"oblomov" goncharov

305
Роман И.А. ГОНЧАРОВА в русской критике

Upload: valery-goro

Post on 22-Mar-2016

296 views

Category:

Documents


25 download

DESCRIPTION

"Oblomov" goncharov

TRANSCRIPT

Page 1: "Oblomov" goncharov

Роман И. А. ГОНЧАРОВА

в русской критике

Page 2: "Oblomov" goncharov

ЛЕНИНГРАДСКИЙ ГОСУДАРСТВЕННЫЙ УНИВЕРСИТЕТ

Роман И. А. ГОНЧАРОВА

«ОБЛОМОВ» В

русской критике Сборник статей

ЛЕНИНГРАД ИЗДАТЕЛЬСТВО ЛЕНИНГРАДСКОГО УНИВЕРСИТЕТА

1991

Page 3: "Oblomov" goncharov

•к ББК 83 ЗР1

Р69

Составитель, а в т о р в с т у п и т е л ь н о й с т а т ь и и к о м М. В. Отрадин.

Р е ц е н з е н т канд. филол. наук Л. С. Гейро

е н-

етский

V Роман И. А. Гончарова «Обломов» в русской критике: Р69 Сб. статей / Сост., авт. вступ. статьи и комментариев

Отрадин М. В.— Л.: Изд-во Ленингр. ун-та, 1991.— 304 с.

ISBN 5-288-00679-2

Сборник продолжает получивший признание читателей ряд из­даний, включающих в себя критические статьи о крупнейших про­изведениях русской классики (об «Отцах и детях» И. Тургенева — 1986 г., «Войне и мире» Л. Толстого — 1989 г., «Грозе» А. Остров­ского — 1990 г.). Наряду с известными статьями Н. Добролюбова и Д. Писарева в сборнике представлены статьи Н. Соколовского, Н. Ахшарумова, А. Милюкова, И. Анненского, Ю. Говорухи-Отрока, Д. Мережковского, Р. Иванова-Разумника и др. Знакомство с этими работами даст возможность современному читателю увидеть, что в раз­личные периоды жизни общества роман «Обломов» оказывал активное влияние на творчество писателей и сознание читателей.

Для преподавателей высшей и средней школы, студентов-фило­логов и школьников.

4603020101-069 076(02) -91

ISBN 5-288-00679-2

120-91 ББК 83 ЗР1

© М. В. Отрадин, составление, всту­пительная статья, комментарии, 1991.

Page 4: "Oblomov" goncharov

«ОБЛОМОВ» В ЗЕРКАЛЕ ВРЕМЕНИ

Тургенев однажды заметил мне кратко: «Пока останется хоть один русский,— до тех пор будут помнить Обломова».

И. А. Гончаров. Необыкновенная история.

Под последней статьей этого сборника стоит дата — 1912 год. Это был год гончаровского юбилея, столетие со дня его рождения. К этому времени о Гончарове и его романе написаны десятки, даже сотни статей. И все-таки среди заголовков юбилейного года чаще других встречался такой: «Загадочный писатель». Загадочность Гончарова обычно связывалась с загадочностью самого известного его романа.

«В эстетическом восприятии,— пишет Л. Я. Гинзбург,— осведомленность о ценности объекта имеет решающее значение, даже для самых тонких ценителей. Надо знать о бриллианте, что он бриллиант, надо знать о гении, что он гений»1. С «Обломовым» всё произошло «как надо»: сразу же после его появления несколько авторитетнейших критиков уведомили русского читателя, что он имеет дело с «бриллиантом». «Обломов» и «обломовщина» — эти слова, как и предсказали первые критики, быстро стали нарицательными. Слово «обломовщина» В. И. Даль включил в свой знаменитый словарь и в нескольких строках (с пометой: «усвоено из повести Гончарова») растолко­вал, как надо его понимать: «Русская вялость, лень, косность, равнодушие к общественным вопросам...» Но с годами загадочность романа как будто не уменьшалась.

Знакомство с работами об «Обломове», появившимися за полвека (1859—1912), убеждает: знаменитый роман неоднократно переводили в раздел «истории литературы», а он вновь и вновь как бы возрождался, обнаруживая «горячие» точки соприкосновения с современностью. Скрытые, «свернутые» смыслы вдруг проявились в хорошо известном романе, понуждали критиков задуматься над тем, что было уже не раз так авторитетно и убедительно объяснено.

Знаменитая девятая глава первой части («Сон Обломова»), по словам Гончарова «увертюра всего романа»2, была напечатана в 1849 г. в «Литератур­ном сборнике с иллюстрациями», изданном редакцией журнала «Современ­ник». «Эпизод из неоконченного романа» был замечен критикой. Многие современники Гончарова оставили восторженные отзывы о «Сне Обломова».

1 Г и н з б у р г , Л и д и я . Литература в поисках реальности. Л., 1987. С. 118.

2 Г о н ч а р о в И. А. Собр. соч.: В 8 т. М., 1978. Т. 8. С. 1 1 1 . - В даль­нейшем ссылки на это издание даются в тексте. Римская цифра обозначает том, арабская — страницу.

3

Page 5: "Oblomov" goncharov

М. Е, Салтыков-Щедрин в письме к П. В. Анненкову (29 января 1859 г.) назвал эту главу «необыкновенной», «прелестной» вещью3. Некоторые из совре­менников, в том числе и М. Е. Салтыков-Щедрин, романа в его полном виде не приняли4. В сознании многих читателей «Сон Обломова» так и будет существовать как бы в двух ипостасях: и как глава из романа, и как отдель­ное произведение.

Полностью роман был опубликован в 1859 г. Давно отмечено, что в создании «Обломова» сказался опыт работы

писателя над книгой о кругосветном путешествии — «Фрегат „Паллада"». Как признавался сам Гончаров, плавание на фрегате дало ему «общечелове­ческий и частный урок» (II, 45). Писатель имел возможность не только сопоставить различные страны, целые миры, разделенные громадными простран­ствами, но и сравнить, увидев их практически одновременно, вживе различ­ные исторические эпохи: «сегодняшнюю» жизнь буржуазно-промышленной Англии и жизнь, так сказать, прошлую, даже жизнь «древнего мира, как изображают его Библия и Гомер» (III, 193). Как явствует из книги «Фрегат „Паллада1'», Гончаров, сравнивая Восток и Запад, пытаясь осмыслить переход от «Сна» к «Пробуждению» в глобальном масштабе, постоянно думал о России, о родной Обломовке. Рецензенты, в частности молодой Писарев, отме­тили, что автора «Фрегата „Паллада"» прежде всего интересует проблема национального русского характера, национальной судьбы5.

История завершения «Обломова» в литературе о Гончарове давно получила название «мариенбадского чуда»: за несколько недель он — «как будто под диктовку» (VII, 357) — написал почти все три последние части романа. У «чуда» есть объяснение: все эти десять лет он думал о романе, писал его в голове. Наконец, в одном из писем 1857 г. Гончаров подытожил: «Я сделал, что мог» (VIII, 238)6.

В откликах известных литераторов (И. С. Тургенева, В. П. Боткина, Л. Н. Толстого), познакомившихся с романом в авторском чтении по рукописи или сразу после его журнальной публикации, повторялся один и тот же эпитет: «Обломов — вещь „капитальная"».

Так, Л. Н. Толстой, судья строгий, не склонный потакать авторскому самолюбию, пишет А. В. Дружинину: «Обломов — капитальнейшая вещь, какой давно, давно не было. Скажите Гончарову, что я в восторге от Облом <ова) и перечитываю его еще раз. Но что приятнее ему будет — это, что Обломов имеет успех не случайный, не с треском, а здоровый, капитальный и не­временный в настоящей публике»7.

Роман Гончарова появился в период подготовки очень важных социаль­ных перемен, прежде всего отмены крепостного права, когда особенно остро встал вопрос об историческом прошлом и будущем развитии «просыпав­шейся России» (А. И. Герцен).

В пятом номере «Отечественных записок» за 1859 г. было помещено письмо некоего Н. Соколовского из Симбирска. Судя по содержанию письма, он написал свой отклик, не дождавшись публикации заключительной части романа. Н. Соколовский первым заявил, что имя героя станет нарицательным. Независимо от Добролюбова (письмо и статья «Что такое обломовщина?» были напечатаны одновременно), он поставил Обломова в ряд «лишних лю­дей». В заключение Н. Соколовский, точно почувствовавший актуальность затронутых романистом проблем, убежденно заметил, что критику, который решится писать об «Обло'мове», надо будет «вооружиться строгим анализом

3 С а л т ы к о в - Щ е д р и н М. Е. Литературная критика. М., 1982. С. 303. 4 См. там же. 5 [ П и с а р е в Д. И.] «Фрегат „Паллада"». Очерки путешествия И. Гон­

чарова: В 2 т. СПб., 1858 / / Рассвет, 1859. Т. 1, № 2, отд. II. С. 6 8 - 7 1 . 6 См.: Г е й р о Л. С. История создания и публикации романа «Об­

ломов» / / И. А. Гончаров. Обломов. Л., 1987. С. 551-646. 7 Т о л с т о й Л. Н. Поли. собр. соч.: В 90 т. (Юбилейное). М.; Л.,

1949. Т. 60. С. 290.

4

Page 6: "Oblomov" goncharov

и поднять много социальных отношений». Как бы подтверждением этих слов и стала статья Добролюбова «Что такое обломовщина?», ставшая самым значительным явлением в истории критического осмысления романа Гончарова. Многие поколения русских читателей воспринимали «Обломова» по Добролю­бову. Да и критики, даже если они не принимали его концепцию, так или иначе учитывали ее, писали с оглядкой на Добролюбова. Статья была у всех «на слуху».

Масштаб, в котором рассматривается проблема, обозначенная в названии статьи, намечен уже в эпиграфе: «Русь», «русская душа», «веки» русской жизни.

Обращение к высокому гоголевскому слову о будущем России давало читателю возможность понять, что в сознании автора статьи содержание романа соотносится с главными вопросами национальной жизни в ее истори­ческом развитии.

Статья «Что такое обломовщина?» — один из самых ярких образцов «реальной критики», главный «прием» которой состоял в том, чтобы «тол­ковать о явлениях самой жизни на основании литературных произведений». В своем понимании таланта Гончарова Добролюбов исходил из наблюдения, сделанного в 1848 г. Белинским: «Г-н Гончаров рисует свои фигуры, харак­теры, сцены прежде всего для того, чтобы удовлетворить своей потребности и насладиться своею способностию рисовать; говорить и судить и извлекать из них нравственные следствия ему надо предоставить своим читателям»8. Добролюбов не просто признает правдивость изображения, но и отмечает, что речь идет о произведении искусства высочайшей пробы. «Уменье охва­тить полный образ предмета, отчеканить, изваять его», «спокойствие и пол­нота поэтического миросозерцания»,— в этом критик видит силу гончаровского таланта.

Объективность, правдивость писателя — условие того, что он, критик, в своих рассуждениях может смело переходить от условного мира романа к жизни, рассматривать того или иного героя в контексте не только литературы, но истории страны.

Цель автора статьи — «изложить общие результаты», выводимые из рома­на. В случае с «Обломовым» это тем более важно для представителя «реаль­ной критики», что сам Гончаров «не дает и, по-видимому, не хочет дать никаких выводов». Это качество — отсутствие явного авторского отношения к изображаемому миру, вслед за Белинским и Добролюбовым, будет отме­чено многими критиками, иногда как сила, иногда как слабость его та­ланта9.

Добролюбовские размышления об объективном художнике вылились в пси­хологический этюд о творческом процессе. Именно эта часть статьи вызвала восторженную оценку Гончарова. В письме к П. В. Анненкову от 20 мая 1859 г. он признался: «Двумя замечаниями своими он меня поразил: это проницанием того, что делается в представлении художника. Да как же он, не художник, знает это? (. . .) Такого сочувствия и эстетического анализа я от него не ожидал, воображая его гораздо суше» (VIII, 276).

Следующий шаг в размышлениях Добролюбова — о содержании романа, о том, на что «потратился талант». В простенькой истории о том, как «лежит и спит добряк — ленивец Обломов и как ни дружба, ни любовь не

8 Б е л и н с к и й В. Г. Собр. соч.: В 9 т. М., 1982. Т. 8. С. 397-398. 9 Так, отсутствие ясного авторского отношения к героям и событиям,

изображенным в «Обломове», привело Н. Г. Чернышевского к мысли о том, что Гончаров вообще «не понимал смысла картин, которые изображал». ( Ч е р н ы ш е в с к и й Н. Г. Поли. собр. соч.: В 15 т. М., 1949. Т. 13. С. 872). В своем пародийном отклике на роман (I860) критик высмеивал его затянутость («разведение водою»), повторы («одно и то же по двадцать раз»). См.: Е г о р о в Б. Ф. Кого пародировал Н. Г. Чернышевский в рецензии на книгу Н. Готорна? / / Вопросы изучения русской литературы XI —XX ве­ков / Отв. ред. Б. П. Городецкий. М.; Л., 1958. С. 321-322.

5

Page 7: "Oblomov" goncharov

могут пробудить и поднять его», «отразилась,— в этом, по мнению критика, проявился мощный творческий потенциал романиста,— русская жизнь», «ска­залось новое слово нашего общественного развития». Слово это — «обломов­щина», оно «служит ключом к разгадке многих явлений русской жизни». Вот тут рассуждения критика выходят к проблематике, намеченной эпиграфом.

Читая статью Добролюбова, надо помнить об особом ракурсе, в кото­ром анализируется роман: критика интересует прежде всего «обломовщина»10. Не резко, но настойчиво и неуклонно в анализе романа происходит сме­щение акцентов с эстетических моментов на социальные и социально-исторические. Имея в виду роман и добролюбовскую статью, современный исследователь заметил: «...собственно говоря, мы имеем два произведения — художественное и критико-публицистическое — на одну тему»11.

Критик стремится выявить в Обломове прежде всего не индивидуаль­ное, а типовое начало, родовые его признаки. А понять это типовое начало можно, считает Добролюбов, лишь через анализ «обломовщины». Барское в герое, который от природы «как все», рассматривается как результат воздействия на человека особых условий жизни. Возможность жить за счет других ведет к атрофии воли, к апатии, «барство» оборачивается «рабством», такой герой бездеятелен и беспомощен, барство и рабство в нем «взаимно проникают друг в друга».

Отвечая на вопрос, поставленный в названии статьи, Добролюбов дает отчетливое объяснение социальной психологии героя. Обломов понят прежде всего как «барин». Анализ главного героя под этим углом зрения позволил критику перейти к социально-психологическим проблемам, связанным с исто­рией зарождения и развития в русской литературе и жизни особого «типа» — «лишнего человека».

Илью Ильича Добролюбов ставит в ряд героев русской литературы, которые «не видят цели в жизни и не находят себе приличной деятель­ности». Онегин, Печорин, Бельтов, Рудин, Обломов, резко освещенные под определенным углом: барская бездеятельность, барская мечтательность, барское фразерство,— эти герои обнаружили сходство контрастно обозначившихся про­филей. Весь этот ряд «лишних» героев Добролюбов назвал «обломовской семьей». Обломовский тип, по Добролюбову,— это «коренной, народный наш тип»; «с течением времени, по мере сознательного развития общества, этот тип изменял свои формы, становился в другие отношения к жизни, получал новое значение». Статью «Что такое обломовщина?» писал человек, уверенный в исторической несостоятельности либерального дворянства. Членов «обломов­ской семьи» Добролюбов судит с позиции своего современника, человека «свежего, молодого, деятельного»; это, по мнению критика, и есть та молодая Россия, которая отказывает в доверии «лишним людям». Поскольку в течение долгих лет оставался актуальным вывод Добролюбова: «Уже настало или настает неотлагательное время работы общественной»,— то актуальным оставался и тот образ обломовца, который был создан критиком. По воспоминаниям Н. Валентинова, публицистический заряд, содержащийся в статье Добро­любова, высоко оценил В. И. Ленин: «Из разбора Обломова он сделал клич, призыв к воле, активности, революционной борьбе...»12.

Герцен в статье «Лишние люди и желчевики» (1860) категорически отказался включить Обломова в ряд «лишних людей». С его точки зрения, герой Гончарова к «настоящим», «почетным», «николаевским» «лишним» никакого отношения не имеет. Если, по Добролюбову, «лишних» объеди­няет барство, они возникли на почве крепостничества, которое давало возможность праздной жизни, то, по Герцену, «лишние» появились вслед-

10 В уже цитировавшемся письме П. В. Анненкову от 20 мая 1859 г. Гончаров заметил: «...мне кажется, об обломовщине, то есть о том, что она такое, уже сказать после этого ничего нельзя» (VIII, 275—276).

11 Д о б р о л ю б о в Н. А. Собр. соч.: В 3 т. М., 1987. Т. 2. С. 769. 12 В. И. Л е н и н о литературе и искусстве / Сост. Н. Крутикова.

М., 1986. С. 456.

6

Page 8: "Oblomov" goncharov

ствие политической реакции 30—40-х годов, которая помешала лучшим людям реализовать себя. Герцен был склонен ставить в ряд «лишних» и своих бывших товарищей, и самого себя. Поэтому для Герцена резкие отзывы о «лишних» в статье Добролюбова означают обидную недооценку прогрессивной роли всего идейного движения 40-х годов. В системе герценовских рас­суждений естественным оказался вывод: «...общественное мнение, баловавшее Онегиных и Печориных потому, что чуяло в них свое страдание, отвернется от Обломовых». «Обломовский хребет», по мнению Герцена, разделил «лиш­них» на настоящих, истинных, и людей обломовского закваса, тех, кого он называл «вольноопределяющимися в лишние люди», т. е. ставшими «лишними» добровольно13.

В историко-литературных работах принято противопоставлять статьи Добролюбова и Дружинина, посвященные «Обломову». Да, конечно, эти кри­тики во многом по-разному оценивают гончаровское произведение. Но более плодотворным представляется ракурс, в котором можно увидеть, что эти две статьи сосуществуют по принципу дополнительности14.

Добролюбов назвал «живой и остроумной» рецензию Дружинина на серию очерков Гончарова «Русские в Японии, в конце 1853 и в начале 1854 года», которые позже вошли в книгу «Фрегат „Паллада'Ч. В этой рецензии Дружинин в сжатой форме дал свое понимание таланта Гончарова. Он вновь заговорил о «фламандстве» автора «Обыкновенной истории» и «Сна 06-ломова»15. «Фламандство» понимается критиком как «открытие чистой поэзии в том, что всеми считалось за безжизненную прозу» . Для Дружинина Гончаров — «романист — поэт по преимуществу», глубоко связанный с пушкин­ской традицией17.

В рецензии на роман «Обломов» критик развил мысль о том, что гончаровский реализм «постоянно согрет глубокой поэзиею», что ему чужда «бесплодная и сухая натуральность». Для Дружинина Гончаров — настоящий последователь Гоголя, но Гоголя, творчество которого отнюдь не сводится к са­тире. Комическое искусство Гончарова столь высоко, что оно способно вызвать высокий, гоголевский, «истинный смех сквозь слезы». «Выражение,— пишет Дружинин,— так безжалостно опозоренное бездарными писателями, вновь получило для нас свою силу: могущество истинной, живой поэзии снова воротило к нему наше сочувствие».

Как и Добролюбов, Дружинин отмечает, что многое в Илье Ильиче объясняется его зависимостью от обломовщины. Но для Дружинина главным оказывается не социальная, крепостническая суть обломовщины, а ее националь­ная основа, то, что ее корни романист «крепко сцепил (.. .) с почвой народ­ной жизни и поэзии». В обломовщине, какой она проявилась в поведении Ильи Ильича, Дружинин увидел и «злую и противную» сторону, и «поэзию», и «комическую грацию», и «откровенное сознание своей слабости».

Критик первым сказал о том, что все дело в мере, в дозе: «в слишком обширном развитии» обломовщина — «вещь нестерпимая», но «к свободному и умеренному ее» проявлению «не за что относиться с враждою».

В романе Гончарова Дружинина интересует прежде всего Илья Ильич — как личность в ее нравственно-психологических проявлениях. Здесь Дружинин резко разошелся с Добролюбовым. Для автора статьи «Что такое обломовщина?» Илья Ильич — «противен в своей ничтожности». Для Дружинина гончаровский герой — «любезен» и «дорог».

По Дружинину, Обломов — «чудак» с детским сознанием, не подготов-

13 Г е р ц е н А. И. Собр. соч.: В 30 т. М., 1958. Т. 14. С. 317. 14 См.: С к а т о в , Н и к о л а й . А. В. Дружинин — литературный критик / /

Дружинин А. В. Прекрасное и вечное. М., 1988. С. 24—25. 15 См. примечания к статье, подписанной литерами А. В. 16 Д р у ж и н и н А. В. Прекрасное и вечное. С. 129. 17 В письме к Н. А. Некрасову от 10 января 1856 г. Гончаров, имея

в виду эту рецензию Дружинина, признался: «...в ней так много угадано и объяснено сокровеннейших моих стермлений и надежд!» (VIII, 228).

7

Page 9: "Oblomov" goncharov

ленный к практической жизни, «мирно укрывшийся от столкновений с ней», «не кидающий своей нравственной дремоты за мир волнений, к которым он не способен». «Детское» в обломовской жизни, считает критик, оказывается и «консервативным», потому что оно не готово к переменам, но это страх жизни, а не вражда к ней. Поэтому Обломов, «ребенок по натуре и условиям своего развития», «бессилен на добро, но он положительно неспособен к злому делу».

Обломову не дано проявить себя через поступок. Но романист находит иную возможность раскрыть героя, показать все своеобразие его души: «Обло-мовы выдают всю прелесть, всю слабость и весь грустный комизм своей натуры (. . .) через любовь к женщине». Поэтому так важна в романе история отношений Ильи Ильича и Ольги. Даже контрастное сопоставление со Штольцем, считает критик, мало что добавляет к характеристике героя.

Добролюбов, размышляя об обломовщине, выявляя ее социальную суть, отвлекался от конкретного «этого именно» Ильи Ильича. Дружинин, размыш­ляя об Обломове и Обломовых разных времен и земель, отвлекался от конкретных социальных вопросов «сегодняшней» русской жизни.

Писарев в своей статье «„Обломов". Роман И. А. Гончарова» (1859), как и Добролюбов и Дружинин, резко отделяет произведение Гончарова от так называемой обличительной литературы. Это явление иного масштаба. В романе «Обломов», по мнению критика, «общечеловеческий интерес» соглашен с «народным и современным». «Мысль г. Гончарова, проведенная в его романе,— подчеркивает критик,— принадлежит всем векам и народам, но имеет особенное значение в наше время, для нашего русского общества»18.

Писарев дает свое объяснение умственной апатии, которая владеет ге­роем романа: Илья Ильич не может найти удовлетворительного ответа на вопрос: «Зачем жить? к чему трудиться?» Апатия русского героя, по мысли критика, сродни байронизму. И здесь и там в основе — сомнение в главных ценностях бытия. Но байронизм — это «болезнь сильных людей», в нем домини­рует «мрачное отчаяние». А апатия, с ее стремлением к покою, «мирная», «покорная» апатия — это и есть обломовщина. Это болезнь, развитию которой «способствуют и славянская природа и жизнь нашего общества».

Самое существенное в Обломове то, считает критик, что он человек переходной эпохи. Такие герои «стоят на рубеже двух жизней: старорусской и европейской и не могут шагнуть решительно из одной в другую». Проме­жуточностью положения таких людей объясняется и дисгармония «между смелостию их мысли и нерешительностию действий».

В писаревских рассуждениях сравнительно легко решался вопрос о «почве», о национальных корнях, который представлялся очень непростым и самому Гончарову, и таким разным критикам, как Добролюбов, Дружинин и Ап. Гри­горьев, при всех различиях в их понимании «обломовщины». Образование, научное знание, по мысли Писарева, дает возможность достаточно легко шагнуть в европейскую жизнь, в которой главными действующими лицами станут не мечтатели Обломовы, «невинные жертвы исторической необходи­мости», а люди мысли и труда — штольцы и ольги. Ольга в его толковании -это «тип будущей женщины», в ней главное — «естественность и присут­ствие сознания». В основе характеристики, которую Писарев с энтузиазмом просветителя дает тому или иному герою,— большая или меньшая степень освоения героем передовых, «правильных» идей.

Совпадая в понимании масштаба перехода, который предстоял стране, романист и критик по-разному думали о том, как может и должно это происходить. Для Гончарова мудрость в том, чтобы понять: жизнь — это органический процесс, общество не может лишь усилием воли «стряхнуть» с себя прошлое. Автор «Обломова» был убежден, что — как он напишет

18 Существует косвенное свидетельство тому, что эту мысль Писарева очень высоко оценил сам Гончаров «как лучшее из всего написанного о романе». (См.: С о л о в ь е в , Е в г е н и й . И. А. Гончаров. Его жизнь и литературная деятельность. Биографический очерк. СПб., 1895. С. 55).

8

Page 10: "Oblomov" goncharov

в 1879 г. в статье «Лучше поздно, чем никогда» — «крупные и крутые повороты не могут совершаться как перемена платья, они совершаются постепенно, пока все атомы брожения не осилят — сильные слабых — и не сольются в одно. Таковы все переходные эпохи» (VIII, 123).

В более поздних статьях, включенных в сборник (они относятся к 1861 г.), Писарев будет совсем иначе оценивать творчество Гончарова: в романе «Обломов» он будет находить не «глубокую мысль», а лишь «шлифо­вание подробностей», в главном герое — не оригинальный образ, а повторение Бельтова, Рудина и Бешметева, а психологию Ильи Ильича будет объяснять лишь «неправильно сложившимся темпераментом». В литературе о Писареве отмечалось не раз'9, что эта перемена в суждениях критика объясняется в какой-то мере влиянием резких оценок, которые дал Гончарову и его роману Герцен. Кроме того, заметно сказалось возросшее негативное отношение Писарева к Гончарову-цензору.

В течение года после публикации романа появилось около десятка рецензий, посвященных ему. Критики по-разному восприняли и оценили «Обломова». Но в одном сходились практически все: история Ильи Ильича впрямую соотнесена в романе с вопросом о прошлом и настоящем страны. Признал это в статье «Русская апатия и немецкая деятельность» (1860) и будущий почвенник А. П. Милюков. Но, в отличие от многих, писавших об «Обломове», он увидел в романе клевету на русскую жизнь.

Пожалуй, в статье Милюкова впервые был выражен особый, позднее получивший некоторое распространение взгляд на прозу Гончарова, который больно задевал самого романиста. В авторе «Обломова» видели лишь блестя­щего бытописателя, не более того. «Эти похвалы,— писал Гончаров в статье „Лучше поздно, чем никогда",— имели бы для меня гораздо более цены, если бы в моей живописи, за которую меня особенно хвалили, найдены были те идеи и вообще все то, что ( . . . ) укладывалось в написанные мною образы, картины и простые, несложные события» (VIII, 102). Так вот, для Милюкова автор «Обломова» безусловно мастер («верность рисунка», «поразительная живость красок», «природа», поражающая «отчетливостью форм»,— словом, писатель, «которого прямо можно поставить наряду с Гоголем»), но его главные герои, его идеи, его понимание русской жизни — неправда. Обломов, считает критик,— это всего лишь «врожденная апатия», «человек-тряпка по самой своей природе». Его история — частный случай, касающийся больного человека. А вот апатия русского общества, продолжает свои рассуждения Милюков, зависела от «внешнего гнета». Гнет ослаб, и «натура русская» освободилась от апатии.

В просыпающейся России (Милюков говорит о комитетах по подготовке крестьянской реформы, о стремлении русских побывать в других странах, о пробудившемся в них читательском азарте) критик не захотел видеть ни страну обломовых, ни страну штольцев.

Статья Ахшарумова «„Обломов" Роман Гончарова» (1860) полемична по отношению к тем работам о романе, которые появились раньше ее. В ней предложены неожиданные характеристики главных героев. Так, Илья Ильич, по мысли Ахшарумова, не мечтатель, а настоящий реалист, трезво смотрящий на жизнь. Какова логика рассуждений автора статьи? Ахшарумов говорит о роли предания, сказки, мифа в формировании человека обломовского мира. Что мечталось сказочному герою, что обещалось мальчику Илюше, то получил помещик Обломов. Для помещика труд «отродясь существовал как нечто внешнее и случайное». Илья Ильич видел жизнь «как она ость», по­нимая, что «для русского барина она действительно не содержит в себе труда как необходимого элемента». «Реалист» Илья Ильич — человек с барским созна­нием, в этом выводе Ахшарумов совпадает с Добролюбовым. Для понимания деятельного героя, считает Ахшарумов, важен вопрос: какой смысл имеет его труд? Если только «личное удовольствие», т. е. удовлетворение личных иот-

19 См. в частности: С о р о к и н Ю. Д. И. Писарев как литературный критик / / Писарев Д. И. Литературная критика: В 3 т. Л., 1981. Т. 1. С. 20.

9

Page 11: "Oblomov" goncharov

ребностей, то тогда между трудом Штольца и бездельем Ильи Ильича нет существенной разницы. Ахшарумов говорит о людях, которые противостоят и обломовым и штольцам,— о «смелых пионерах», которые «пролагали для нас дороги и строили мостики на опасных местах», о людях внеличных целей и устремлений.

Драматизм положения Ильи Ильича Ахшарумов объясняет его привер­женностью двум противоречащим друг другу жизненным принципам: один «чисто практический и реальный», принцип барского существования, другой «чисто теоретический, навязанный ему насильственно школой», который понятен ему «холодным рассудком», но который «не мил его сердцу». Если, по Писареву, Обломов не может шагнуть в новую, «европейскую» жизнь, то, по Ахшарумову, он этого делать и не хочет. Потому что эта «европейская», космополитическая жизнь, как она представлена в романе, не может привлечь русского человека. Жизнь, предложенная Штольцем Ольге, считает критик, оказалась «филистерским райком», «огороженным по всем карантинным пра­вилам» «от общего недуга человечества».

Штольц — Мефистофель (это сравнение знакомо сегодняшнему читателю)20

приходит в конце концов к той же обломовщине, т. е. такому положению в жизни, в котором остается «только жить — поживать, да детей наживать». «Хочется бросить камень в эту стоячую воду»,— заключает автор свои рас­суждения о штольцевском счастье.

Вопрос о национальных началах русской жизни — как они пред­ставлены в романе «Обломов» — был важен и для Ап. Григорьева. Заин­тересованное отношение Ап. Григорьева к Гончарову объяснялось тем, что у этого романиста «отношение к почве, к жизни, к вопросам жизни стоит на первом плане»21.

Но даже громадный талант, по мнению критика, не спас Гончарова от односторонности во взглядах на обломовский мир. Так, в «Сне Обломова» поэтическую картину жизни портит «неприятно резкая струя иронии в отно­шении к тому, что все-таки выше штольцевщины и адуевщины». Нельзя, считал Ап. Григорьев, с помощью холодного анализа, как «анатомическим ножом», рассечь обломовский мир, потому что «бедная обиженная Обломовка заговорит в вас самих, если только вы живой человек, органический про­дукт почвы и народности». Обломовка для Ап. Григорьева — та родная «почва», перед правдой которой «склоняется в смирении Лаврецкий», герой «Дворянского гнезда», в которой «обретает он новые силы любить, жить и мыслить». Таким отношением Ап. Григорьева к миру Обломовки объясняется резкость, с которой он отозвался о статье «Что такое обломовщина?» в письме к М. П. Погодину (1859): «...только [Добролюбов] мог такою слю-нею бешеной собаки облевать родную мать, под именем обломовщины...»22

В явных и скрытых спорах об «Обломове» выявлялись расхождения критиков не только в оценке самого романа, но и в понимании важней­ших вопросов русской жизни в целом.

Суждения Ап. Григорьева о романе Гончарова в той или иной степени оказались близки и Ф. М. Достоевскому23.

Обломов как обобщенный образ русского человека — это суждение часто звучало в откликах на роман. В записной книжке 1864—1865 гг. зафик­сированы размышления Достоевского по этому поводу: «Обломов. Русский человек много и часто грешит против любви; но он и первый страдалец за это от себя. Он палач себе за это. Это самое характеристичное

20 См.: Л о щ и ц Ю. Гончаров. 2-е изд., испр. и доп. М., 1986. С. 190. 21 Г р и г о р ь е в , А п о л л о н . Литературная критика. М., 1967. С. 327. 22 А п о л л о н Александрович Григорьев. Материалы для библиографии /

Ред. В. Княжнин. Пг., 1917. С. 252. 23 См.: Б и т ю г о в а И. А. Роман И. А. Гончарова «Обломов» в худо­

жественном восприятии Достоевского / / Достоевский. Материалы и исследова­ния. Л., 1976. Т. 2. С. 191-199.

10

Page 12: "Oblomov" goncharov

свойство русского человека. Обломову же было бы только мягко. Это только лентяй, да еще вдобавок эгоист. Это даже и не русский человек. Это продукт петербургский. Он также и барич, но и барич-то уже не русский, а петер­бургский»24. У Достоевского есть и другие очень резкие высказывания об «Обломове». Но, с другой стороны, в одном из писем 1870 г. он ставит этот роман в один ряд с «Мертвыми душами», «Дворянским гнездом» и «Войной и миром»25. Существенное для понимания точки зрения Достоевского высказы­вание находим в февральском выпуске «Дневника писателя» за 1876 г. За­говорив о «народных типах» в литературе, Достоевский, имея в виду 06-ломова и Лаврецкого, пишет: «Тут, конечно, не народ, но все, что в этих типах Гончарова и Тургенева вековечного и прекрасного,— все это от того, что они в них соприкоснулись с народом; это соприкосновение с народом придало им необычайные силы. Они заимствовали у него его простодушие, чистоту, кротость, широкость ума и незлобие, в противоположность всему изломанному, фальшивому, наносному и рабски заимствованному»26.

Еще одна и существенная деталь восприятия Достоевским гончаровского романа. В воспоминаниях типографского работника М. А. Александрова, относящихся к середине 1870-х годов, приводится такой диалог его с писателем: «...однажды в разговоре коснулись И. А. Гончарова, и я с большой похвалою отозвался об его „Обломове'1, Федор Михайлович соглашался, что „Обломов" хорош, но заметил мне:

— А мой идиот ведь тоже Обломов. — Как это, Федор Михайлович?— спросил было я, но тотчас спохва­

тился.— Ах да! ведь в обоих романах герои — идиоты. — Ну да! Только мой лучше гончаровского... Гончаровский идиот —

мелкий, в нем много мещанства, а мой идиот — благороден, возвышен»27. Итак, Достоевский по-разному оценивал гончаровский роман, но не менее

существенно то, что в своих размышлениях он постоянно возвращался к «Обломову» и в своих творческих замыслах учитывал опыт его создателя. Например, задумывая роман о писателе (февраль 1870 г.), Достоевский собирался включить в него «поэтическое представление вроде Сна Обломова, о Христе»28.

Появлялись все новые и новые работы о романе Гончарова. Вопрос — в чем причина апатии Обломова, его скепсиса по отношению к «внешней» жизни?— ставился вновь и вновь. Ответы на него, предлагавшиеся русской критикой, располагались в различных плоскостях: социологической, философской, нравственно-психологической или даже сугубо физиологической. С годами амплитуда колебаний в мнениях и трактовках не уменьшалась, а росла.

Штольц впервые произносит слово «обломовщина», услышав рассказ Ильи Ильича о его мечте, желанном существовании. Обычно «обломовщина» понимается прежде всего как зависимость героя от норм и традиций опре­деленного уклада жизни, проявляющаяся в его психике и поступках. Но мечта Ильи Ильича — это не только «память», воссоздание с помощью фантазии того, что было в реальной Обломовке. Не менее важно и то, что мечта — это и плод творческих усилий героя, его, так сказать, поэтических дум.

В отличие от «плана», мечта — это для Ильи Ильича свободное твор­чество, в мечте он — демиург желанного мира. О тех же событиях Обломов совсем иначе думает, когда это не «план», а свободное творчество.

Мечта, поэтическое переживание так много места занимает в духовном мире Обломова, что можно сказать, используя слова Тютчева, душа его живет «на пороге двойного бытия» — и «здесь», в контакте с «трогающей» ее

24 Д о с т о е в с к и й Ф. М. Поли. собр. соч.: В 30 т. Л., 1980. Т. 20. С. 204.

25 Там же. Л., 1986. Т. 29, кн. I. С. 106. 26 Там же. Л., 1981. Т. 22. С. 44. 27 Ф. М. Д о с т о е в с к и й в воспоминаниях современников. М., 1964.

Т 2. С. 252. 28 Д о с т о е в с к и й Ф. М. Поли. собр. соч. Л., 1975. Т. 12. С. 5.

11

Page 13: "Oblomov" goncharov

жизнью, и «там», в «мечте». На этом основании не раз высказывалась мысль, что Обломов просто душевнобольной. Ю. Говоруха-Отрок писал, что «для правильного понимания типа Обломова надо исправить Гончарова, надо совершенно устранить в созданном им лице черту физической болезни...» Евгений Соловьев говорил о ненормальности Ильи Ильича как о чем-то само собой разумеющемся: «Болезнь Обломова очевидна; она бросается в глаза даже при поверхностном чтении романа. ( . . . ) Болезнь Обломова не есть апатия (бесчувствие) ( . . . ) но абулия, т. е. безволие — одна из самых распространенных болезней нашего времени»29. Говоря о склонности Обломова к фантазированию, Д. Овсянико-Куликовский писал, что эти «сны наяву» указывают «не только на праздность, но и на некоторую ненормальность ду­шевной жизни» героя.

О склонности к поэтическим фантазиям как доминирующей черте созна­ния Ильи Ильича писали многие. Одним из первых — М. Ф. Де-Пуле. Его взгляд на характер Обломова Аполлон Григорьев назвал «оригинально-прекрасным»30. В рецензии Де-Пуле, известной по цитате в статье Ап. Гри­горьева, читаем: «Обломов ( . . . ) был поэт, и притом народный. И это так, хотя он не написал ни одного сонета». Критик признал, что эта черта и погу­била Илью Ильича: «...эта превосходная поэтическая натура все-таки погибла от нравственной болезни и погрузилась в лень и апатию. Гибель эта была бы невозможна, если бы натура Обломова была иного свойства, если бы он не был поэтом». Но для Де-Пуле склонность Ильи Ильича к поэтическим фантазиям не болезнь и даже не свойство чудака, а черта характера, связывающая его с народной почвой31.

О «наклонности к грезам, мечтам и планам» как «самом характеристи­ческом качестве» Обломова писал и Н. Соловьев. По его мнению, именно в обрисовке этой черты героя проявилось у Гончарова изумительное искус­ство психологизма.

Особый этап в осмыслении гончаровского романа — конец XIX — начало XX в. Если говорить о самом общем плане, то следует отметить, что критики довольно часто возвращаются к проблемам, которые были обозначены в рецен­зиях 50—60-х годов.

Почвеннические идеи сказались в статье Ю. Говорухи-Отрока «И. А. Гон­чаров» (1892). Для него обломовский мир — это «та широкая полоса русской жизни, которую изобразил Пушкин в „Капитанской дочке1' и С. Т. Акса­ков в „Семейной хронике"». Но, в отличие от этих авторов, Гончаров, считает критик, показал эту русскую жизнь как «мертвое царство», а оно было не мертвое, а лишь «заколдованное». Люди Обломовки — это люди «предания», в их существовании «не было духовного движения, но была духовная жизнь». Вот на этой почве и возрос Обломов.

Герой Гончарова воспринимается критиком как представитель мира национального, в котором (если вспомнить градацию К. Аксакова) протекала жизнь «народа», а не «публики» — европеизированной, оторванной от почвы части русского дворянства32. Это тот несколько идеализированный мир рус­ской жизни, который рисовался в публицистических и художественных произ­ведениях славянофилов, мир, который, как выразился Говоруха-Отрок, «прекло-

29 С о л о в ь е в , Е в г е н и й . Указ соч. С. 55. 30 Г р и г о р ь е в , А п о л л о н . Указ. соч. С. 333. 31 Там же. С. 335, 336. Этот вывод категорически не принял И. С. Аксаков,

познакомившийся со статьей Де-Пуле в рукописи. В письме к критику от 6 «юля 1859 г. он писал: «В Гончарове вы не слышите ни малейшей симпатии к русской народности ( . . . ) Обломов вышел олицетворением одной лени с притязаниями на тип более глубокого и серьезного смысла». Чуть раньше в письме к этому же адресату Аксаков категорически заметил: ««Пет через 10 никто не станет перечитывать ни «Двор(янского) гнезда», ни «Обломова» (см.: Русская литература. 1969. № 1. С. 166).

32 См. статью К. Аксакова: П у б л и к а — народ. Опыт синонимов / / Молва. 1857. № 36.

12

Page 14: "Oblomov" goncharov

нился» перед «святыми чудесами» Европы (критик тут использует выражение Алексея Хомякова), «преклонился перед этими Дантами и Шекспирами, Ра­фаэлями и Мурильо», но «не уверовал в них и не поклонился им». То есть сохранил свою самобытность, свою духовную жизнь. Самое ценное ка­чество Обломова как представителя этого «заколдованного», но живого царства в том, что «он понимает бесконечное значение любви», что «в нем есть любовь», что он «не гуманен, а добр». То есть он добр не потому, что следует гуманным правилам, а потому что иным быть не может.

Человечность, доброта — эти качества выделил в Обломове и Иннокен­тий Анненский (статья 1892 г.). Из ее названия — «Гончаров и его Обломов» -видно, что критика интересует не только роман, но и его создатель. Статья написана человеком, который убежден, что литературное произведение, так сказать, растет во времени, обнаруживая все новые и новые дополнительные, «сегодняшние» смыслы. Оно живет как отражение в сознании читателя, и это «отражение» и есть предмет критического разбора. Поэтому в статье Анненского подчеркнуты личностная интонация, личностные оценки и выводы. Тезис о том, что в своем романе Гончаров описал психологически близкие ему типы личности, будет подробно развит в работах начала XX в., в частности в трудах Е. А. Ляцкого.

Давно отмеченную объективность Гончарова Анненский толкует как преобладание живописных, зрительных элементов над слуховыми, музыкальными, описания над повествованием, «материального момента над отвлеченным», «типичности лиц над типичностью речей», отсюда — исключительная пластич­ность, «осязательность» образов.

«Трудную работу объективирования» критик не оценивает как «безраз­личность в поэтическом материале»: между автором и его героями «чувствуется все время самая тесная и живая связь». Обломов для Гончарова — тип «центральный», он «служит нам ключом и к Райскому, и к бабушке, и к Марфиньке, и к Захару». Итоговая мысль критика: «В Обломове поэт открыл нам свою связь с родиной и со вчерашним днем, здесь и грезы будущего, и горечь самосознания, и радость бытия, и поэзия, и проза жизни; здесь душа Гончарова в ее личных, национальных и мировых элементах».

Анненскому, человеку рубежа веков, уже ясно, что штольцевская пре­тензия на роль «деятеля» в русской жизни оказалась несостоятельной33. Поэтому и позиция Обломова ему кажется не только понятной, но и в какой-то мере оправданной: «Не чувствуется ли в обломовском халате и диване отрицание всех этих попыток разрешить вопрос о жизни?». Анненский дает до­статочно субъективный, но яркий, запоминающийся образ деятельного друга Ильи Ильича: «Штольц — человек патентованный и снабжен всеми орудиями циви­лизации, от Рандалевской бороны до сонаты Бетховена, знает все науки, видел все страны: он всеобъемлющ, одной рукой он упекает Пшеницынского братца, другой подает Обломову историю изобретений и открытий; ноги его в это время бегают на коньках для транспирации; язык побеждает Ольгу, а (ум) занят невинными доходными предприятиями».

К концу века оценка деятельности Штольца как «честной чичиков­щины», восходящая к одному из поздних высказываний Писарева, стала уже привычной. «Практичность без идеального элемента, без идейной основы, есть та же чичиковщина, сколько бы ее эстетически не окрашивали»,— писал М. А. Протопопов в статье «Гончаров» (1891).

В работах на рубеже веков явственно обозначился интерес к Гончарову-художнику, к вопросам его романной поэтики. В частности, критики той поры обращали не раз внимание на особую природу многих созданных им образов. «Склонность к широким обобщениям, переходящим иногда в символы,—

33 Категорично и резко отозвался об этом герое в одном из писем 1889 г. А. П. Чехов: «Штольц не внушает мне никакого доверия. Автор говорит, что это великолепный малый, а я не верю. Это продувная бестия, думающая о себе очень хорошо и собою довольная». ( Ч е х о в А. П. Поли, собр. соч. и писем: В 30 т. М., 1976. Т. 3: Письма. С. 201-202) .

13

Page 15: "Oblomov" goncharov

писал В. Е. Евгеньев-Максимов,— чрезвычайно типична для гончаровского реализма». И далее: «Не только типы, но и отдельные сцены в романах Гончарова могут быть истолкованы символически»34.

«Художественно-бессознательный» символизм Гончарова очень высоко оценил В. Г. Короленко в статье «Гончаров и „молодое поколение11» (1912). Склон­ность Гончарова к образам-символам отмечалась и раньше35.

Одним из первых о том, что символы органично входят в художе­ственную систему Гончарова, сказал Д. С. Мережковский. Так, в работе «О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы» (1892) он писал о «непроизвольном, глубоко реальном символизме» автора «Обломова» и о том, что Гончаров «из всех наших писателей обладает вместе с Гоголем наибольшей способностью символизма»36. «Типы Гончарова,— говорится в той же работе Мережковского,— весьма отличаются от исключи­тельно бытовых типов, какие мы встречаем, например, у Островского и Писемского, у Диккенса и Теккерея. Помимо жизненной типичности Обломова вас привлекает к нему высшая красота вечных комических образов (как Фальстаф, Дон-Кихот, Санчо Панса). Это не только Илья Ильич, которого вы, кажется, вчера еще видели в халате, но и громадное идейное обобще­ние целой стороны русской жизни»37.

В этот период критики особенно охотно рассуждали об Обломове в широком контексте русской или даже мировой литературы. В зависимости от смысловой доминанты, выделенной критиком в образе главного героя романа, Обломова сближали с самыми различными персонажами: с Чацким, Онегиным, Дон-Кихотом, Санчо Пансой, Подколесиным, Плюшкиным, Гамлетом, Базаровым, Лизой Калитиной, даже «соколами» М. Горького. Конечно, нередко встречались издержки, произвольные построения. Но для многих из этих параллелей роман давал основания. И это наводило на мысль об особой природе образа Обломова38. Об этом же говорят и многочисленные параллели, предложенные в романе самим Гончаровым. Галатея, Илья Муромец, Платон, Иисус Навин, Гамлет, Дон-Кихот, Балтазар — с этими фольклорными, мифи­ческими, литературными и историческими персонажами сближен в том или ином отношении Обломов. Многочисленные сопоставления делают ощутимым не только конкретно-исторический, но и универсальный смысл обломовской судьбы. Необычный масштаб художественного обобщения, данный в образе Обломова, был отмечен русской критикой. Вот что сказал в связи с этой проблемой в «Первой речи в намять Достоевскому» (1881) Владимир Соловьев: «Отличительная особенность Гончарова — это сила художественного обобщения, благодаря которой он мог создать такой всероссийский тип, как Обломов, равного которому по широте мы не находим ни у одного из русских писателей». К этому тексту В. С. Соловьев дал сноску: «По сравнению с Обломовым и Фамусовы и Молчалины, Онегины и Печорины, Маниловы и Собакевичи, не говоря уже о героях Островского, все имеют лишь специаль-

34 М а к с и м о в В. Е. И. А. Гончаров / / Очерки по истории русской литературы 40-х—60-х годов. СПб., 1912. С. 180—181.

35 Ч у й к о В. И. А. Гончаров: Опыт литературной характеристики / / Наблюдатель. 1891. № 12. С. 125-126.

36 М е р е ж к о в с к и й Д. С. Поли. собр. соч.: В 17 т. М., 1912. Т. 15. С. 253.

37 Там же. 38 Необходимо учесть высказывания и самого Гончарова о «вечных

типах» мировой литературы. В статье «Лучше поздно, чем никогда» он писал о «духовном, наследственном сродстве, какое замечается между твор­ческими типами художников, начиная с гомеровских, эзоповских, потом серван-тевского героя, шекспировских, мольеровских, гетевских и прочих и прочих, до типов нашего Пушкина, Грибоедова и Гоголя». И далее: «Дон-Кихот, Лир, Гамлет, леди Макбет, Фальстаф, Дон-Жуан, Тартюф и другие уже породили в созданиях позднейших талантов целые родственные поколения подобий, раздробившихся на множество брызг и капель» (VIИ, 139).

14

Page 16: "Oblomov" goncharov

ное значение»39. По мнению А. М. Скабичевского, Обломов и «племенной» тип, «захватывающий в себе черты, свойственные русским людям, безотносительно к тому, к какому они принадлежат сословию или званию», и в то же время — «общечеловеческий», «один из тех вековечных типов, каковы, например, Дон-Кихот, Дон-Жуан, Гамлет и т. п.»40. То есть Скабичевский отнес Обломова к тому разряду литературных типов, которые теперь часто называют сверхтипами.

«И такого поэта,— иронически заметил в уже цитировавшейся работе Мережковский,— наши литературные судьи считали отживающим типом эстетика, точным, но неглубоким бытописателем помещичьих нравов». Идеи Мережковского помогли избавиться от инерции в трактовке творчества Гончарова, согласно которой он «жанрист», выдающийся бытописатель, но не более того. Примеры такого понимания Гончарова — и упоминавшаяся рецензия А. П. Милюкова, и статья С.Венгерова 1885 г., в которой он писал о «необычайном интересе к мелочам ежедневной жизни, сделавшем из Гончарова первоклассного жан­риста»42. Статья Мережковского «Гончаров» (1890) была напечатана еще при жизни романиста. Она достойна того, чтобы о ней вспомнили и сейчас. Определенным препятствием для объективной оценки этой работы может стать манера Мережковского-критика, которую молодой Б. М. Эйхенбаум опре­делил как «рассудочность, облеченную в импрессионистическую форму»43. Но нельзя не признать, что многие положения статьи Мережковского не утратили своей актуальности. Скажем, мысль критика о «раздвоенности» главных героев трилогии, о том, что в них «побеждает в большинстве случаев не разум, а бессознательные симпатии, не воля, а инстинкт, не убеждения, а темперамент...», т. е. побеждают силы, которые находятся в человеке на большей глубине.

Можно и нужно учесть выводы Д. С. Мережковского, писавшего о «буд­ничном трагизме» в судьбах некоторых героев Гончарова, прежде всего Обломова. Противоречие, лежащее в основе сюжета романа «Обломов», прочитывается, по крайней мере, в двух ракурсах. Один из них — социально-исторический. Илья Ильич не может принять жизнь в иных формах, кроме как в привычных ему формах барского существования. Но есть и другой ракурс: Обломов — как носитель особого сознания, которое не приемлет идею пути постепенного преобразования жизни в соответствии с идеалом, с учетом объективных условий жизни и объективного хода времени. Порыв к гармонии, мечте, к жизни, совпавшей с идеалом, который был рожден свободной творческой фантазией, воспринимается не как черта «чудаков», время от времени появляющихся в литературе, а как потребность, живущая в каждом человеке, в людях вообще. Такому порыву, такому сознанию, такому герою противостоит не рок, не какие-то враждебные лично ему силы, а объективный ход жизни. Жизнь никогда не может стать только «пребыванием», потому что она всегда про­цесс, движение, «становление». Такое сознание, такой герой неизбежно ока­зывается в непреодолимом конфликте с жизнью. В этом смысле и можно говорить о трагизме обломовского существования.

О том, что Обломов — один из самых «широких в нашей художественной литературе типов», писал и Д. Н. Овсянико-Куликовский в своей «Истории русской интеллигенции» (глава «Илья Ильич Обломов»). Определение «ши­рокий» имеет для него особый смысл. В Обломове исследователь предлагает различать и конкретно-исторический образ, и вневременной, не связанный с определенным периодом жизни русского общества.

39 С о л о в ь е в Владимир Сергеевич. Сочинения: В 2 т. • М., 1988. Т. 2. С. 294-295.

40 С к а б и ч е в с к и й А. М. История русской литературы. СПб., 1909. С. 147.

41 См.: Л о т м а н Л. М. Реализм русской литературы 60-х годов XIX ве­ка. Л., 1974. С. 92-103 .

42 Д о л и н , Л е в [С. Венгеров]. И. А. Гончаров. Литературный портрет// Новь. 1885. Т. IV. № 13. С. 111.

43 Н и к о л ь с к и й Ю. [Б. М. Эйхенбаум]. Мережковский — критик / / Современные записки. 1915. № 4. С. 130.

15

Page 17: "Oblomov" goncharov

Обломова и Штольца как представителей своей эпохи исследователь рассматривает в связи с проблемой «людей 40-х годов». Каково же место героев Гончарова в ряду близких им общественно-психологических типов? Какие родовые черты своих предшественников они сохраняют, какие утрачивают и какие новые обретают?

Илью Ильича связывают с людьми 40-х годов «известные умственные интересы», «вкус к поэзии», «дар мечты», «гуманность», «душевная воспитан­ность». А в чем отличие? «Чацкий, Онегин, Печорин, Вельтов, Рудин, Лаврец-кий,— пишет Овсянико-Куликовский,— „вечные странники'4 в прямом и перенос­ном, психологическом смысле, вечно ищущие и не находящие „душевного пристанища", одинокие скитальцы в юдоли дореформенной русской жизни»44.

В гоголевском Тентетникове, а потом и в Обломове, «примыкающих в общественно-психологическом смысле к тому же ряду типов, (. . .) эта черта впервые устраняется, ( . . . ) их отщепенство, их душевное одиночество получило иное выражение — „покоя", физической и психической бездеятельности, застыло в неподвижности, притаилось и замерло в однообразии будней, в какой-то восточной косности» . В отличие от «ораторов и пропагандистов» 40-х годов, Илья Ильич «не только не может и не умеет, но и не хочет действовать». И, наконец, самое резкое отличие Обломова от идеалистов 40-х годов — он «крепостник», «до мозга костей крепостник», из тех, что «не могли пере­жить день 19 февраля 1861 года и либо сходили с ума от изумления, либо умирали от огорчения». Но Обломова, замечает Овсянико-Ку гиковский, нельзя отнести к «крепостникам-политикам».

«Недуг» Обломова, по мысли Овсянико-Куликовского, так явственно виден читателю благодаря присутствию в романе двух других героев — Штоль­ца и Ольги, которые ни в коей мере не заражены обломовщиной. Штольц трактуется исследователем как особый общественно-психологический тип, связанный родовыми чертами с людьми и 40-х, и 60-х годов. Как и люди 40-х — он «эпикуреец», в том смысле, что для него «личная жизнь с ее вопросами любви, счастья, умственных интересов» остается на первом плане. Но, с другой стороны, он имеет нечто общее со «стоиками», героями 60-х, которые пришли на смену «эпикурейцам». Среди людей этого тина — «стоиков» — Овсянико-Куликовский называет Чернышевского, Добролюбова, Елисеева. Штольц — человек положительный, натура уравновешенная, чуждая излишеств рефлексии, бодрая, деятельная; по складу ума он — «позитивист», главное в нем — воля. В ряду общественно психологических типов — «эпи­курейцы», «стоики»... Штольц оказывается третьим типом — «либерала и практи­ческого деятеля». Его программа — «либерально-буржуазная и просветительная».

Меру «буржуазности» Штольца позволяет читателю понять сопоставление его с Ольгой. Овсянико-Куликовский подчеркивает жизненность образа героини, она явилась «психологическим типом, объединяющим лучшие стороны русской образованной женщины, сильной умом, волею и внутреннею свободою».

Сопоставлением со Штольцем и Ольгой вопрос о «широте» образа Обло­мова не исчерпывается. Кроме Обломова бытового, конкретно-исторического, связанного с определенным жизненным укладом, Овсянико-Куликовский видит еще и Обломова «психологического», который и «сейчас жив и здравствует».

С его точки зрения, обломовщина — не дореформенная, крепостническая, бытовая жизнь, которая для XX в. была уже явлением далекого прошлого, а «психологическая», вневременная, «продолжается при новых порядках и усло­виях». Эта обломовщина, считал Овсянико-Куликовский, имеет свою «умеренную» и «патологическую» форму. В своем избыточном варианте обломовщина — это «в области мысли, в миросозерцании, в умонастроении» — склонность к «фаталистическому оптимизму» (дескать, все образуется), а в области волевой — «слабость и замедленность волевых актов, недостаток инициативы, выдержки

44 См. главу «Тип Тентетникова и вторая часть „Мертвых душ" в „Исто­рии русской интеллигенции"» / / Овсянико-Куликовский Д. Н. Собр. соч.: В 9 т. СПб., 1914. Т. 7. С. 212.

45 Там же. С. 212-213.

16

Page 18: "Oblomov" goncharov

и настойчивости». В избыточной обломовщине «нормальные русские способы мыслить и действовать получили крайнее, гиперболическое выражение». То есть, если убавить дозу, устранить из психологии Обломова крайности обломовщины, возвратить ее к норме, «мы получим картину русской националь­ной психики».

Пример нормалЕ>иой обломовщины как элемента национальной психики Овсянико-Куликовский находит в Кутузове, герое «Войны и мира». Этот русский национальный уклад психики проявился, по мнению исследователя, и в философии истории, которую обосновал Л. Н. Толстой в «Войне и мире».

Концепция Овсянико-Куликовского получила широкую известность, но не была принята как окончательное решение вопроса. Спор ведется в двух аспектах. Первый из них: общечеловеческое явление обломовщина или сугубо национальное, русское. И второй: ограничено оно какими-то временными рамками (русская жизнь периода крепостного права) или нет, и тогда речь может идти о черте национальной психики, национальной жизни, националь­ного характера.

Вслед за Дружининым и Писаревым об обломовщине как явлении обще­человеческом писал уже в XX в. П. А. Кропоткин. В известной книге «Идеалы и действительность в русской литературе» он заметил: «Тип Обломова вовсе не ограничивается пределами одной России (...) обломовщину нельзя рассматривать как расовую болезнь. Она существует на обоих конти­нентах и под всеми широтами»46.

Как известно, сам автор «Обломова» считал, что его роман имеет сугубо национальный интерес, так как в нем затронуты чисто русские проблемы.

И большинство критиков и историков литературы начала века рассмат­ривали обломовщину как явление чисто русское.

Обратившись к проблеме русского национализма, В. С. Соловьев в статье «Славянофильство и его вырождение» (1889) писал: «...величайшие представители русской литературы были вполне свободны от национальной исключительности; они глубоко проникались чужим хорошим и беспощадно осуждали свое дурное...» В связи с этим он как завоевание Гончарова-художника отметил «гениальное по своей объективности обличение русской немощи в Обломове и Рай­ском»47. Для критиков спорным был вопрос: умерла обломовщина с отменой крепостнических порядков или перешагнула в XX век? Н. А. Котляревский категорически заявил: «Она исчезла из самой жизни вместе с условиями, которые ее породили» 48. Об этом же, вступая в спор с Овсянико-Куликовским, писал В. П. Кранихфельд: «Для нас очевидно, что (.. .) мы имели дело с психологией одного только определенного класса, и лишь в определенный момент его исторической жизни»49.

В начале века в России очень возрос интерес к проблеме националь­ного характера50. Об этом тогда писали многие, в частности В. Г. Коро­ленко, М. Горький, И. А. Вунин. Обращались к этой проблеме и историки, и критики, и публицисты.

Примечательно, что известный историк В. О. Ключевский, рассчитывавший на то, что его «Курс русской истории» даст слушателям «образ русского народа как исторической личности» и понимание «накопленных народом средств и допущенных или вынужденных недостатков своего исторического

46 К р о п о т к и н П. А. Идеалы и действительность в русской литературе. СПб., 1907. С. 176.

47 С о л о в ь е в В. С. Соч.: В 2 т. М., 1989. Т. 1. С. 480, Л81. 48 К о т л я р е в с к и й Н. А. Странности большого таланта / / Биржевые

ведомости. 1912. № 12973. 6 июня. С. 3. 49 К р а н и х ф е л ь д В. П. И. А. Гончаров / / Современный мир. 1912.

№ 6. С. 317. 50 М у р а т о в а К. Д. К спорам о русском характере в канун пролетар­

ской революции / / Русская литература. 1968. № 3. С. 54. 2 За к. 324!) 17

Page 19: "Oblomov" goncharov

воспитания»51, в разные годы пытался осмыслить обломовщину как явление национальной жизни. Так, в его заметках 1909 г. читаем: «...нравственное сибаритство, бесплодие утопической мысли и бездельное тунеядство — вот наиболее характерные особенности ( . . . ) обломовщины. Каждая из них имеет свой источник, глубоко коренится в нашем прошедшем и крупной струей входит в историческое течение нашей культуры». В этой же записи дается более подробное толкование особенностей обломовщины: «Обломовское настрое­ние или жизнепонимание, личное или массовое, характеризуется тремя господствующими особенностями: это 1) наклонность вносить в область нравственных отношений элемент эстетический, подменять идею долга тен­денцией наслаждения, заповедь правды разменять на институтские мечты о кисейном счастье; 2) праздное убивание времени на ленивое и беспеч­ное придумывание общественных теорий, оторванных от всякой дей­ствительности, от наличных условий, какого-либо исторически состоявшегося и разумно мыслимого общежития; и 3) как заслуженная кара за обе эти греховные особенности утрата охоты, а потом и способности понимать какую-либо исторически состоявшуюся или рационально допустимую действительность, с полным обессилием воли и с неврастеническим отвращением к труду, деятельности, но с сохранением оберегаемой бездельем и безвольем чистоты сердца и благородства духа»52.

Ясно, что В. О. Ключевский пытается дать определение не конкретно-исторической (барской, крепостнической), а, условно говоря, вневременной обломовщины, которая зародилась в глубине исторического прошлого и сейчас перешла в XX век.

О живучести обломовщины, как известно, говорил В. И. Ленин. В его суждениях обломовщина понимается как надклассовый признак, как особен­ность, свойственная представителям различных социальных слоев общества, но признак, способный изменяться в процессе исторического развития. В выступлении на съезде металлистов в 1922 г. В. И. Ленин сказал: «Россия проделала три революции, а все же Обломовы остались, так как Обломов был не только помещик, а и крестьянин, и не только крестьянин, а и интел­лигент, и не только интеллигент, а и рабочий и коммунист. Достаточно посмотреть на нас, как мы заседаем, как мы работаем в комиссиях, чтобы сказать, что старый Обломов остался и надо его долго мыть, чистить, трепать и драть, чтобы какой-нибудь толк вышел»53.

Сопоставление гончаровского романа с произведениями русских писа­телей XIX — начала XX в., как правило, шло в связи с проблемой национального характера. Критики при этом часто напоминали признание, которое сделал в статье «Лучше поздно, чем никогда» сам автор «Обломо-ва»: «...я инстинктивно чувствовал, что в эту фигуру вбираются мало-помалу элементарные свойства русского человека...» (VIII, 106).

В статье 1912 г. Е. Колтоновская писала о возросшем интересе к вопро­сам «о национальной природе, о темпераменте русского народа, о его навыках и вкусах». «Там,— заметила она,— ищут разгадок многих общественных не­удач»54. Е. Колтоновская наметила очень плодотворную параллель: «Сухо­дол» И. А. Бунина и «Обломов» И. А. Гончарова. Что, в частности, является основой для такой параллели? В главе «Сон Обломова», как и в «Суходоле», действующими лицами в основном являются помещики и дво­ровые. Не только и даже не столько на социальных конфликтах сосре­дотачивают свое внимание писатели.

Дело, конечно, не в том, что Гончаров не знал, не видел или не понимал сути крепостничества. Автора «Сна Обломова» прежде всего инте-

51 К л ю ч е в с к и й В. О. Соч.: В 9 т. М., 1987. Т. 1. С. 59, 61 52 К л ю ч е в с к и й В. О. И. А. Гончаров / / Ключевский В. О. Неопубли­

кованные произведения. М., 1983. С. 319. 53 Л е н и н В. И. Поли. собр. соч. Т. 45. С. 13. 54 К о л т о н о в с к а я Е. Поэт русской старины / / Новый журнал для

всех. 1912. № 6. С. 96.

18

Page 20: "Oblomov" goncharov

ресует другой аспект в осмыслении русской жизни: в психике, в привычках, в строе чувств, он стремится показать начало, объединяющее и господ, и крепостных. Жизнь в Обломовке увязана не столько в ее социально-истори­ческой конкретности как жизнь помещичьей усадьбы, сколько как жизнь общенациональная55. Поэтому, оттолкнувшись от описаний обломовского мира, автор — и это воспринимается как обоснованный ход — делает выводы о жизни «наших предков», о жизни сегодняшнего русского человека.

В «Суходоле» в показе помещичьей усадьбы Бунин выбрал ракурс, близ­кий к гончаровскому. «Меня занимает главным образом душа русского человека в глубоком смысле, изображение черт психики славянина»,— ска­зал по этому поводу в одном из интервью 1911 г. Бунин. Для автора «Суходола» тайна этой русской души находится не в социальной плоскости. «Мне кажется,— говорит Вунин,— что быт и душа русских дворян те же, что и у мужика; все различие обусловливается лишь материальным превосход­ством дворянского сословия. (. . .) Душа у тех и других, я считаю, одинаково русская» .

Не все критики согласны были рассматривать Обломова как общенациональ­ный тип. Так, К. Ф. Головин считал, что эта мысль «несправедлива» по отно­шению ко всему русскому народу. Илье Ильичу он противопоставлял ни много ни мало Петра I, который был «одним из самых ярких выражений личной воли» и который «едва ли не более верный представитель своего народа, чем безобидный и неподвижный герой Гончарова»57. Или Обломов или Петр I — появление такого противопоставления говорит о масштабе проблемы, к которой постоянно выходил спор о гончаровском романе.

Но все-таки преобладающей в дореволюционной русской критике была тенденция рассматривать Обломова как национальный тин. В год 25-летия со дня смерти Гончарова В. В. Розанов писал: «Нельзя о русском человеке упомянуть, не припомнив Обломова (. . .) Та ,,русская суть'1, которая на­зывается русскою душою, русскою стихиею ( . . ) , получила под пером Гон­чарова одно из величайших осознаний себя, обрисований себя, истолкований себя, размышлений о себе... ( . . .) „Вот наш ум", „вот наш характер", вот резюме русской истории»58.

Конечно, сейчас очевидна несостоятельность попыток свести к обломов­скому началу суть национального характера. Кроме всего прочего, опыт рус­ской критики начала века заставляет задуматься об опасности, о которой современный автор написал так: «...до чего легко сделать константы пси­хологии народа предметом риторики, все равно, патриотической или служащей, так сказать, национальному самобичеванию»59.

Мы читаем давние статьи о знаменитом романе, узнаем, как он восприни­мался критиками тех лет, как менялось его отражение в зеркале времени. За эти полвека написано немало дельного об «Обломове». И все-таки у кри­тиков начала века были основания говорить о гго загадочности. Есть такие основания и у нас, людей конца столетия. И грешно, пытаясь понять тайну «Обломова», не использовать опыт наших предшественников, в том числе и незнаменитых, и почти забытых. Читатель этого сборника легко убе­дится, что они сделали гораздо больше, чем порой принято думать.

М. В. Отрадин

55 Это точно отметил Р. В. Иванов-Разумник. «Законно ли расширение границ Обломовки до пределов России?»—спрашивает он и дает отрицатель­ный ответ. См. отрывок из его «Истории русской общественной мысли» (1907), включенный в сборник.

5 Ч у н и н И. А. Собр. соч.: В 9 т. М., 1967. Т. 9. С. 536, 537. 57 Г о л о в и н К. Ф. И. А. Гончаров: Литературная характеристика / /

Исторический вестник. 1891. № 5. С. 375. 58 Р о з а н о в В. В. К 25-летию кончины И. А. Гончарова / / Новое

время. 1916. № 14558. 15 сент. С. 5. 5 9 А в е р и н ц е в С. С. Византия и Русь: два типа духовности / / Новый

мир. 1988. № 7. С. 212.

Page 21: "Oblomov" goncharov

И. А. ГОНЧАРОВ

ЛУЧШЕ ПОЗДНО, ЧЕМ НИКОГДА

( О т р ы в к и )

Рисуя, я редко знаю в ту минуту, что значит мой образ, портрет, характер: я только вижу его живым перед собою — и смотрю, верно ли я рисую, вижу его в действии с другими — следова­тельно, вижу сцены и рисую тут этих других, иногда далеко впереди, по плану романа, не предвидя еще вполне, как вместе свяжутся все, пока разбросанные в голове, части целого. Я спешу, чтоб не забыть, набрасывать сцены, характеры на листках, клоч­ках — и иду вперед, как будто ощупью, пишу сначала вяло, неловко, скучно (как начало в Обломове и Райском}), и мне самому бывает скучно писать, пока вдруг не хлынет свет и не осветит дороги, куда мне идти. У меня всегда есть один образ и вместе главный мотив: он-то и ведет меня вперед — и по дороге я не­чаянно захватываю, что попадется под руку, что есть, что близко относится к нему. Тогда я работаю живо, бодро, рука едва успевает писать, пока опять не упрусь в стену. Работа между тем идет в голове, лица не дают покоя, пристают, позируют в сценах, я слышу отрывки их разговоров — и мне часто казалось, прости господи, что я это не выдумываю, а что это все носится в возду­хе около меня и мне только надо смотреть и вдумываться.

Мне, например, прежде всего бросался в глаза ленивый образ Обломова — в себе и в других — и все ярче и ярче выступал передо мною. Конечно, я инстинктивно чувствовал, что в эту фигуру вбираются мало-помалу элементарные свойства русского человека — и пока этого инстинкта довольно было, чтобы образ был верен характеру.

Если б мне тогда сказали все, что Добролюбов и другие и на­конец я сам потом нашли в нем — я бы поверил, а поверив, стал бы умышленно усиливать ту или другую черту — и, конечно, испор­тил бы.

Вышла бы тенденциозная фигура! Хорошо, что я не ведал, что творю! (. . .)

20

Page 22: "Oblomov" goncharov

Кончил «Фрегат „Палладу"»2, кончил в 1857 году за границею на водах «Обломова» и тогда же, прямо из Мариенбада, поехал в Париж, где застал двух-трех приятелей из русских литераторов и прочел им только что написанные в уединении, на водах, три последние части «Обломова»3 за исключением последних глав, которые дописал в Петербурге, и опять прочел их уже там тем же лицам. После того весь отдался «Обрыву», который известен был тогда в кружке нашем просто под именем «Художника».

Приступаю теперь прямо к тому, что мне видится в моих трех романах, к общему их смыслу.

Я упомянул выше, что вижу не три романа, а один. Все они связаны одною общею нитью, одною последовательною идеею — перехода от одной эпохи русской жизни, которую я переживал, к другой — и отражением их явлений в моих изображениях, портретах, сценах, мелких явлениях и т. д.

Прежде всего надо вспомнить и уяснить себе следующее по­ложение искусства: если образы типичны, они непременно отра­жают на себе — крупнее или мельче — и эпоху, в которой живут, оттого они и типичны. То есть и на них отразятся, как в зерка­ле, и явления общественной жизни, и нравы, и быт. А если художник сам глубок, то в них проявляется и психологическая сторона. На глубину я не претендую, поспешаю заметить: и современная критика уже замечала нечатно, что я неглубок4.

Я сам и среда, в которой я родился, воспитывался, жил — все это, помимо моего сознания, само собою отразилось силою рефлексии у меня в воображении, как отражается в зеркале пей­заж из окна, как отражается иногда в небольшом пруде гро­мадная обстановка: и опрокинутое над прудом небо, с узором обла­ков, и деревья, и гора с какими-нибудь зданиями, и люди, и живот­ные, и суета, и неподвижность — все в миниатюрных подобиях.

Так и надо мною и над моими романами совершался этот простой физический закон — почти незаметным для меня самого путем. ( . . .)

...Вскоре после напечатания, в 1847 году в «Современнике», «Обыкновенной истории» у меня уже в уме был готов план Обломова, а в 1848 году (или 1849 году — не помню) я поместил в «Иллюстрированном сборнике» при «Современнике» и «Сон Обломова»5— эту увертюру всего романа, следовательно, я пере­живал про себя в воображении и этот период и благодаря своей чуткости предчувствовал, что следует далее. Теперь могу отве­чать, «что сталось с Наденькой?»6.

Смотрите в «Обломове» — Ольга есть превращенная Наденька следующей эпохи. Но до этого дойдем ниже.

Адуев кончил, как большая часть тогда: послушался практи­ческой мудрости дяди, принялся работать в службе, писал и в журналах (но уже не стихами) и, пережив эпоху юношеских волнений, достиг положительных благ, как больший-

21

Page 23: "Oblomov" goncharov

ство, занял в службе прочное положение и выгодно женился, словом, обделал свои дела. В :>том и заключается «Обык­новенная история».

Она — в моих книгах — первая галерея, служащая пред­дверием к следующим двум галереям или периодам русской жизни, уже тесно связанным между собою, то есть к «Обломову» и «Обрыву», или к «Сну» и к «Пробуждению».

Мне могут заметить, что задолго перед этим намеки на по­добные же отношения между лицами, как у меня в «Обломове» и «Обрыве», частию в «Обыкновенной истории», есть у нашего великого поэта Пушкина, например в Татьяне и Онегине, Ольге и Ленском и т. д.

На это я отвечу прежде всего, что от Пушкина и Гоголя в русской литературе теперь еще пока никуда не уйдешь. Школа пушкино-гоголевская продолжается доселе, и все мы, беллетристы, только разработываем завещанный ими материал. ( . . . )

Пушкинские Татьяна и Ольга как нельзя более отвечали своему моменту. Татьяна, подавленная своей грубой и жалкой средой, также бросилась к Онегину, но не нашла ответа и покорилась своей участи, выйдя за генерала. Ольга вмиг забыла своего поэта и вышла за улана. Авторитет родителей решил их судьбу. Пушкин как великий мастер этими двумя ударами своей кисти, да еще несколькими штрихами, дал нам вечные образцы, по которым мы и учимся бессознательно писать, как живописцы по античным статуям.

У меня (в дальнейшей противу Онегина эпохе) и Наденька и Ольга или, лучше сказать, Наденька-Ольга (потому что я утверждаю, что это одно лицо в разных моментах), поступила иначе, согласно с временем. От неведения Наденьки — естествен­ный переход к сознательному замужеству Ольги со Штольцем, представителем труда, знания, энергии, словом, силы.

Я не остановлюсь долго над «Обломовым». В свое время его разобрали, и значение его было оценено и критикой, особенно в лице Добролюбова7, и публикою весьма сочувственно.

Воплощение сна, застоя, неподвижной, мертвой жизни — переползание изо дня в день — в одном лице и в его обстановке было всеми найдено верным — и я счастлив.

Я закончил свою вторую картину русской жизни, Сна, нигде не пробудив самого героя Обломова.

Только Штольц время от времени подставлял ему зеркало обломовской бездонной лени, апатии, сна. Он истощил, вместе с Ольгой, все силы к пробуждению его — и все напрасно.

В последнем свидании со Штольцем только вырывается у Обломова несколько сознательных слов — и напрасно я вставил их. Я поместил их в конце, когда один приятель, гонявшийся всегда в произведениях искусства за сознательною мыслию, но мало вообще доступный непосредственному действию образа, заме­тил мне: «Что же он, ужели не отзовется на призыв Штольца?»

22

Page 24: "Oblomov" goncharov

Я и вставил несколько слов, из которых выглядывает созна­ние и самого Обломова.

И образ его немного, так сказать, тронулся от этого, не­много потерял целости характера: в портрете оказалось пятно. Но это, к счастию, в самом конце. Не надо было трогать вовсе. Недаром Белинский в своей рецензии об «Обыкновенной исто­рии» упрекнул меня за то, что я там стал «на почву сознатель­ной мысли»! Образы так образы: ими и надо говорить.

Штольц, уходя в последний раз, в слезах говорит: «Про­щай, старая Обломовка: ты отжила свой век!»%

И того бы не нужно говорить. Обломов сам достаточно объ­ясняет себя, прося Штольца уйти, не трогать его, говоря, что он прирос одною больною половиною к старому, отдери — будет смерть!

Этим бы и следовало закончить вторую картину Сон, то есть непробудимым сном, потому что далее, за обломовским хребтом (выражение Герцена где-то в «Колоколе»10), мне откры­валась дальнейшая, третья перспектива: это картина Пробуж­дения^...)

...Скажу несколько слов о Штольце в «Обломове». Меня упрекали за это лицо — и с одной стороны справед­

ливо. Он слаб, бледен — из него слишком голо выглядывает идея. Это я сам сознаю. Но меня упрекали, зачем я ввел его в роман? Отчего немца, а не русского поставил я в противо­положность Обломову?

Я мог бы ответить на это, что, изображая лень и апатию во всей ее широте и закоренелости как стихийную русскую черту, и только одно это, я, выставив рядом русского же как образец энергии, знания, труда, вообще всякой силы, впал бы в некото­рое противоречие с самим собою, то есть с своей задачей — изображать застой, сон, неподвижность. Я разбавил бы целость одной, избранной мною для романа стороны русского харак­тера.

Но я молча слушал тогда порицания, соглашаясь вполне с тем, что образ Штольца бледен, не реален, не живой, а просто идея.

Особенно, кажется, славянофилы — и за нелестный образ Обломова и всего более за немца — не хотели меня, так сказать, знать. Покойный Ф. И. Тютчев однажды ласково, с свойственной ему мягкостью, упрекая меня, спросил «зачем я взял Штольца!» Я повинился в ошибке, сказав, что сделал это случайно: под руку, мол, подвернулся!

Между тем, кажется, помимо моей воли — тут ошибки, собст­венно, не было, если принять во внимание ту роль, какую играли и играют до сих пор в русской жизни и немецкий элемент и немцы. Еще доселе они у нас учители, нрофессоры, механики, инженеры, техники по всем частям. Лучшие и богатые отрасли промышленности, торговых и других предприятий в их руках.

23

Page 25: "Oblomov" goncharov

Это, конечно, досадно, но справедливо — и причины этого порядка дел истекают все из той же обломовщины (между прочим, из крепостного права), главный мотив которой набросан мною в «Сне Обломова». ( . . . )

Что такое Райский? Да все Обломов, то есть прямой, бли­жайший его сын, герой эпохи Пробуждения.

Обломов был цельным, ничем не разбавленным выражением массы, покоившейся в долгом и непробудном сне и застое. И критика и публика находили это: почти все мои знакомые на каждом шагу, смеясь, говорили мне, по выходе книги в свет, что они узнают в этом герое себя и своих знакомых.

Райский — герой следующей, то есть переходной, эпохи. Это проснувшийся Обломов: сильный, новый свет блеснул ему в глаза. Но он еще потягивается, озираясь вокруг и оглядываясь на свою обломовскую колыбель.

Что-то пронеслось новое и живое в воздухе, какие-то смут­ные предчувствия, потом прошли слухи о новых началах, преобра­зованиях; обнаружилось движение в науке, в искусстве; с про­фессорских кафедр послышались живые речи. В небольших кружках тогдашней интеллигенции смело выражалась передовыми людьми жажда перемен. Их называли «людьми сороковых годов». Райский — есть, конечно, один из них — и, может быть, что-нибудь и еще.

Райский — натура артистическая: он восприимчив, впечатли­телен, с сильными задатками дарований, но он все-таки сын Обломова. ( . . . )

Н. А. НЕКРАСОВ

(«СОН ОБЛОМОВА»)

«Сон Обломова» (. . .) эпизод, который, впрочем, имеет в себе столько целого и законченного, что его можно назвать отдельной повестью,— есть образчик того нового произведения, которое, нет сомнения, возобновит, если не усилит, прекрасные впечат­ления, оставленные в читателях за два года перед этим напечатанною в «Современнике» «Обыкновенной) историею». ( . . . ) ...В этом эпизоде снова является во всем своем художествен­ном совершенстве перо-кисть г. Гончарова, столько замечатель­ная в отделке мельчайших подробностей русского быта, картин природы и разнообразных, живых сцен. Мы удерживаемся хвалить этот эпизод только потому, что он помещен в нашем издании.

24

Page 26: "Oblomov" goncharov

А. Я.

СОН ОВЛОМОВА. ЭПИЗОД ИЗ НЕДОКОНЧЕННОГО РОМАНА И. ГОНЧАРОВА

Способность сочинителя к фламандской школе и вместе к го-гартовскому роду1 ярко высказывается этим отрывком из романа. Описание пошлостей жизни в захолустье отчетливо до порошинки; ярко наброшенные тени на невозмутимую тишину, на это наружное во всем бессмыслие и беззаботность, обрисовывают застой жизни как нельзя лучше; но иронический тон красок нейдет к захолустьям; тут нет виноватых. Мало ли на земном шаре мест, где жизнь еще прозябает и не дает еще плодов. Если в этих захолустьях живет еще только сердечная, хотя и не­разумная, доброта, необщительная простота, то над ними нельзя трунить, как над детьми в пеленках, которые,несмотря на свое неразумие, милы, что доказывает и «Сон Обломова».

Я. СОКОЛОВСКИЙ

ПО ПОВОДУ РОМАНА «ОБЛОМОВ»

(Письмо к редактору <гОтечественных Записок»)

М. г. Прося поместить мое письмо (конечно, если оно будет найдено достойным) об «Обломове» на страницах издаваемого вами журнала, я надеюсь, что никому не придет на ум известная русская пословица: «хороша девка Аннушка, коль ее хвалят мать да бабушка». Тот, кто читал «Обломова», воздает ему должное и без меня; кто же не читал, тому порукой в вашем беспристрастии имя Ивана Александровича Гончарова, слишком известное всем и каждому; несколько слов далекого провинциала едва ли могут придать ему что-либо лишнее...

Я только что прочел «Обломова»*. Боже вас сохрани от мысли виДеть в моем письме малейшее желание быть критиком лучшего произведения современной литературы. Предоставляя этот нелег­кий труд другим, я только хочу передать вам те впечат­ления, которые произвели на меня два главных героя романа, Ольга и Обломов.

В жизни каждого человека есть отрадные, успокоительные минуты, во время которых душа как-то сознательнее всматри­вается в окружающее, мирясь со всеми его невзгодами, забывая все его черные стороны... Чем реже приходят эти минуты, тем они должны быть дороже, тем долее память должна сохранять

* Вероятно, автор написал эту статью по прочтении только первых двух частей, и потому, кажется, предвидел другое окончание романа.— Ред}

25

Page 27: "Oblomov" goncharov

их впечатление и тем лучше должны мы ценить их виновников... Одной из таких минут подарила нас Ольга. Нельзя не увлечься этим светлым, чистым созданием, так разумно выработавшим в себе все лучшие, истинные начала женщины, так умевшим развить их в полный, роскошный цветок, долженствующий впоследствии принести богатые плоды... Благодаря влиянию Жорж Занда в современной литературе начал время от времени появляться новый идеал женщины (эманципированный), который как прозаики, так и поэты стараются окружить блестящим ореолом и который, появляясь нередко в нашем обществе, очень напоминает собой французский роман прежнего, московского издания. Ольга не эманципированная женщина, которую стараются выставить пред нами за пес plus ultra* совершенства, которой нас заставляли и заставляют поклоняться и которая, встреченная на жизненной дороге, оставляет за собой только долгий ряд бесполезного раскаяния, хандры, страданий и горького сожаления о невозвратно утраченных годах и силах,— но несравненно, неизмеримо выше ее. Быть может, эманципированная женщина может истинно увлечь человека не в одних только романах, но и в жизни, потому что на первый взгляд в ней действительно все кажется чем-то особенным — и парит она как-то выше и свобод­нее, и страсть блестит в ее глазах, и жгучее, увлекательное слово льется из ее уст, и объятья ее манят забыть весь мир; но бесспорно, что в романах подобные увлечения кончаются гораздо лучше: или драматической смертью любовников, за судьбу которых все трепещут и которые умирают так раздирательно-прекрасно — героями, с сжатыми губами, с неизъяснимой думой на челе, с замкнутым, гордым проклятием жизни и челове­честву; или счастливым, райским блаженством их далеко от мира, сосредоточенных в самих себе, в своем счастье, кото­рым они не хотят делиться с другими... В жизни же такие страсти кончаются не так драматически, но гораздо хуже: душа, несмотря на возвышенность, особенность эманцииированных жен­щин, не вполне бывает удовлетворена их любовью, на нее находит только хмель, если порой и увлекательный, то зато и со всеми последствиями (очень неприятными) спиртуозного опья­нения — угаром, шумом и трескотней в ушах; и если часы, даруемые этими женщинами,— блаженство, зато годы, следующие за этими часами,— мученье... В первый период вслед за таким увлеченьем (конечно, истинным) в голове и в сердце образуется или страшная пустота, или болезненная экзальтация; как та, так и другая решительно никуда не годятся: для первой все ничтожно, все жизненные интересы чужды, она ничего не хочет видеть, для нее все равно, душа утрачивает способность любить других и страдать за других, она как призрак носится над гробницами, в которых погребено все лучшее в жизни и за чертой

Крайний предел, верх (лат.).— Ред.

26

Page 28: "Oblomov" goncharov

которых для нее нет ничего; в припадках второй, если человек и хочет любить, жить, действовать, страдать, то все эти симптомы жизни он относит только к одному себе, для всего же осталь­ного они недоступны, потому что с высоты своих театраль­ных ходуль он смотрит на все окружающее как на собрание нравственных пигмеев, пред которыми он только кичливо вы­ставляет свои раны, забывая, что между этими лилипутами:

...Едва ли есть один Тяжелой пыткой не измятый, До преждевременных добравшийся морщин Без преступленья иль утраты2!..

Остальные периоды еще печальнее и уж совсем не поэтичны. В действительности по большей части восторженные и очаро­ванные эманципированными женщинами юноши, после некоторых переходов, делаются под конец какими-нибудь многоуважаемыми коллежскими или статскими советниками, мертвыми исчадиями бюрократии, для которых казна, повышение или орден — за­ветные мечты, зеленый стол — поле надежд и стремлений, заби­тая до рабства, заглохшая до ничтожества фигура подчиненного чиновника — наслаждение... Если скоро тухнет неестественный пламень очей юноши, постоянно превращаясь в тупое, хамское созерцание Бог знает чего, то не менее быстрая и печальная метаморфоза совершается и в бывших неземных предметах их страсти.

Если любовь к эманципированной женщине не есть сама по себе преступление, но увенчивается лучшим, вожделенным кон­цом — браком, то и тогда вряд ли она принесет счастье домаш­нему очагу. Такая женщина будет блестяща в свете, ей там будут удивляться, но дома она создаст, вслед за минутами опьянения, мелкий, но тем не менее страшный ад, потому что ее стремления слишком высоки, и за ними ей не видать ни насущ­ных жизненных вопросов, ни страданий мужа, ни брошенных без призора детей, ни грязи обыденной обстановки; можно надеяться, что и самое ее увлечение к мужу пройдет очень скоро, ибо она сойдется с ним уже не при свете луны, не в тенистой аллее, не в ярко освещенной зале, не при песнях соловья, но посреди ежедневных, будничных забот, могущих стереть много из поэтического колорита и превратить прекрасный идеал в очень прозаического Ивана Федоровича, Петра Евграфовича... и кто пору­чится, что она снова не вздохнет о темнокудром юноше...

Впрочем, несмотря на всю несостоятельность так называемых у нас эманципированных женщин, их появление в литературе и успех в обществе очень естествен: большинству так часто приходилось наталкиваться в жизни на каких-то жалких подобий женщины в образе барынь и барышень, на эту смесь немного чувства, еще меньше головы, институтки, куртизанки, кухарки, ханжи, забитой, подавленной, деспотичной, на эту смесь пошлости и грязи в хорошенькой оболочке, изредка только согретой

27

Page 29: "Oblomov" goncharov

сознательной жизнью, что оно поневоле обратилось к крайности, создало себе какой-то бесплодный образ, увлеклось им, забыло его неприменимость и, встретив в действительности один только намек на него (и то больше всего внешний), бросается ему навстречу и клянется, что это Она...

Гончаров не пошел избитой дорогой, он понял ее ложность и, создав Ольгу, явил пред нами во всем блеске свой могучий талант. Ольга не поразит никого с первого взгляда, потому что в ней нет ничего рассчитывающего на эффект, мимолетное впечатление... но зато,чем дольше всматриваешься в это прекрас­ное существо, которое, несмотря на всю законченность античных линий, все проникнуто тем благоуханием, той чистой грацией, которые доступны одной только женщине, тем обаятельнее приковываешься к ней; но зато чем дольше вслушиваешься в ее строго разумный и мелодичный голос, тем сильнее и благотворнее становится влияние его... Ольга — это тот истин­ный идеал, к которому должна стремиться современная жизнь. Только в Ольге заключены крепкие залоги не превратиться впоследствии ни в пустую светскую даму, бойко болтающую о модных, возвышенных предметах, а на деле колотящую и щип­лющую своих несчастных горничных; ни в кухарку или помещицу, умственный и нравственный горизонт которой ограничен база­ром; ни в ханжу, окруженную постоянно юродивыми, но остаться вечно женщиной. Только любовь Ольги может пробудить надолго дремлющие силы, внести обновление во все нравственное существо человека и создать в его душе новый мир, полный примиряющих начал, начал крепких, гуманных, во имя которых он готов быть каждому братом и другом, не в одних только идеаль­ных стремлениях, но в действительном, житейском горе, хотя подчас и мелком, но тем не менее жгучем... Мы следили за Ольгой в то время, когда она была невестой, когда она сумела найти в себе столько энергии, столько ума, столько сердца, что могла пробудить от сна, вытащить из непроходимой лени даже и такую личность, каков был Обломов; мы видим ее и в других фазах жизни... Чей это образ склонился над колыбелью спящего ребенка? Чей это образ вечно бодрствует над ним, как посланный с неба ангел-хранитель? Чей это образ разлил такую благодатную, тихую жизнь над будущим деятелем жизни? Кому он улыбается во сне, видя в своих детских грезах вечно светлые, вечно любящие глаза?.. Это ты, Ольга, и тебе улыбается твой сын... Быстро несутся над твоим сыном первые детские годы, насту­пает период сознания... Кто же учит его молиться? кто вместе с ним становится на колени пред божественным образом Девы и указывает ему на крест, как на вечную, несокрушимую опору?.. Все ты же, Ольга... Ты не забыла своего сына для блеска, для светской жизни! Ты не отдала его иод губительное влияние внешних, враждебных причин!.. Кто старается доступно для детских способностей ребенка приготовить из него будущего

28

Page 30: "Oblomov" goncharov

здорового бойца жизни, вложить в него залоги к предстоящей борьбе и показать ему жизнь так, как она есть и как она должна быть, не оставляя разрешения этих трудных вопросов на руки произвола или наемщиков, для которых все равно, что будет с ребенком?..— Ты же и ты.— Но зато и равная награда ждет тебя впереди... Для твоего ребенка твой образ и твое имя будут вечной путеводной звездой, вечным благодатным указателем... он не собь­ется с своей дороги, не будет хило тащить свое существование, вечно мучимый тяжелыми, неразрешимыми вопросами жизни, но будет крепким деятелем, чуждым болезненных припадков горь­кого сознанья своего бессилия...

Какая страшная перемена совершилась в Обломове с тех пор, как мы впервые познакомились с ним — этим непроходимым лентяем, этим лежнем, десять лет создававшим свой план улуч­шения! В нем незаметно уже признаков прежней дряблости; он забыл о своих вечных глазных ячменях и присутствует везде, где указывает ему долг, не спрашивая болезненно: где же человек-то? он видит его в каждом, кто только нуждается и каждому готов помочь и словом и делом... Только одна истинная любовь, а не горячка расстроенного воображения может произвесть такую перемену. Кто же оживил Обломова? Кто ведет, подталкивает его к жизни? Кто поддерживает в нем так долго дремавшие силы? Кто бодрствует над ним каждую минуту?— Ольга и Ольга... Для нее Обломов забыл свое прежнее апатичное житье-бытье, для нее он не превратился наконец в нашего недоросля-помещика. Она одна тот живой, никогда не­угасаемый огонь, который согревает душу Обломова... Она одна его радость во время черных невзгод жизни... И не тесно Обломову у себя дома! и не бежит он в клуб, чтобы забыть прелести супружеского сожительства!.. Мы видим Ольгу и при другой об­становке: чистая комната; за чайным столом собрались все друзья Ильи Ильича; всем как-то особенно хорошо, тепло, уютно; свободная, разумная беседа льется далеко за полночь, и для ее поддержания не нужно ни карт, ни сплетен, ни скандалезных историй — и без них есть интересы, чтобы поддержать способ­ность мышления, и без них нередко раздается задушевный, звонкий смех и слышится умное слово... Отчего же это? Оттого, что в этих беседах присутствует существо, разливающее вокруг себя жизнь и счастье, это существо — Ольга... В самой Обломовке совершилась заметная метаморфоза: нет ни бескровельных, на бок скосившихся избенок, ни разрушенной галереи, ни грязных поваренков, ни Петрушек с собственным запахом3... Все чисто, весело, все живет и движется, но уж не по-прежнему бес­смысленно... Сам Захар, этот закоренелый консерватор, восчувст­вовал на себе могущественное влияние Ольги: он не носит вечно прорванного сального сюртука, не бьет постоянно чашек, не ле­жит целый день на лежанке, не хрипит перед барином... но решительно похож на человека...

29

Page 31: "Oblomov" goncharov

Да! лучшая мечта Обломова должна исполниться на деле: засияла жизнь, вся волшебная даль, все краски и лучи, которых прежде не было... Несутся над Обломовыми быстрые годы, но Обломовы не превращаются в брюзгливых стариков, деспотов в своем маленьком кругу, подавляющих каждое молодое дви­жение, заставляющих одним себе приносить тяжелые жертвы; напротив, их старость прекрасна, как закат лучшего осеннего дня, мирно ближущегося к ночи... Счастлив Обломов! Счастлив каждый, кто, как он, найдет себе подобную подругу и пройдет с ней тихо по пути жизни, не забывая на минуту своей чело­вечности... Еще раз повторяем: Ольга, по нашему мнению,— тот идеал, к осуществлению которого должна стремиться совре­менная жизнь. Она ни разу не изменила себе, она всегда и везде была женщиной, в благороднейшем смысле этого слова; она была ею и за своим роялем, и в аллее с веткой сирени, и в слезах после письма Обломова, и в своих воззрениях на жизнь, и в страстной, памятной для нее сцене в саду... Всюду она вносила все, что есть лучшего, святого в женской натуре... Заслуга Гончарова, создавшего Ольгу, огромна, тем более огромна, что в настоящее время поднят вопрос о женщиае; он показал нам ее так, как она должна быть, и как несостоятельны, в сравнении с нею, все эти великосветские типы, и видом и пользой так напоминаю­щие мыльные пузыри. Редко русская литература видела на своих страницах столь полно законченный, полно прочувствован­ный и, так сказать, просмысленный образ, как образ Ольги... Через всю его свежесть, всю поэзию проходит здоровый, разумный взгляд, не рассчитывающий на эффекты, не бьющий на раздираю­щие сцены, но выработанный долгим опытом жизни, взгляд долго подмечавший, долго следивший, прежде чем решившийся передать то, что видел...

Нравственный прогресс общества не останавливался бы на каж­дом шагу, счастлива была бы жизнь, в ней не было бы апатии, скуки и пустоты, в ней не встречалась бы беспрерывно мелкая, но убивающая медленным ядом пошлость, если бы в жен­ской половине этого общества было побольше созданий вроде Ольги...

Не столь светлое впечатление оставляет по себе Обломов: это живой тип, но как болезненный нарост всей нашей жизни, всего нашего прошедшего это тип наружной апатии и лени, над кото­рым задумаешься, но которому симпатизируешь; подосадуешь на него, но никогда в него не бросишь камня... Обломовцы встре­чаются везде... Мы привыкли их видеть и в лице той части нашей пишущей и воюющей братии, заветная мечта которой дослужиться до тепленького местечка, нажить себе всякими путями состо­яньице и затем почить на пожатых лаврах, братии, ничего не видящей за чертой своих официальных обязанностей и убивающей все свои умственные способности только в мелких дрязгах жизни; и в помещике, проводящем за малыми исключениями

30

Page 32: "Oblomov" goncharov

свои годы в отъезжем поле за благородным занятием трав­ли зайцев; и в промышленнике, кое-как сколотившем себе ко­пейку, с презрением смотрящем на все новое как на заморское, как на немецкие затеи, и упорно держащемся только того, что отказано как умственный и нравственный капитал его дедами; и в крестьянине, отпахавшем свое ноле и затем махнувшем рукой на все, исключая заветного пенника, на который пропивается последняя копейка, результат его тяжелых трудов... Все это об-ломовцы... Словом, обломовцы — все те, которые на труд смотрят как на наказание, а на отдых и лень — как на райское блажен­ство... Но это не Обломовы; в них слишком много грязи и слишком мало человеческого; в них нет той сердечности, той гуманности, того развития, которыми проникнута насквозь вся мягкая, доб­рая фигура Обломова и которые невольно тянут к нему, застав­ляют любить его, несмотря на его досадную, непроходимую лень, глубоко закопавшую все сокровища и препятствующую многим замечать присутствие их... Самый покой Обломова дей­ствует как-то обаятельно; около него хорошо отдохнуть в то время, когда душа слишком утомится обыденными, черствыми событиями жизни, когда она потребует другой атмосферы, в кото­рой было бы меньше заразительных миазмов... Обломов — это продолжение Бельтова, Рудина, это последний исход их неудачной жизни. Конечно, тяжело сознаться, что эти лучшие, благороднейшие типы нашего быта превратились так скоро в лежней, не хотящих уже деятельности, запершихся в своем внутреннем существе, и для которых активно все равно, потому что первая деятельность обманула так скоро их молодые надежды; но, по крайней мере, отрадно думать, что они после всех невзгод вынесли еще много человеческих начал. Правда, деятель­ность Обломовых в высшей степени пассивна, индифферентна, но она не положительно вредна; они бесполезны, но и не превра­тились в мелких бюрократов, гонящих с остервенением все, что не подходит под их узкий взгляд; но около них можно при­ютиться, можно свежее взглянуть на Божий мир даже таким личностям, каков Штольц. По крайней мере для Обломовых возможно возрождение к лучшей деятельности, по крайней мере они имеют в себе данные, чтоб сказать: теперь или никогда.

Мы говорим: над Обломовым можно подосадовать, но никогда бросить в него камень... Обломов и начал вяло и совсем не кон­чил борьбы; он бежал с поля сражения, трусливо заперся в своей лени и пал, не исполнив того, что могло бы требовать от него общество... Но последствия исторического клича «Vae victis!»* не должны падать на одну голову Обломова, они должны быть разделены с теми, кто выработал из него такого деятеля, под чьим могущественным влиянием совершалось его развитие...

* «Горе побежденным!» (лат.).— Ред.

31

Page 33: "Oblomov" goncharov

Bien danse a qui la fortune chante...* С первого шага окружающее вложило в Обломова закваску его будущей пассивности. Гончаров вполне понял это и в своей роскошной окрашенной чудными красками картине (сон Обломова) раскрыл пред нами всю его прошедшую жизнь, начиная от колыбели... По первому шагу, который делают Обломовы, можно видеть вперед, к какой цели дойдут они. С первого явления в жизни их окружало только дурное; в душе еще ребенка, как в зеркале, отражалось каждое обыденное событие, оставляя свой неизгладимый след; с первых лет он привык смотреть на себя как на барияа, за которого должны трудиться все, и этим всем он мог тыкать в лицо ногой за худо надетый чулок. С первых лет ребенок привык не уважать человеческое достоинство ни в самом себе, ни в других. Для него труд не старались сделать необходи­мостью, но, напротив, употребляли все усилия, чтоб и в будущем посеять отвращение к нему: того добивался и его дядька, величая барчонком, и целая толпа приживалок и холопов, ло­вящих ручку у барчонка, и учитель, старающийся посредством палки вбить в него премудрость книжного ученья, и дражайшие родители, нежно желающие и смотрящие на своего милого дитятю как на будущего воителя или министра... словом, все, с кем только сталкивала его судьба. Таким образом, ребенок жил в душной, убийственной атмосфере лени и мелких, пош­лых дрязг, посреди подавленных домашним деспотизмом лич­ностей — под их губительным влиянием он рос, грубея с каждым днем, теряя быстро лучшие задатки человеческой природы. Пронеслись ребяческие годы Обломова, наступает юность... (Мы берем самое лучшее.) В это золотое время в жизни каждого он слышит другие голоса, говорящие о человечестве, и видит науку, согретую любовью и желанием найти приложение для себя в действительности; под влиянием минувшего сначала неохотно привыкает и прислушивается к ним Обломов, но остаток еще уцелевшего, незабитого человечества наконец берет свое. Под влиянием свежих, прекрасных впечатлений молодой человек создает свои идеалы, вызывает новые образы и готовится осуществить их в действительности. Эти образы прекрасны, быть может, слишком прекрасны для возможности осуществле­ния... Начинается самая жизнь — с увлечением стремится в нее юноша, но его благородные порывы разбиваются на каждом шагу о действительность... В этой борьбе, чтоб устоять, надо много внутренних сил... но где взять залогов победы? Не в немногих ли, быстро мелькнувших днях юности и не в детских ли отрав­ленных годах прошедшего?.. С каждым поражением из глубины души деятеля подымаются забытые было задатки прошедшего и все навязчивее и сильнее лезет в глаза настоящая обстанов-

* Букв.: Хорошо танцует тот, кому подпевает фортуна. Эквивалентно русскому выражению: «Тому хорошо поется, кому счастье улыбнется».

32

Page 34: "Oblomov" goncharov

ка, смеясь над усилиями создать иную... За хандрой, минутами отчаянья, болезненным анализом, наступает худший период — апатия... Проклятый вопрос: зачем все это?— парализует пос­ледние немногие силы, оставшиеся в борьбе; человек уже не ви­дит больше себе исхода, для него все кончено, он совершил свое нравственное самоубийство... Напрасно стали бы утверждать, что Обломов под защитою своей лени, своего неосуществимого плана, своей видимой беспечности ко всему окружающему чужд страданий. Страдания есть грустная принадлежность каждого развитого человека, понимающего всю бесплодность своего существования. У Обломова были свои идеалы, которые он страстно любил и которые не в силах был привести в исполне­ние,— стало быть, он страдал... Обломов вполне понимал, как убийственно, скоро и бесполезно несутся его лучшие годы, как все глубже и глубже он всасывается в свою страдальческую бездеятельность и как все больше и больше глохнут в нем силы,— стало быть, он страдал... Напрасно развитой человек погружается в лень, закрывает глаза от действительной жизни и носится в мире розовых иллюзий — голос совести, голос сердца не раз спросит его: зачем же ты жил? Зачем даны были тебе и куда де­вал ты свои силы? И этот голос горького сознанья вызывает много черных дум, доставит много мучительных часов... Счастлив человек, если в эти тяжкие годы найдется любящая душа, кото­рая своим влиянием заставит очнуться его, сознать, что он есть и что он должен быть, и вдохнет в него силы, чтоб не остано­виться на одном только сознании, но идти дальше, исполнить на деле назначение жизни!.. Но зато горе тому Обломову, который не встретит Ольги на своей дороге! Перед ним лежит печальная перспектива и он дойдет до нее, как ни замедляй своих шагов!

Труд писателя, изобразившего резко, рельефно выдающегося из общей массы героя, гораздо легче труда другого, изобра­зившего обыденную, часто встречающуюся нам личность, сосре­доточившего на ней все мельчайшие оттенки целого отдела людей, перенесшего на нее все их подробности, создавшего как бы многих, и таким образом явившего тип. Обломов многим брат и многим обща судьба его. Мы уверены, что многим внут­ренний голос не раз шепнет: Обломов, Обломов ты! и заставит грустно сознаться в справедливости сравнения; что многие как-то особенно ускоренно следили за его участью и ждали с нетер­пением ее конца, побуждаемые необыкновенным любопытством читателя; что для многих исход Обломова была ставка «ва-банк» и на последней странице они легче вздохнули, узнав, что этот исход есть, как и лучшая жизнь, и что у многих страшно тяжело, болезненно сожмется сердце, когда они вспомнят уж слишком многие, прожитые по-обломовски годы и поймут, что для них нет уже надежды встретить на своем оставшемся пути Ольгу... 3 Зак. 3249 33

Page 35: "Oblomov" goncharov

Из всего сказанного видно, как мы высоко ставим «Обломова». Если мы не хвалим его, то это потому, что для подобных произведений нужна не похвала, но критика, и критика в том смысле, в каком понимал ее Белинский. Труд человека, взяв­шегося разобрать «Обломова», будет далеко не легок: здесь каждая личность стоит внимания и попала не так себе с бухты-барахты; отделаться громкой фразой да выпиской нескольких мест невозможно, но должно будет вооружиться строгим ана­лизом и поднять много социальных отношений. А критика «Обломову» необходима: наше общество еще слишком молодо; оно еще слишком часто увлекается яркими красками и проходит, не замечая, мимо произведений, дышащих истиной и жизнию; она же должна оценить его и поставить в ряду достойных созданий отечественной литературы.

С своей стороны мы твердо уверены, что имя Обломова бу­дет внесено в список славных имен — Онегиных, иечориных, Чичиковых, ноздревых, маниловых, бельтовых, Фамусовых, Чац­ких... и будет также нарицательно для личностей, подобных ему...

Симбирск. 6 апреля 1859 г.

Я. А. ДОБРОЛЮБОВ

ЧТО ТАКОЕ ОБЛОМОВЩИНА?

(Обломов, роман И. А. Гончарова. «Отеч. записки», 1859 г., № 1 — 1V)

Где же тот, кто бы на родном язы­ке русской души умел бы сказать нам это всемогущее слово «вперед»? Веки проходят за веками, полмильона сидьней, увальней и болванов дремлет непробудно, и редко рождается на Руси муж, умеющий произнести его, это всемогущее слово...1

Гоголь

Десять лет ждала наша публика романа г. Гончарова. За­долго до его появления в печати о нем говорили как о произ­ведении необыкновенном, К чтению его приступили с самыми обширными ожиданиями. Между тем первая часть рома* а2, на­писанная еще в 1849 году и чуждая текущих интересов настоящей минуты, многим показалась скучною. В ;>то же время появилось «Дворянское гнездо», и все были увлечены поэтическим, в высшей степени симпатичным талантом его автора3. «Обломов» остался для многих в стороне; многие даже чувствовали утомление от необычайно тонкого и глубо-

34

Page 36: "Oblomov" goncharov

кого психического анализа, проникающего весь роман г. Гон­чарова. Та публика, которая любит внешнюю занимательность действия, нашла утомительною первую часть романа потому, что до самого конца ее герой все продолжает лежать на том же диване, на котором застает его начало первой главы. Те читатели, которым нравится обличительное направление, не­довольны были тем, что в романе оставалась совершенно нетронутою наша официально-общественная жизнь. Короче — первая часть романа произвела неблагоприятное впечатление на многих читателей.

Кажется, немало было задатков на то, что и весь роман не имел успеха, по крайней мере в нашей публике, которая так привыкла считать всю поэтическую литературу забавой и судить художественные произведения по первому впечат­лению. Но на этот раз художественная правда скоро взяла свое. Последующие части романа сгладили первое неприятное впечат­ление у всех, у кого оно было, и талант Гончарова покорил своему неотразимому влиянию даже людей, всего менее ему сочувствовавших. Тайна такого успеха заключается, нам кажется, сколько непосредственно в силе художественного таланта автора, столько же и в необыкновенном богатстве содержания ро­мана.

Может показаться странным, что мы находим особенное богатство содержания в романе, в котором, по самому характеру героя, почти вовсе нет действия. Но мы надеемся объяснить свою мысль в продолжение статьи, главная цель которой и состоит в том, чтобы высказать несколько замечаний и выводов, на которые, по нашему мнению, необходимо наводит содержание романа Гонча-рова.

«Обломов» вызовет, без сомнения, множество критик. Ве­роятно, будут между ними и корректурные, которые отыщут какие-нибудь погрешности в языке и слоге, и патетические, в которых будет много восклицаний о прелести сцен и харак­теров, и эстетично-аптекарские, с строгою поверкою того, везде ли точно, по эстетическому рецепту, отпущено действующим лицам надлежащее количество таких-то и таких-то свойств и всегда ли эти лица употребляют их так, как сказано в ре­цепте. Мы не чувствуем ни малейшей охоты пускаться в по­добные тонкости, да и читателям, вероятно, не будет особен­ного горя, если мы не станем убиваться над соображениями о том, вполне ли соответствует такая-то фраза характеру героя и его положению, или в ней надобно было несколько слов переставить, и т. п. Поэтому нам кажется нисколько не предо­судительным заняться более общими соображениями о содержа­нии и значении романа Гончарова, хотя, конечно, истые кри­тики и упрекнут нас опять, что статья наша написана не об Обломове, а только по поводу Обломова4.

Нам кажется, что в отношении к Гончарову, более чем в отно-

35

Page 37: "Oblomov" goncharov

шении ко всякому другому автору, критика обязана изложить общие результаты, выводимые из его произведения. Есть авто­ры, которые сами на себя берут этот труд, объясняясь с чита­телем относительно цели и смысла своих произведений. Иные и не высказывают категорически своих намерений, но так ведут весь рассказ, что он оказывается ясным и правильным олицетво­рением их мысли. У таких авторов каждая страница бьет на то, чтобы вразумить читателя, и много нужно недогадливости, чтобы не понять их... Зато плодом чтения их бывает более или менее полное (смотря по степени таланта автора) согласие с идеею, положенною в основание произведения. Остальное все улетучивается через два часа по прочтении книги. У Гон­чарова совсем не то. Он вам не дает и, по-видимому, не хочет дать никаких выводов. Жизнь, им изображаемая, служит для него не средством к отвлеченной философии, а прямою целью сама по себе. Ему нет дела до читателя и до выводов, какие вы сделаете из романа: это уж ваше дело. Ошибетесь — пеняйте на свою близорукость, а никак не на автора. Он предостав­ляет вам живое изображение и ручается только за его сход­ство с действительностью; а там уж ваше дело определить степень достоинства изображенных предметов: он к этому совер­шенно равнодушен. У него нет и той горячности чувства, которая иным талантам придает наибольшую силу и прелесть. Тургенев, например, рассказывает о своих героях, как о людях близких ему, выхватывает из груди их горячее чувство и с неж­ным участием, с болезненным трепетом следит за ними, сам страдает и радуется вместе с лицами, им созданными, сам увлекается той поэтической обстановкой, которой любит всегда окружать их... И его увлечение заразительно: оно неотразимо овладевает симпатией читателя, с первой страницы приковывает к рассказу мысль его и чувство, заставляет и его переживать, перечувствовать те моменты, в которых являются перед ним тургеневские лица. И пройдет много времени — читатель может забыть ход рассказа, потерять связь между подробностями происшествий, упустить из виду характеристику отдельных лиц и положений, может, наконец, позабыть все прочитанное; но ему все-таки будет памятно и дорого то живое, отрадное впечатление, которое он испытывал при чтении рассказа. У Гон­чарова нет ничего подобного. Талант его неподатлив на впечат­ления. Он не запоет лирической песни при взгляде на розу и соловья; он будет поражен ими, остановится, будет долго всматриваться и вслушиваться, задумается... Какой процесс в это время произойдет в душе его, этого нам не понять хорошенько... Но вот он начинает чертить что-то... Вы холодно всматрива­етесь в неясные еще черты... Вот они делаются яснее, яснее, прекраснее.,, и вдруг, неизвестно каким чудом, из этих черт восстают перед вами и роза, и соловей, со всей своей прелестью и обаяньем. Вам рисуется не только их образ, вам чуется аромат

36

Page 38: "Oblomov" goncharov

розы, слышатся соловьиные звуки... Пойте лирическую песнь, если роза и соловей могут возбуждать ваши чувства; художник начертил их и, довольный своим делом, отходит в сторону; более он ничего не прибавит... «И напрасно было бы прибавлять -думает он,— если сам образ не говорит вашей душе, то что мо­гут вам сказать слова»?..

В этом уменье охватить полный образ предмета, отчеканить, изваять его заключается сильнейшая сторона таланта Гонча­рова. И ею он особенно отличается среди современных рус­ских писателей. Из нее легко объясняются все остальные свой­ства его таланта. У него есть изумительная способность — во всякий данный момент остановить летучее явление жизни во всей его полноте и свежести и держать его перед собою до тех пор, пока оно не сделается полной принадлежностью художника. На всех нас падает светлый луч жизни, но он у нас тотчас же и исчезает, едва коснувшись нашего сознания. И за ним идут другие лучи от других предметов, и опять столь же быстро исчезают, почти не оставляя следа. Так проходит вся жизнь, скользя по поверхности нашего сознания. Не то у худож­ника; он умеет уловить в каждом предмете что-нибудь близ­кое и родственное своей душе, умеет остановиться на том моменте, который чем-нибудь особенно поразил его. Смотря по свойству поэтического таланта и по степени его выработан-ности, сфера, доступная художнику, может суживаться или рас­ширяться, впечатления могут быть живее или глубже; выра­жение их — страстнее или спокойнее. Нередко сочувствие поэта привлекается каким-нибудь одним качеством предметов, и это ка­чество он старается вызывать и отыскивать всюду, в возможно полном и живом его выражении поставляет свою главную задачу, на него по преимуществу тратит свою художническую силу. Так являются художники, сливающие внутренний мир души своей с миром внешних явлений и видящие всю жизнь и природу под призмою господствующего в них самих настроения. Так у одних все подчиняется чувству пластической красоты, у других — по преимуществу рисуются нежные и симпатичные чер­ты, у иных во всяком образе, во всяком описании отражаются гуманные и социальные стремления и т. д. Ни одна из таких сторон не выдается особенно у Гончарова. У него есть другое свойство: спокойствие и полнота поэтического миро­созерцания. Он ничем не увлекается исключительно или увлека­ется всем одинаково. Он не поражается одной стороною предмета, одним моментом события, а вертит предмет со всех сторон, выжидает совершения всех моментов явления и тогда уже приступает к их художественной переработке. Следствием этого является, конечно, в художнике более спокойное и беспристраст­ное отношение к изображаемым предметам, большая отчетливость в очертании даже мелочных подробностей и ровная доля внима­ния ко всем частностям рассказа.

37

Page 39: "Oblomov" goncharov

Вот отчего некоторым кажется роман Гончарова растянутым. Он, если хотите, действительно растянут. В первой части Обломов лежит на диване; во второй ездит к Ильинским и влюбляется в Ольгу, а она в него; в третьей она видит, что ошибалась в Обломове, и они расходятся; в четвертой она выходит замуж за друга его Штольца, а он женится на хозяйке того дома, где нанимает квартиру. Вот и все. Никаких внешних событий, никаких препятствий (кроме разве разведения моста через Неву, прекратившего свидания Ольги с Обломозым), никаких посторонних обстоятельств не вмешивается в роман. Лень и апатия Обломова — единственная пружина действия во всей его истории. Как же это можно было растянуть на четыре части! Попадись эта тема другому автору, тот бы ее обделал ина­че: написал бы страничек пятьдесят, легких, забавных, сочи­нил бы милый фарс, осмеял бы своего ленивца, восхитился бы Ольгой и Штольцем, да на том бы и покончил. Рассказ никак бы не был скучен, хотя и не имел бы особенного художественного значения. Гончаров принялся за дело иначе. Он не хотел отстать от явления, на которое однажды бросил свой взгляд, не проследивши его до конца, не отыскавши его причин, не понявши связи его со всеми окружающими явле­ниями. Он хотел добиться того, чтобы случайный образ, мелькнув­ший перед ним, возвести в тип, придать ему родовое и постоян­ное значение. Поэтому во всем, что касалось Обломова, не было для него вещей пустых и ничтожных. Всем занялся он с любовью, все очертил подробно и отчетливо. Не только те комнаты, в которых жил Обломов, но и тот дом, в каком он только мечтал жить; не только халат его, но серый сюртук и щетинистые бакенбарды слуги его Захара; не только писание письма Обломовым, но и качество бумаги и чернил в письме старосты к нему — все приведено и изображено с полною отчетливостью и рельефностью. Автор не может пройти мимо­ходом даже какого-нибудь барона фон Лангвагена, не играющего никакой роли в романе; и о бароне напишет он целую пре­красную страницу, и написал бы две и четыре, если бы не успел исчерпать его на одной. Это, если хотите, вредит быстроте действия, утомляет безучастного читателя, требующего, чтоб его неудержимо завлекали сильными ощущениями. Но тем не менее в таланте Гончарова — это драгоценное свойство, чрезвычайно много помогающее художественности его изображения. Начиная читать его, находишь, что многие вещи как будто не оправдываются строгой необходимостью, как будто не соображены с вечными требованиями искусства. Но вскоре начинаешь сживаться с тем миром, который он изображает, невольно признаешь законность и естественность всех выводимых им явлений, сам становишься в положение действующих лиц и как-то чувствуешь, что на их месте и в их положении иначе и нельзя, да как будто и не должно действовать. Мелкие подробности, беспрерывно вносимые

38

Page 40: "Oblomov" goncharov

автором и рисуемые им с любовью и с необыкновенным мастерством, производят, наконец, какое-то обаяние. Вы совершен­но переноситесь в тот мир, в который ведет вас автор: вы находите в нем что-то родное, перед вами открывается не только внешняя форма, но и самая внутренность, душа каждого лица, каждого предмета. И после прочтения всего романа вы чувствуете, что в сфере вашей мысли прибавилось что-то новое, что к вам в душу глубоко запали новые образы, новые типы. Они вас долго преследуют, вам хочется думать над ними, хочется выяснить [их] значение и отношение к вашей собственной жизни, характеру, наклонностям. Куда денется ваша вялость и утомление; бодрость мысли и свежесть чувства пробуждают­ся в вас. Вы готовы снова перечитать многие страницы, думать над ними, спорить о них. Так по крайней мере на нас действовал Обломов: «Сон Обломова» и некоторые отдельные сцены мы прочли по нескольку раз; весь роман почти сплошь прочитали мы два раза, и во второй раз он нам понравился едва ли не более, чем в первый. Такое обаятельное значение имеют эти подробности, которыми автор обставляет ход дей­ствия и которые, по мнению некоторых, растягивают роман.

Таким образом, Гончаров является перед нами прежде всего художником, умеющим выразить полноту явлений жизни. Изоб­ражение их составляет его призвание, его наслаждение; объек­тивное творчество его не смущается никакими теоретическими предубеждениями и заданными идеями, не поддается никаким исключительным симпатиям. Оно спокойно, трезво, бесстрастно. Составляет ли это высший идеал художнической деятельности, или, может быть, это даже недостаток, обнаруживающий в ху­дожнике слабость восприимчивости? Категорический ответ затруд­нителен и во всяком случае был бы несправедлив без огра­ничений и пояснений. Многим не нравится спокойное отно­шение поэта к действительности, и они готовы тотчас же про­изнести резкий приговор о несимпатичности такого таланта. Мы понимаем естественность подобного приговора, и, может быть, сами не чужды желания, чтобы автор побольше раздражал наши чувства, посильнее увлекал нас. Но мы сознаем, что желание это — несколько обломовское, происходящее от наклон­ности иметь постоянно руководителей,— даже в чувствах. При­писывать автору слабую степень восприимчивости потому только, что впечатления не вызывают у него лирических восторгов, а молчаливо кроются в его душевной глубине,— несправедливо. Напротив, чем скорее и стремительнее высказывается впечат­ление, тем чаще оно оказывается поверхностным и мимо­летным. Примеров мы видим множество на каждом шагу в

людях, одаренных неистощимым запасом словесного и мимиче­ского пафоса. Если человек умеет выдержать, взлелеять в душе свой образ предмета и потом ярко и полно представить его,— это значит, что у него чуткая восприимчивость соеди-

39

Page 41: "Oblomov" goncharov

ияется с глубиною чувства. Он до времени не высказывается, но для него ничто не пропадает в мире. Все, что живет и дви­жется вокруг него, все, чем богата природа и людское об­щество, у него все это

...как-то чудно Живет в душевной глубине5.

В нем, как в магическом зеркале, отражаются и по воле его останавливаются, застывают, отливаются в твердые недвижные формы все явления жизни, во всякую данную минуту. Он может, кажется, остановить саму жизнь, навсегда укрепить и поставить перед нами самый неуловимый миг ее, чтобы мы вечно на него смотрели, поучаясь или наслаждаясь.

Такое могущество, в высшем своем развитии, стоит, разу­меется, всего, что мы называем симпатичностью, прелестью, свежестью или энергией таланта. Но и это могущество имеет свои степени, и кроме того, оно может быть обращено на предметы различного рода, что тоже очень важно. Здесь мы расходимся с приверженцами так называемого искусства для искусства, которые полагают, что превосходное изображение дре­весного листочка столь же важно, как, например, превосход­ное изображение характера человека. Может быть, субъективно это будет и справедливо: собственно сила таланта может быть одинакова у двух художников, только сфера их деятельности различна. Но мы никогда не согласимся, чтобы поэт, тратящий свой талант на образцовые описания листочков и ручейков, мог иметь одинаковое значение с тем, кто с равною силою таланта умеет воспроизводить, например, явления общественной жизни. Нам кажется, что для критики, для литературы, для самого общества гораздо важнее вопрос о том, на что употребляется, в чем выражается талант художника, нежели то, какие размеры и свойства имеет он в самом себе, в отвлечении, в возмож­ности6.

Как же выразился, на что потратился талант Гончарова? Ответом на этот вопрос должен служить разбор содержания романа.

По-видимому, не обширную сферу избрал Гончаров для своих изображений. История о том, как лежит и спит добряк-ленивец Обломов и как ни дружба, ни любовь не могут про­будить и поднять его,— не бог весть какая важная история. Но в ней отразилась русская жизнь, в ней предстает перед нами живой, современный русский тип, отчеканенный с беспо­щадною строгостью и правильностью; в ней сказалось новое слово нашего общественного развития, произнесенное ясно и твердо, без отчаяния и без ребяческих надежд, но с полным сознанием истины. Слово это — обломовщина; оно служит ключом к разгадке многих явлений русской жизни, и оно придает ро­ману Гончарова гораздо более общественного значения, нежели

40

Page 42: "Oblomov" goncharov

сколько имеют его все наши; обличительные повести. В типе Обломова и во всей этой обломовщине мы видим нечто более, нежели просто удачное создание сильного таланта; мы находим в нем произведение русской жизни, знамение времени.

Обломов есть лицо не совсем новое в нашей литературе; но прежде оно не выставлялось пред нами так просто и есте­ственно, как в романе Гончарова. Чтобы не заходить слишком далеко в старину, скажем, что родовые черты обломовского типа мы находим еще в Онегине и затем несколько раз встречаем их повторение в лучших наших литературных произ­ведениях. Дело в том, что это коренной, народный наш тип, от которого не мог отделаться ни один из наших серьезных художников. Но с течением времени, по мере сознательного развития общества, тип этот изменял свои формы, становился в другие отношения к жизни, получал новое значение. Под­метить эти новые фазы его существования, определить сущ­ность его нового смысла — это всегда составляло громадную задачу, и талант, умевший сделать это, всегда делал существенный шаг вперед в истории нашей литературы. Такой шаг сделал и Грнчаров своим «Обломовым». Посмотрим на главные черты обломовского типа и потом попробуем провести маленькую параллель между ним и некоторыми типами того же рода, в разное время появлявшимися в нашей литературе.

В чем заключаются главные черты обломовского характе­ра? В совершенной инертности, происходящей от его апатии ко всему, что делается на свете. Причина же апатии заключается отчасти в его внешнем положении, отчасти же в образе его умственного и нравственного развития. По внешнему своему положению — он барин; «у него есть Захар и еще триста Заха­ров», по выражению автора. Преимущество своего положения Илья Ильич объясняет Захару таким образом:

«Разве я мечусь, разве работаю? Мало ем, что ли? худощав или жалок на вид? Разве недостает мне чего-нибудь? Кажется, подать, сделать есть кому! Я ни разу не натянул себе чулок на ноги, как живу, слава богу! Стану ли я беспокоиться? из чего мне?.. И кому я это говорю? Не ты ли с детства ходил за мной? Ты все это знаешь, видел, что я воспитан нежно, что я ни холода, ни голода никогда не терпел, нужды не знал, хлеба себе не зарабатывал и вооб­ще черным делом не занимался»7.

И Обломов говорит совершенную правду. История его воспи­тания вся служит подтверждением его слов. С малых лет он привыкает быть байбаком, благодаря тому, что у него и подать и сделать — есть кому; тут уж даже и против воли нередко он бездельничает и сибаритствует. Ну, скажите пожалуйста, чего же бы вы хотели от человека, выросшего вот в таких условиях:

«Захар,— как, бывало, нянька,— натягивает ему чулки, надевает башмаки, а Ильюша, уже четырнадцатилетний мальчик, только и знает, что подставляет ему, лежа, то ту, то другую ногу: а чуть что покажется ему не так, то он

41

Page 43: "Oblomov" goncharov

поддаст Захарке ногой в нос. Если недовольный Захарка вздумает пожаловаться, то получит еще от старших колотушку. Потом Захарка чешет ему голову, натягивает куртку, осторожно продевая руки Ильи Ильича в рукава, чтоб не слишком беспокоить его, и напоминает Илье Ильичу, что надо сделать то, другое: вставши поутру — умыться и т. п.

Захочет ли чего-нибудь Илья Ильич, ему стоит только мигнуть — уж трое-четверо слуг кидаются исполнить его желание; уронит ли он что-нибудь, достать ли ему нужно вещь, да не достанет, принести ли что, сбегать ли за чем,— ему иногда, как резвому мальчику, так и хочется броситься и переделать все самому, а тут отец и мать, да три тетки в пять голосов и закричат:

— Зачем? Куда? А Васька, а Ванька, а Захарка на что? Эй! Васька, Ванька, Захарка! Чего вы смотрите, разини? Вот я вас!

И не удается никак Илье Ильичу сделать что-нибудь самому для себя. После он нашел, что оно и покойнее гораздо, и выучился сам покрикивать: «Эй, Васька, Ванька, подай то, дай другое! Не хочу того, хочу этого! Сбе­гай, принеси!»

Подчас нежная заботливость родителей и надоедала ему. Побежит ли он с лестницы, или по двору, вдруг вслед ему раздается десять отчаянных голосов: «Ах, ах, подержите, остановите! упадет, расшибется! Стой, стой!» За­думает ли он выскочить зимой в сени, или отворить форточку,— опять крики: «Ай, куда? как можно? Не бегай, не ходи, не отворяй: убьешься, простудишься...» И Ильюша с печалью оставался дома, лелеемый, как экзо­тический цветок в теплице, и так же, как последний под стеклом, он рос медленно и вяло. Ищущие проявления силы обращались внутрь и никли, увядая»8.

Такое воспитание вовсе не составляет чего-нибудь исключи­тельного, странного в нашем образованном обществе. Не везде, конечно, Захарка натягивает чулки барчонку и т. п. Но не нужно забывать, что подобная льгота дается Захарке по особому снис­хождению или вследствие высших педагогических соображений и вовсе не находится в гармонии с общим ходом домашних дел. Барчонок, пожалуй, и сам оденется; но он знает, что это для него вроде милого развлечения, прихоти, а в сущности, он вовсе не обязан этого делать сам. Да и вообще ему самому нет надобности что-нибудь делать. Из чего ему бить­ся? Некому, что ли, подать и сделать для него все, что ему нужно?.. Поэтому он себя над работой убивать не станет, что бы ему ни толковали о необходимости и святости труда: он с ма­лых лет видит в своем доме, что все домашние работы испол­няются лакеями и служанками, а папенька и маменька только распоряжаются да бранятся за дурное исполнение. И вот у него уже готово первое понятие,— что сидеть сложа руки почетнее, нежели суетиться с работою... В этом направлении идет и все дальнейшее развитие.

Понятно, какое действие производится таким положением ребенка на все его нравственное' и умственное образование. Внутренние силы «никнут и увядают» по необходимости. Если мальчик и пытает их иногда, то разве в капризах и в заносчи­вых требованиях исполнения другими его приказаний. А известно, как удовлетворенные капризы развивают бесхарактерность и как заносчивость несовместна с уменьем серьезно поддерживать свое достоинство. Привыкая предъявлять бестолковые требования,

42

Page 44: "Oblomov" goncharov

мальчик скоро теряет меру возможности и удобоисполнимости своих желаний, лишается всякого уменья соображать средства с целями и потому становится в тупик при первом препят­ствии, для отстранения которого нужно употребить собственное усилие. Когда он вырастает, он делается Обломовым, с большей или меньшей долей его апатичности и бесхарактерности, под более или менее искусной маской, но всегда с одним неизмен­ным качеством — отвращением от серьезной и самобытной де­ятельности.

Много помогает тут и умственное развитие обломовых, тоже, разумеется, направляемое их внешним положением. Как в первый раз они взглянут на жизнь навыворот,— так уж потом до конца дней своих и не могут достигнуть разумного понимания своих отношений к миру и к людям. Им потом и растолкуют многое, они и поймут кое-что, но с детства укоренившееся воззрение все-таки удержится где-нибудь в уголку и беспрестанно выглядывает оттуда, мешая всем новым понятиям и не допуская их уложиться на дно души... И делается в голове какой-то хаос: иной раз человеку и решимость придет сделать что-нибудь, да не знает он, что ему начать, куда обратиться... И не мудрено: нормальный человек всегда хочет только того, что может сделать; зато он немедленно и делает все, что захочет... А Обло­мов... он не привык делать что-нибудь, следовательно, не может хорошенько определить, что он может сделать и чего нет,— следовательно, не может и серьезно, деятельно захотеть чего-нибудь... Его желания являются только в форме: «а хорошо бы, если бы вот это сделалось»; но как это может сделаться — он не знает. Оттого он любит помечтать и ужасно боится того момента, когда мечтания придут в соприкосновение с действи­тельностью. Тут он старается взвалить дело на кого-нибудь другого* а если нет никого, то на авось...

Все эти черты превосходно подмечены и с необыкновенной силой и истиной сосредоточены в лице Ильи Ильича Обло-мова. Не нужно представлять себе, чтобы Илья Ильич принад­лежал к какой-нибудь особенной породе, в которой бы неподвиж­ность составляла существенную* коренную черту. Несправедливо было бы думать, что он от природу; лишен способности произ­вольного движения. Вовсе нет: от природы он — человек как и все. В ребячестве ему хотелось, побегать и поиграть в снежки с ребятишками, достать самому то или другое, и в овраг сбегать, и в ближайший березняк пробраться через канал, плетни и ямы. Пользуясь часом общего в Обломовке послеобеденного сна, он разминался, бывало:

«Вбегал на галерею (куда не позволялось ходить, потому что она каждую минуту готова была развалиться), обегал по скрипучим доскам кругом, лазил на голубятню, забирался в глушь сада, слушал, как жужжит жук, и далеко следил глазами его полет в воздухе»9. А то — «забирался в канал, рылся,

43

Page 45: "Oblomov" goncharov

отыскивал какие-то корешки, очищал от коры и ел всласть, предпочитая ябло­кам и варенью, которые дает маменька»10.

Все это могло служить задатком характера кроткого, спокой­ного, но не бессмысленно ленивого. Притом и кротость, пере­ходящая в робость, и подставление спины другим — есть в человеке явление вовсе не природное, а часто благоприобре­тенное, точно так же, как и нахальство, и заносчивость. И между обоими этими качествами расстояние вовсе не так велико, как обыкновенно думают. Никто не умеет так отлично вздергивать носа, как лакеи; никто так грубо не ведет себя с подчинен­ными, как те, которые подличают перед начальниками. Илья Ильич, при всей своей кротости, не боится поддать ногой в рожу обувающему его Захару, и если он в своей жизни не делает этого с другими, так единственно потому, что надеется встретить противодействие, которое нужно будет преодолеть. Поневоле он ограничивает круг своей деятельности тремя стами своих Захаров. А будь у него этих Захаров во сто, в тысячу раз больше — он бы не встречал себе противодействий и приучился бы довольно смело поддавать в зубы каждому, с кем случится иметь дело. И такое поведение вовсе не было бы у него призна­ком какого-нибудь зверства натуры; и ему самому и всем окру­жающим оно казалось бы очень естественным, необходимым... никому бы и в голову не пришло, что можно и должно вести себя как-нибудь иначе. Но — к несчастью иль к счастью — Илья Ильич родился помещиком средней руки, получал дохода не более десяти тысяч рублей на ассигнации и вследствие того мог распоряжаться судьбами мира только в своих мечтаниях. Зато в мечтах своих он и любил предаваться воинственным и героическим стремлениям.

«Он любил иногда вообразить себя каким-нибудь непобедимым полко­водцем, пред которым не только Наполеон, но и Еруслан Лазаревич ничего не значит; выдумает войну и причину ее: у него хлынут, например, народы из Африки в Европу, или устроит он новые крестовые походы и воюет, решает участь народов, разоряет города, щадит, казнит, оказывает подвиги добра и вели­кодушия»11.

А то он вообразит, что он великий мыслитель или художник, что за ним гоняется толпа, и все поклоняются ему... Ясно, что Обломов не тупая, апатическая натура, без стремлений и чувств, а человек, тоже чего-то ищущий в своей жизни, о чем-то думающий. Но гнусная привычка получать удовлетворение своих желаний не от собственных усилий, а от других, развила в нем апатическую неподвижность и повергла его в жалкое состояние нравственного рабства. Рабство это так переплетается с барством Обломова, так они взаимно проникают друг друга и одно другим обусловливаются, что, кажется, нет ни малейшей возможности провести между ними какую-нибудь границу. Это нравственное рабство Обломова составляет едва ли не самую любопытную сто-

44

Page 46: "Oblomov" goncharov

рону его личности и всей его истории... Но как мог дойти до рабства человек с таким независимым положением, как Илья Ильич? Кажется, кому бы и наслаждаться свободой, как не ему? Не служит, не связан с обществом, имеет обеспеченное состояние... Он сам хвалится тем, что не чувствует надобности кланяться, просить, унижаться, что он не подобен «другим», которые работают без устали, бегают, суетятся,— а не поработают, так и не поедят... Он внушает к себе благоговейную любовь доброй вдовы Пшеницыной именно тем, что он барин, что он сияет и блещет, что он и ходит и говорит так вольно и незави­симо, что он

«не пишет беспрестанно бумаг, не трясется от страха, что опоздает в должность, не глядит на всякого так, как будто просит оседлать его и поехать, а глядит на всех и на все так смело и свободно, как будто требует покорности себе» .

И, однако же, вся жизнь этого барина убита тем, что он постоян­но остается рабом чужой воли и никогда не возвышается до того, чтобы проявить какую-нибудь самобытность. Он раб каж­дой женщины, каждого встречного, раб каждого мошенника, ко­торый захочет взять над ним волю. Он раб своего крепостного Захара, и трудно решить, который из них более подчиняется власти другого. По крайней мере — чего Захар не захочет, того Илья Ильич не может заставить его сделать, а чего захочет Захар, то сделает и против воли барина, и барин покорится... Оно так и следует: Захар все-таки умеет сделать хоть что-нибудь, а Обло­мов ровно ничего не может и не умеет. Нечего уже и говорить о Тарантьеве и Иване Матвеиче, которые делают с Обломовым что хотят, несмотря на то, что сами и по умственному развитию и по нравственным качествам гораздо ниже его... От­чего же это? Да все оттого, что Обломов, как барин, не хочет и не умеет работать и не понимает настоящих отношений своих ко всему окружающему. Он не прочь от деятельности — до тех пор, пока она имеет вид призрака и далека от реального осуществления: так, он создает план устройства имения и очень усердно зани­мается им,— только «подробности, сметы и цифры» пугают его и постоянно отбрасываются им в сторону, потому что где же ему с ними возиться!.. Он — барин, как объясняет сам Ивану Мат­веичу:

«кто я, что такое? спросите вы... Подите спросите у Захара, и он скажет вам: „барин!" Да, я барин и делать ничего не умею! Делайте вы, если знаете, и помогите, если можете, а за труд возьмите себе, что хотите: — на то наука!»13

И вы думаете, что он этим хочет только отделаться от работы, старается прикрыть незнанием свою лень? Нет, он действительно не знает и не умеет ничего, действительно не в состоянии при­няться ни за какое путное дело. Относительно своего имения

45

Page 47: "Oblomov" goncharov

(для преобразования которого сочинил уже план) он таким обра­зом признается в своем неведении Ивану Матвеичу:

«Я не знаю, что такое барщина, что такое сельский труд, что значит бедный мужик, что богатый; не знаю, что значит четверть ржи или овса, что она стоит, в каком месяце и что сеют и жнут, как и когда продают; не знаю, богат ли я, или беден, буду ли я через год сыт, или буду нищий — я ничего не знаю!.. Следовательно, говорите и советуйте мне, как ребенку...»14

Иначе сказать: будьте надо мною господином, распоряжайтесь моим добром, как вздумаете, уделяйте мне из него, сколько найдете для себя удобным... Так на деле-то и вышло: Иван Матвеич совсем было прибрал к рукам имение Обломова, да Штольц помешал, к несчастью.

И ведь Обломов не только своих сельских порядков не знает, не только положения своих дел не понимает: это бы еще куда ни шло!.. Но вот в чем главная беда: он и вообще жизни не умел осмыслить для себя. В Обломовке никто не задавал себе вопроса: зачем жизнь, что она такое, какой ее смысл и назначение? 06-ломовцы очень просто понимали ее,

«как идеал покоя и бездействия, нарушаемого по временам разными не­приятными случайностями, как-то: болезнями, убытками, ссорами и, между про­чим, трудом. Они сносили труд как наказание, наложенное еще на праотцев наших, но любить не могли, и где был случай, всегда от него избавлялись, находя это возможным и должным»15.

Точно так относился к жизни и Илья Ильич. Идеал счастья, нарисованный им Штольцу, заключался ни в чем другом, как в сытной жизни,— с оранжереями, парниками, поездками с са­моваром в рощу и т. п.,— в халате, в крепком сне, да для про­межуточного отдыха — в идиллических прогулках с кроткою, но дебелою женою и в созерцании того, как крестьяне работают. Рассудок Обломова так успел с детства сложиться, что даже в самом отвлеченном рассуждении, в самой утопической теории имел способность останавливаться на данном моменте и затем не вы­ходить из этого status quo, несмотря ни на какие убеждения. Рисуя идеал своего блаженства, Илья Ильич не думал спросить себя о внутреннем смысле его, не думал утвердить его законность и правду, не задал себе вопроса: откуда будут браться эти оранжереи и парники, кто их станет поддерживать и с какой ста­ти будет он ими пользоваться?.. Не задавая себе подобных вопросов, не разъясняя своих отношений к миру и к обществу, Обломов, разумеется, не мог осмыслить своей жизни и потому тяго­тился и скучал от всего, что ему приходилось делать. Служил он — и не мог понять, зачем это бумаги пишутся; не понявши же, ничего лучше не нашел, как выйти в отставку и ничего не писать. Учился он — и не знал, к чему может послужить ему наука; не узнавши этого, он решился сложить книги в угол и равнодушно смотреть, как их покрывает пыль. Выезжал он

46

Page 48: "Oblomov" goncharov

в общество — и не умел себе объяснить, зачем люди в гости ходят; не объяснивши, он бросил все свои знакомства и стал по целым дням лежать у себя на диване. Сходился он с жен­щинами, но подумал: однако чего же от них ожидать и доби­ваться? Подумавши же, не решил вопроса и стал избегать жен­щин... Все ему наскучило и опостылело, и он лежал на боку, с полным, сознательным презрением к «муравьиной работе лю­дей», убивающихся и суетящихся бог весть из-за чего...

Дойдя до этой точки в объяснении характера Обломова, мы находим уместным обратиться к литературной параллели, о которой упомянули выше. Предыдущие соображения привели нас к тому заключению, что Обломов не есть существо, от природы совершенно лишенное способности произвольного движения. Его лень и апатия есть создание воспитания и окружающих обстоя­тельств. Главное здесь не Обломов, а обломовщина. Он бы, может быть, стал даже и работать, если бы нашел дело по себе; но для этого, конечно, ему надо было развиться несколько под другими условиями, нежели под какими он развился. В настоя­щем же своем положении он не мог нигде найти себе дела по душе, потому что вообще не понимал смысла жизни и не мог дойти до разумного воззрения на свои отношения к другим. Здесь-то он и подает нам повод к сравнению с прежними типами лучших наших писателей. Давно уже замечено, что все герои за­мечательнейших русских повестей и романов страдают оттого, что не видят цели в жизни и не находят себе приличной деятель­ности. Вследствие того они чувствуют скуку и отвращение от всякого дела, в чем представляют разительное сходство с Обло-мовым. В самом деле,— раскройте, например, «Онегина», «Героя нашего времени», «Кто виноват?», «Рудина» или «Лишнего человека», или «Гамлета Щигровского уезда»,— в каждом из них вы найдете черты, почти буквально сходные с чертами Обломова.

Онегин, как Обломов, оставляет общество, затем, что его: Измены утомить успели, Друзья и дружба надоели.16

И вот он занялся писаньем:

Отступник бурных наслаждений, Онегин дома заперся, Зевая, за перо взялся, Хотел писать, но труд упорный Ему был тошен; ничего Не вышло из пера его...17

На этом же поприще подвизался и Рудин, который любил читать избранным «первые страницы предполагаемых статей и сочинений своих»18. Тентетников тоже много лет занимался «колоссальным сочинением, долженствовавшим обнять всю Рос­сию со всех точек зрения»19, но и у него «предприятие больше

47

Page 49: "Oblomov" goncharov

ограничивалось одним обдумыванием: изгрызалось перо, являлись на бумаге рисунки, и потом все это отодвигалось в сторону20. Илья Ильич не отстал в этом от своих собратий: он тоже пи­сал и переводил,— Сэя21 даже переводил. «Где же твои работы, твои переводы?» — спрашивает его потом Штольц. «Не знаю, За­хар куда-то дел; в углу, должно быть, лежат» 22,— отвечает Обломов. Выходит, что Илья Ильич даже больше, может быть, сделал, чем другие, принимавшиеся за дело с такой же твердой решимостью, как и он... А принимались за это дело почти все братцы обломовской семьи, несмотря на разницу своих положений и умственного развития. Печорин только смотрел свысока на «поставщиков повестей и сочинителей мещанских драм»; впрочем, и он писал свои записки. Что касается Бельтова, то он, наверное, сочинял что-нибудь, да еще, кроме того, артистом был, ходил в Эрмитаж и сидел за мольбертом, обдумывал боль­шую картину встречи Вирона, едущего из Сибири с Минихом, еду­щим в Сибирь... Что из всего этого вышло, известно чита­телям... Во всей семье та же обломовщина...

Относительно «присвоения себе чужого ума»23, то есть чте­ния, Обломов тоже не много расходится с своими братьями. Илья Ильич читал тоже кое-что и читал не так, как покойный батюшка его: «давно, говорит, не читал книги»; «дай-ко, почитаю книгу»,— да и возьмет, какая под руку попадется... Нет, веяние современного образования коснулось и Обломова: он уже читал по выбору, сознательно.

«Услышит о каком-нибудь замечательном произведении,— у него явится позыв познакомиться с ним; он ищет, просит книги, и если принесут скоро, он примется за нее, у него начнет формироваться идея о предмете; еще шаг, и он овладел бы им, а посмотришь, он уже лежит, глядя апатически в потолок, а книга лежит подле него недочитанная, непонятая... Охлаждение овладевало им еще быстрее, нежели увлечение: он уже никогда не возвра­щался к покинутой книге»24

Не то ли же самое было и с другими? Онегин, думая себе при­своить ум чужой, начал с того, что

Отрядом книг уставил полку25

и принялся читать. Но толку не вышло никакого: чтение скоро ему надоело, и —

Как женщин, он оставил книги И полку, с пыльной их семьей, Задернул траурной тафтой26.

Тентетников тоже так читал книги (благо, он привык их всегда иметь под рукой),— большею частию во время обеда: «с супом, с соусом, с жарким и даже с пирожным»... Рудин тоже призна­ется Лежневу, что накупил он себе каких-то агрономических книг, но ни одной до конца не прочел; сделался учителем, да нашел, что фактов знал маловато и даже на одном памятнике

48

Page 50: "Oblomov" goncharov

XVI столетия был сбит учителем математики. И у него, как у Обломова, принимались легко только общие идеи, а «подробности, сметы и цифры» постоянно оставались в стороне.

«Но ведь это еще не жизнь,— это только приготовление к жизни»,— думал Андрей Иванович Тентетников, проходивший вместе с Обломовым и всей этой компанией тьму ненужных наук и не умевший ни йоты из них применить к жизни. «Настоя­щая жизнь — это служба». И все наши герои, кроме Онегина и Печорина, служат, и для всех их служба — ненужное и не имеющее смысла бремя; и все они оканчивают благородной и ранней отставкой. Бельтов четырнадцать лет и шесть меся­цев не дослужил до пряжки, потому что, погорячившись сна­чала, вскоре охладел к канцелярским занятиям, стал раздражи­телен и небрежен... Тентетников поговорил крупно с начальником, да при том же хотел принести пользу государству, лично занявшись устройством своего имения. Рудин поссорился с дирек­тором гимназии, где был учителем. Обломову не понравилось., что с начальником все говорят «не своим голосом, а каким-то другим, тоненьким и гадким»;— он не захотел этим голосом объясняться с начальником по тому поводу, что «отправил нужную бумагу вместо Астрахани в Архангельск», и подал в отставку... Везде все одна и та же обломовщина...

В домашней жизни обломовцы тоже очень похожи друг на друга:

Прогулки, чтенье, сон глубокий, Лесная тень, журчанье струй, Порой белянки черноокой Младой и свежий поцалуй, Узде послушный конь ретивый, Обед довольно прихотливый, Бутылка светлого вина, Уединенье, тишина,— Вот жизнь Онегина святая...27

То же самое, слово в слово, за исключением коня, рисуется у Ильи Ильича в идеале домашней жизни. Даже поцелуй черно­окой белянки не забыт у Обломова.

«Она из крестьянок,— мечтает Илья Ильич,— с загорелой шеей, с открытыми локтями, с робко опущенными, но лукавыми глазами, чуть-чуть, для виду только, обороняется от барской ласки, а сама счастлива... тс... жена чтоб не увидала, боже сохрани!»28

(Обломов воображает себя уже женатым)... И если б Илье Ильичу не лень было уехать из Петербурга в деревню, он непременно привел бы в исполнение задушевную свою идиллию. Вообще обломовцы склонны к идиллическому, бездейственному счастью, которое ничего от них не требует: «наслаждайся, мол, мною, да и только»... Уж на что, кажется, Печорин, а и тот полагает, что счастье-то, может быть, заключается в покое и сладком отды­хе. Он в одном месте своих записок сравнивает себя с человеком,

4 За к. 3249 49

Page 51: "Oblomov" goncharov

томимым голодом, который «в изнеможении засыпает и видит пред собою роскошные кушанья и шипучие вина; он пожирает с вос­торгом воздушные дары воображения, и ему кажется легче... но только проснулся, мечта исчезает, остается удвоенный голод и отчаяние»... В другом месте Печорин себя спрашивает: «отчего я не хотел ступить на этот путь, открытый мне судьбою, где меня ожидали тихие радости и спокойствие душевное?» Он сам полагает — оттого, что «душа его сжилась с бурями и жаждет кипучей деятельности»... Но ведь он вечно недоволен своей борьбой, и сам же беспрестанно высказывает, что все свои дрянные дебоширства затевает потому только, что ничего луч­шего не находит делать. А уж коли не находит дела и вследствие того ничего не делает и ничем не удовлетворяется, так это значит, что к безделью более наклонен, чем к делу... Та же об­ломовщина...

Отношения к людям и в особенности к женщинам тоже имеют у всех обломовцев некоторые общие черты. Людей они вообще презирают с их мелким трудом, с их узкими понятиями и бли­зорукими стремлениями. «Это все чернорабочие»,— небрежно отзывается даже Бельтов29, гуманнейший между ними. Рудин наивно воображает себя гением, которого никто не в состоянии понять. Печорин, уж разумеется, топчет всех ногами. Даже Оне­гин имеет за собою два стиха, гласящие, что

Кто жил и мыслил, тот не может В душе не презирать людей30.

Тентетников даже,— уж на что смирный,— и тот, пришедши в департамент, почувствовал, что «как будто его за проступок перевели из верхнего класса в нижний»; а приехавши в деревню, скоро постарался, подобно Онегину и Обломову, раззнакомиться со всеми соседями, которые поспешили с ним познакомиться. И наш Илья Ильич не уступит никому в презрении к людям: оно ведь так легко, для него даже усилий никаких не нужно. Он самодовольно проводит перед Захаром параллель между собой и «другими»; он в разгов<?рах с приятелями выражает наивное удивление: из-за чего это люди бьются, заставляя себя ходить в должность, писать, следить за газетами, посещать общество и проч. Он даже весьма категорически выражает Штольцу сознание своего превосходства над всеми людьми.

«Жизнь, говорит, в обществе? Хороша жизнь! Чего там искать? Инте­ресов ума, сердца? Ты посмотри, где центр, около которого вращается все это: нет его, нет ничего глубокого, задевающего за живое. Всё это мертвецы, спящие люди, хуже меня, эти члены света и общества!»...31

И затем Илья Ильич очень пространно и красноречиво говорит на эту тему, так что хоть бы Рудину так поговорить.

В отношении к женщинам все обломовцы ведут себя оди­наково постыдным образом. Они вовсе не умеют любить и не

50

Page 52: "Oblomov" goncharov

знают, чего искать в любви, точно так же, как и вообще в жизни. Они не прочь пококетничать с женщиной, пока видят в ней куклу, двигающуюся на пружинках; не прочь они и поработить себе женскую душу... как же! этим бывает очень довольна их барственная натура! Но только чуть дело дойдет до чего-нибудь серьезного, чуть они начнут подозревать, что пред ним действи­тельно не игрушка, а женщина, которая может и от них потре­бовать уважения к своим правам,— они немедленно обращаются в постыднейшее бегство. Трусость у всех этих господ непомерная! Онегин, который так «рано умел тревожить сердца кокеток записных», который женщин «искал без упоенья, а оставлял без сожаленья»,— Онегин струсил перед Татьяной, дважды стру­сил — и в то время, когда принимал от нее урок, и тогда, как сам ей давал его. Она ему ведь нравилась с самого начала, и если бы любила менее серьезно, он не подумал бы принять с нею тон строгого нравоучителя. И тут он увидел, что шутить опасно, и потому начал толковать о своей отжитой жизни, о дурном ха­рактере, о том, что она другого полюбит впоследствии, и т. д. Впоследствии он сам объясняет свой поступок тем, что, «заметя искру нежности в Татьяне, он не хотел ей верить» и что

Свою постылую свободу Он потерять не захотел32.

А какими фразами-то прикрыл себя, малодушный! Бельтов с Круциферской, как известно, тоже не посмел идти

до конца и убежал от нее, хотя и по совершенно другим соображениям, если ему только верить. Рудин — этот уже совер­шенно растерялся, когда Наталья хотела от него добиться чего-нибудь решительного. Он ничего более не сумел, как только посоветовать ей «покориться». На другой день он остроумно объяснил ей в письме, что ему «было не в привычку» иметь дело с такими женщинами, как она. Таким же оказывается и Печорин, специалист по части женского сердца, признающийся, что, кроме женщин, он ничего в свете не любил, что для них он готов пожертвовать всем на свете. И он признается, что, во-первых, «не любит женщин с характером: их ли это дело!» — во-вторых, что он никогда не может жениться.

«Как бы страстно я ни любил женщину,— говбрит он,— но если она мне даст только почувствовать, что я должен на ней жениться,— прости любовь. Мое сердце превращается в камень, и ничто не разогреет его снова. Я готов на все жертвы, кроме этой; двадцать раз жизнь свою, даже честь поставлю на карту, но свободы моей не продам. Отчего я так дорожу ею? Что мне в ней? куда я себя готовлю? чего я жду от будущего? Право, ровно ничего. Это какой-то врожденный страх, неизъяснимое предчувствие»33 и т. д.

А в сущности, это — больше ничего, как обломовщина. А Илья Ильич разве, вы думаете, не имеет в себе, в свою

очередь, печоринского и рудинского элемента, не говоря об

51

Page 53: "Oblomov" goncharov

онегинском? Еще как имеет-то! Он, например, подобно Печорину, хочет непременно обладать женщиной, хочет вынудить у нее всяческие жертвы в доказательство любви. Он, видите ли, не надеялся сначала, что Ольга пойдет за него замуж, и с робостью предложил ей быть его женой. Она ему сказала что-то вроде того, что это давно бы ему следовало сделать. Он пришел в сму­щение, ему стало не довольно согласия Ольги, и он — что бы вы думали?., он начал пытать ее, столько ли она его любит, чтобы быть в состоянии сделаться его любовницей! И ему стало до­садно, когда она сказала, что никогда не пойдет по этому пути; но затем ее объяснение и страстная сцена успокоили его... А все-таки он струсил под конец до того, что даже на глаза Ольге боялся показаться, прикидывался больным, прикрывал себя разведенным мостом, давал понять Ольге, что она его может компрометировать, и т. д. И все отчего?— оттого, что она от него потребовала решимости, дела, того, что не входило в его привычки. Женитьба сама по себе не страшила его так, как страшила Печорина и Рудина; у него более патриархальные были при­вычки. Но Ольга захотела, чтоб он пред женитьбой устроил дела по имению; это уж была бы жертва, и он, конечно, этой жертвы не совершил, а явился настоящим Обломовым. А сам между тем очень требователен. Он сделал с Ольгой такую штуку, какая и Печорину впору была бы. Ему вообразилось, что он не доволь­но хорош собою и вообще не довольно привлекателен для того, чтобы Ольга могла сильно полюбить его. Он начинает страдать, не спит ночь, наконец вооружается энергией и строчит к Ольге длинное рудинское послание, в котором повторяет известную, тертую и перетертую вещь, говоренную и Онегиным Татьяне, и Рудиным Наталье, и даже Печориным княжне Мери: «я, дескать, не так создан, чтобы вы могли быть со мною счастливы; придет время, вы полюбите другого, более достойного».

Сменит не раз младая дева Мечтами легкие мечты... Полюбите вы снова: но... Учитесь властвовать собою; Не всякий вас, как я, поймет... К беде неопытность ведет34.

Все обломовцы любят уничижать себя; но это они делают с той целью, чтоб иметь удовольствие быть опровергнутыми и услышать себе похвалу от тех, пред кем они себя ругают. Они довольны своим самоунижением, и все похожи на Рудина, о котором Пигасов выражается: «Начнет себя бранить, с грязью себя смешает,— ну, думаешь, теперь на свет божий глядеть не станет. Какое! повеселеет даже, словно горькой водкой себя по­потчевал!» Так и Онегин после ругательств на себя рисуется пред Татьяной своим великодушием. Так и Обломов, написавши к Ольге пасквиль на самого себя, чувствовал, «что ему уж не тяжело, что он почти счастлив»... Письмо свое он заключает

52

Page 54: "Oblomov" goncharov

тем же нравоучением, как и Онегин свою речь: «история со мною пусть, говорит, послужит вам руководством в будущей, нормальной любви», и пр. Илья Ильич, разумеется, не выдержал себя на высоте уничижения перед Ольгой: он бросился под­смотреть, какое впечатление произведет на нее письмо, увидел, что она плачет, удовлетворился и — не мог удержаться, чтобы не предстать пред ней в сию критическую минуту. А она доказала ему, каким он пошлым и жалким эгоистом явился в этом письме, написанном «из заботы об ее счастье». Тут уже он окон­чательно спасовал, как делают, впрочем, все обломовцы, встре­чая женщину, которая выше их по характеру и по развитию.

«Однако же,— возопиют глубокомысленные люди,— в вашей параллели, несмотря на подбор видимо одинаковых фактов, совсем нет смысла. При определении характера не столько важны внешние проявления, сколько побуждения, вследствие которых то или другое делается человеком. А относительно побуждений, как же не видеть неизмеримой разницы между поведением Обломова и образом действия Печорина, Рудина и дру­гих?.. Этот все делает по инерции, потому что ему лень самому с места двинуться и лень упереться на месте, когда его тащат, вся его цель состоит в том, чтобы лишний раз пальцем не по­шевелить. А те снедаются жаждою деятельности, с жаром за все принимаются, ими беспрестанно

Овладевает беспокойство, Охота к перемене мест36

и другие недуги, признаки сильной души. Если они и не делают ничего истинно полезного, так это потому, что не находят деятель­ности, соответствующей своим силам. Они, по выражению Пе­чорина, подобны гению, прикованному к чиновничьему столу и осужденному переписывать бумаги. Они выше окружающей их действительности и потому имеют право презирать жизнь и людей. Вся их жизнь есть отрицание в смысле реакции существующему порядку вещей; а его жизнь есть пассивное подчинение существующим уже влияниям, консервативное отвра­щение от всякой перемены, совершенный недостаток внутрен­ней реакции в натуре. Можно ли сравнивать этих людей? Ру­дина ставить на одну доску с Обломовым!.. Печорина осуждать на то же ничтожество, в каком погрязает Илья Ильич!.. Это совершенное непонимание, это нелепость,— это преступление!..*

Ах, боже мой! В самом деле — мы ведь и позабыли, что с глубокомысленными людьми надо держать ухо востро: как раз выведут такие заключения, о которых вам даже и не снилось. Если вы собираетесь купаться, а глубокомысленный человек, стоя на берегу со связанными руками, хвастается тем, что он отлично плавает и обещает спасти вас, когда вы станете то­нуть,— бойтесь сказать: «Да помилуй, любезный друг, у тебя ведь руки связаны; позаботьтесь прежде о том, чтоб развязать

53

Page 55: "Oblomov" goncharov

себе руки». Бойтесь говорить это, потому что глубокомыслен­ный человек сейчас же ударится в амбицию и скажет: «А, так вы утверждаете, что я не умею плавать! Вы хвалите того, кто связал мне руки! Вы не сочувствуете людям, которые спасают утопающих!..» И так далее... глубокомысленные люди бывают очень красноречивы и обильны на выводы самые неожиданные... Вот и теперь: сейчас выведут заключение, что мы Обломова хотели поставить выше Печорина и Рудина, что мы хотели оправ­дать его лежанье, что мы не умеем видеть внутреннего, корен­ного различия между ним и прежними героями, и т. д. Поспе­шим же объясниться с глубокомысленными людьми.

Во всем, что мы говорили, мы имели в виду более обломов­щину, нежели личность Обломова и других героев. Что касает­ся до личности, то мы не могли не видеть разницы темпе­рамента, например, у Печорина и Обломова, так же точно, как не можем не найти ее и у Печорина с Онегиным, и у Рудина с Бельтовым... Кто же станет спорить, что личная разница между людьми существует (хотя, может быть, и далеко не в той степени и не с тем значением, как обыкновенно предполагают). Но дело в том, что над всеми этими лицами тяготеет одна и та же обломовщина, которая кладет на них неизгладимую печать бездельничества, дармоедства и совершен­ной ненужности на свете. Весьма вероятно, что при других условиях жизни, в другом обществе, Онегин был бы истинно добрым малым, Печорин и Рудин делали бы великие под­виги, а Бельтов оказался бы действительно превосходным че­ловеком. Но при других условиях развития, может быть, и Об­ломов с Тентетниковым не были бы такими байбаками, а нашли бы себе какое-нибудь полезное занятие... Дело в том, что теперь-то у них всех одна общая черта — бесплодное стремление к дея­тельности, сознание, что из них многое могло бы выйти, но не выйдет ничего... В этом они поразительно сходятся.

«Пробегаю в памяти все мое прошедшее и спрашиваю себя неволь­но: зачем я жил? для какой цели я родился?.. А, верно, она существовала, и, верно, было мне назначение высокое, потому что я чувствую в душе моей силы необъятные. Но я не угадал этого назначения, я увлекся приманками страстей пустых и неблагодарных; из горнила их я вышел тверд и холо­ден, как железо, но утратил навеки пыл благородных стремлений,— лучший цвет жизни»36.

Это — Печорин... А вот как рассуждает о себе Рудин.

«Да, природа мне много дала; но я умру, не сделав ничего достой­ного сил моих, не оставив за собою никакого благотворного следа. Все мое богатство пропадет даром: я не увижу плодов от семян своих...»37

Илья Ильич тоже не отстает от прочих: и он

«болезненно чувствовал, что в нем зарыто, как в могиле, какое-то хорошее, светлое начало, может быть, теперь уже умершее, или лежит оно, как

54

Page 56: "Oblomov" goncharov

золото в недрах горы, и давно пора бы этому золоту быть ходячей моне­той. Но глубоко и тяжело завален клад дрянью, наносным сором. Кто-то будто украл и закопал в собственной его душе принесенные ему в дар миром и жизнью сокровища»38.

Видите — сокровища были зарыты в его натуре, только раскрыть их пред миром он никогда не мог. Другие братья его, помо­ложе, «по свету рыщут»,

Дела себе исполинского ищут, Благо наследье богатых отцов Освободило от малых трудов...39

Обломов тоже мечтал в молодости «служить, пока станет сил, потому что России нужны руки и головы для разраба­тывания неистощимых источников»... Да и теперь он «не чужд всеобщих человеческих скорбей, ему доступны наслаждения высоких помыслов», и хотя он не рыщет по свету за исполин­ским делом, но все-таки мечтает о всемирной деятельности, все-таки с презрением смотрит на чернорабочих и с жаром говорит:

Нет, я души не растрачу моей На муравьиной работе людей...40

А бездельничает он ничуть не больше, чем все остальные братья обломовцы; того он откровеннее — не старается прикрыть своего безделья даже разговорами в обществах и гуляньем по Невскому проспекту.

Но отчего же такая разница впечатлений, производимых на нас Обломовым и героями, о которых мы вспоминали выше? Те представляются нам в разных родах сильными натурами, задавленными неблагоприятной обстановкой, а этот — байбаком, который и при самых лучших обстоятельствах ничего не сделает. Но, во-первых, у Обломова темперамент слишком вялый, и потому естественно, что он для осуществления своих замыслов и для отпора враждебных обстоятельств упот­ребляет еще несколько менее попыток, нежели сангвинический Онегин или желчный Печорин. В сущности же, они все равно несостоятельны пред силою враждебных обстоятельств, все равно погружаются в ничтожество, когда им предстоит настоящая, серьезная деятельность. В чем обстоятельства Обломова открывали ему благоприятное поле деятельности? У него было именье, которое мог он устроить; был друг, вызывавший его на прак­тическую деятельность; была женщина, которая превосходила его энергией характера и ясностью взгляда и которая нежно полюбила его... Да скажите, у кого же из обломовцев не было всего этого, и что все они из этого сделали? И Онегин, и Тентетников хозяйничали в своем именье, и о Тентетникове мужики даже говорили сначала: «Экой востроногий!» Но скоро те же мужики смекнули, что барин хоть и прыток на первых порах, но ничего

55

Page 57: "Oblomov" goncharov

не смыслит и толку никакого не сделает... А дружба? Что они все делают с своими друзьями? Онегин убил Ленского; Печо­рин только все пикируется с Вернером; Рудин умел оттолкнуть от себя Лежнева и не воспользовался дружбой Покорского... Да и мало ли людей, подобных Покорскому, встречалось на пути каждого из них?.. Что же они? Соединились ли друг с другом для одного общего дела, образовали ли тесный союз для обороны от враждебных обстоятельств? Ничего не было... Все рассыпалось прахом, все кончилось той же обломовщиной... О любви нечего и говорить. Каждый из обломовцев встречал женщину выше себя (потому что Круциферская выше Бельтова и даже княжна Мери все-таки выше Печорина), и каждый постыд­но бежал от ее любви или добивался того, чтоб она сама прогнала его... Чем это объяснить, как не давлением на них гнусной об­ломовщины?

Кроме разницы темперамента, большое различие находится в самом возрасте Обломова и других героев. Говорим не о летах: они почти однолетки, Рудин даже двумя-тремя годами по­старше Обломова; говорим о времени их появления. Обломов относится к позднейшему времени, стало быть, он уже для моло­дого поколения, для современной жизни, должен казаться гораз­до старше, чем казались прежние обломовцы... Он в универ­ситете, каких-нибудь 17 —18-ти лет, прочувствовал те стремления, проникся теми идеями, которыми одушевлялся Рудин в тридцать пять лет. За этим курсом для него было только две дороги: или деятельность, настоящая деятельность — не языком, а головой, сердцем и руками вместе, или уже просто лежанье сложа руки. Апатическая натура привела его к последнему: скверно, но по крайней мере тут нет лжи и обморочиванья. Если б он, подобно своим братцам, пустился толковать во всеуслышание о том, о чем теперь осмеливается только мечтать, то он каждый день испы­тывал бы огорчения, подобные тем, какие испытал по случаю получения письма от старосты и приглашения от хозяина дома очистить квартиру. Прежде с любовью, с благоговением слушали фразеров, толкующих о необходимости того или дру­гого, о высших стремлениях и т. п. Тогда, может быть, и Об­ломов не прочь был бы поговорить... Но теперь всякого фразера и прожектера встречают требованием: «А не угодно ли попробо­вать?» Этого уж обломовцы не в силах снести...

В самом деле — как чувствуется веяние новой жизни, когда, по прочтении Обломова, думаешь, что вызвало в литературе этот тип. Нельзя приписать этого единственно личному таланту автора и широте его воззрений. И силу таланта, и воззрения самые широкие и гуманные находим мы и у авторов, произ­ведших прежние типы, приведенные нами выше. Но дело в том, что от появления первого из них, Онегина, до сих пор прошло уже

56

Page 58: "Oblomov" goncharov

тридцать лет. То, что было тогда в зародыше, что выражалось только в неясном полуслове, произнесенном шепотом, то приняло уже теперь определенную и твердую форму, высказалось откры­то и громко. Фраза потеряла свое значение; явилась в самом обществе потребность настоящего дела. Вельтов и Рудин, люди с стремлениями действительно высокими и благородными, не толь­ко не могли проникнуться необходимостью, но даже не могли представить себе близкой возможности страшной, смертельной борьбы с обстоятельствами, которые их давили. Они вступали в дремучий, неведомый лес, шли по топкому опасному болоту, ви­дели под ногами разных гадов и змей и лезли на дерево — отчасти, чтоб посмотреть, не увидят ли где дороги, отчасти же для того, чтобы отдохнуть и хоть на время избавиться от опасности увязнуть или быть ужаленными. Следовавшие за ними люди ждали, что они скажут, и смотрели на них с ува­жением, как на людей, шедших впереди. Но эти передовые люди ничего не увидели с высоты, на которую взобрались: лес был очень обширен и густ. Между тем, взлезая на дерево, они исцарапали себе лицо, переранили себе ноги, испортили руки... Они страдают, они утомлены, они должны отдохнуть, примостив­шись как-нибудь поудобнее на дереве. Правда, они ничего не делают для общей пользы, они ничего не разглядели и не ска­зали; стоящие внизу сами, без их помощи, должны прорубать и расчищать себе дорогу по лесу. Но кто же решится бросить камень в этих несчастных, чтобы заставить их упасть с высоты, на которую они взмостились с такими трудами, имея в виду общую пользу? Им сострадают, от них даже не требуют пока, чтобы они принимали участие в расчистке леса; на их долю выпало другое дело, и они его сделали. Если толку не вышло,— не их вина. С этой точки зрения каждый из авторов мог прежде смотреть на своего обломовского героя, и был прав. К этому присоединялось еще и то, что надежда увидеть где-нибудь выход из лесу на дорогу долго держалась во всей ватаге путников, равно как долго не терялась и уве­ренность в дальнозоркости передовых людей, взобравшихся на дерево. Но вот мало-помалу дело прояснилось и приняло другой оборот: передовым людям понравилось на дереве; они рассуждают очень красноречиво о разных путях и средствах выбраться из болота и из лесу; они нашли даже на дереве кой-какие плоды и наслаждаются ими, бросая чешуйку вниз; они зовут к себе еще кой-кого, избранных из толпы, и те идут и остают­ся на дереве, уже и не высматривая дороги, а только пожирая плоды. Это уже — обломовы в собственном смысле... А бедные путники, стоящие внизу, вязнут в болоте, их жалят змеи, пу­гают гады, хлещут по лицу сучья... Наконец толпа решается приняться за дело и хочет воротить тех, которые позже полезли на дерево; но обломовы молчат и обжираются плодами. Тогда толна обращается и к прежним своим передовым людям, прося

57

Page 59: "Oblomov" goncharov

их спуститься и помочь общей работе. Но передовые люди опять повторяют прежние фразы о том, что надо высматривать дорогу, а над расчисткой трудиться нечего.— Тогда бедные путники видят свою ошибку и, махнув рукой, говорят: «Э, да вы все обломовы!» И затем начинается деятельная, неутомимая работа: рубят деревья, делают из них мост на болоте, образуют тропинку, бьют змей и гадов, попавшихся на ней, не заботясь более об этих умниках, об этих сильных натурах, печориных и рудиных, на которых прежде надеялись, которыми восхищались. Обломовцы сначала спокойно смотрят на общее движение, но потом, по своему обыкновению, трусят и начинают кричать... «Ай, ай,— не делайте этого, оставьте,— кричат они, видя, что подсекается дерево, на котором они сидят.— Помилуйте, ведь мы можем убиться, и вместе с нами погибнут те прекрасные идеи, те высокие чувства, те гуманные стремления, то красно­речие, тот пафос, любовь ко всему прекрасному и благородному, которые в нас всегда жили... Оставьте, оставьте! Что вы делаете?..» Но путники уже слыхали тысячу раз эти прекрасные фразы и, не обращая на них внимания, продолжают работу. Обломовцам еще есть средство спасти себя и свою репутацию: слезть с дерева и приняться за работу вместе с другими. Но они, по обыкновению, растерялись и не знают, что им делать... «Как же это так вдруг?»—повторяют они в отчаянии и продолжают посылать бесплодные проклятия глупой толпе, потерявшей к ним уважение.

А ведь толпа права! Если уж она сознала необходимость настоящего дела, так для нее совершенно все равно — Печорин ли перед ней, или Обломов. Мы не говорим опять, чтобы Печорин в данных обстоятельствах стал действовать именно так, как Обло­мов; он мог самыми этими обстоятельствами развиться в другую сторону. Но типы, созданные сильным талантом, долговечны: и ныне живут люди, представляющие как будто сколок с Онегина, Печорина, Рудина и пр., и не в том виде, как они могли бы развиться при других обстоятельствах, а именно в том, в каком они представлены Пушкиным, Лермонтовым, Тургене­вым. Только в общественном сознании все они более и более превращаются в Обломова. Нельзя сказать, чтоб превращение это уже совершилось: нет, еще и теперь тысячи людей проводят время в разговорах, и тысячи других людей готовы при­нять разговоры за дела. Но что превращение это начинается — доказывает тип Обломова, созданный Гончаровым. Появление его было бы невозможно, если бы хотя в некоторой части общества не созрело сознание о том, как ничтожны все эти quasi-талантливые натуры, которыми прежде восхищались. Преж­де они прикрывались разными мантиями, украшали себя разными прическами, привлекали к себе разными талантами. Но теперь Обломов является пред нами разоблаченный, как он есть, молча­ливый, сведенный с красивого пьедестала на мягкий диван,

58

Page 60: "Oblomov" goncharov

прикрытый вместо мантии только просторным халатом. Вопрос: что он делает? в чем смысл и цель его жизни?— поставлен прямо и ясно, не забит никакими побочными вопросами. Это потому, что теперь уже настало или настает неотлагательно, время работы общественной... И вот почему мы сказали в начале статьи, что видим в романе Гончарова знамение времени.

Посмотрите, в самом деле, как изменилась точка зрения на образованных и хорошо рассуждающих лежебоков, которых прежде принимали за настоящих общественных деятелей.

Вот перед вами молодой человек, очень красивый, ловкий, образованный. Он выезжает в большой свет и имеет там успех; он ездит в театры, балы и маскарады; он отлично одевается и обедает; читает книжки и пишет очень грамотно... Сердце его волнуется только ежедневностью светской жизни, но он имеет понятие и о высших вопросах. Он любит потолковать о страстях,

О предрассудках вековых И гроба тайнах роковых...41

Он имеет некоторые честные правила: способен Ярем он барщины старинной Оброком легким заменить42,

способен иногда не воспользоваться неопытностью девушки, которую не любит; способен не придавать особенной цены своим светским успехам. Он выше окружающего его светского об­щества настолько, что дошел до сознания его пустоты; он может даже оставить свет и переехать в деревню; но только и там скучает, не зная, какое найти себе дело... От нечего делать он ссорится с другом своим и по легкомыслию убивает его на дуэли... Через несколько лет опять возвращается в свет и влюбляется в женщину, любовь которой сам прежде отверг, потому что для нее нужно было бы ему отказаться от своей бродяжнической свободы... Вы узнаете в этом человеке Онегина. Но всмотритесь хорошенько; это — Обломов.

Перед вами другой человек, с более страстной душой, с более широким самолюбием. Этот имеет в себе как будто от природы все то, что для Онегина составляет предмет забот. Он не хлопочет о туалете и наряде: он светский человек и без этого. Ему не нужно подбирать слова и блистать мишурным знанием: и без этого язык у него как бритва. Он действительно презирает людей, хорошо понимая их слабости; он действительно умеет овладеть сердцем женщины не на краткое мгновенье, а надолго, нередко навсегда. Все, что встречается ему на дороге, он умеет отстранить или уничтожить. Одно только несчастье: он не знает, куда идти. Сердце его пусто и холодно ко всему. Он все испытал, и ему еще в юности опротивели все удовольствия, которые можно достать за деньги, любовь светских красавиц тоже опротивела ему, потому что ничего не давала сердцу; науки

59

Page 61: "Oblomov" goncharov

тоже надоели, потому что он увидел, что от них не зависит ни слава, ни счастье; самые счастливые люди — невежды, а слава — удача; военные опасности тоже ему скоро наскучили, потому что он не видел в них смысла и скоро привык к ним. Наконец, даже простосердечная, чистая любовь дикой девушки, которая ему самому нравится, тоже надоедает ему: он и в ней не находит удовлетворения своих порывов. Но что же это за порывы? куда влекут они? отчего он не отдается им всей силой души своей? Оттого, что он сам их не понимает и не дает себе труда подумать о том, куда девать свою душевную силу; и вот он проводит свою жизнь в том, что острит над глупцами, тревожит сердца не­опытных барышень, мешается в чужие сердечные дела, напра­шивается на ссоры, выказывает отвагу в пустяках, дерется без на­добности... Вы припоминаете, что это история Печорина, что отчасти почти такими словами сам он объясняет свой характер Максиму Максимычу... Всмотритесь, пожалуйста, получше: вы и тут увидите того же Обломова...

Но вот еще человек, более сознательно идущий по своей дороге. Он не только понимает, что ему дано много сил, но знает и то, что у него есть великая цель... Подозревает, кажется, даже и то, какая это цель и где она находится. Он благороден, честен (хотя часто и не платит долгов); с жаром рассуждает не о пустяках, а о высших вопросах; уверяет, что готов пожертвовать собою для блага человечества. В голове его решены все вопросы, все приведено в живую, стройную связь; он увлекает своим могучим словом неопытных юношей, так что, послушав его, и они чувствуют, что призваны к чему-то великому... Но в чем проходит его жизнь? В том, что он все начинает и не оканчивает, разбрасывается во все стороны, всему отдается с жадностью и — не может отдаться... Он влюбляется в девушку, которая, наконец, говорит ему, что, несмотря на запрещение матери, она готова принадлежать ему; а он отвечает: «Боже! так ваша маменька не согласна! какой внезапный удар! Боже! как скоро!.. Делать нечего,— надо покориться...» И в этом точный образец всей его жизни... Вы уже знаете, что это Рудин... Нет, теперь уж и это Обломов. Когда вы хорошенько всмотритесь в эту личность и поставите ее лицом к лицу с требованиями современной жизни,— вы сами в этом убеди­тесь.

Общее у всех этих людей то, что в жизни нет им дела, кото­рое бы для них было жизненной необходимостью, сердечной святыней, религией, которое бы органически срослось с ними, так что отнять его у них значило бы лишить их жизни. Все у них внешнее, ничто не имеет корня в их натуре. Они, пожалуй, и делают что-то такое, когда принуждает внешняя необходимость, так, как Обломов ездил в гости, куда тащил его Штольц, покупал ноты и книги для Ольги, читал то, что она заставляла его читать. Но душа их не лежит к тому делу, которое наложено

60

Page 62: "Oblomov" goncharov

на них случаем. Если бы каждому из них даром предложили все внешние выгоды, какие им доставляются их работой, они бы с радостью отказались от своего дела. В силу обломов­щины обломовский чиновник не станет ходить в должность, если ему и без того сохранят его жалованье и будут производить в чины. Воин даст клятву не прикасаться к оружию, если ему предложат те же условия, да еще сохранят его красивую форму, очень полезную в известных случаях. Профессор перестанет читать лекции, студент перестанет учиться, писатель бросит авторство, актер не покажется на сцену, артист изломает резец и палитру, говоря высоким слогом, если найдет возможность даром получить все, чего теперь добивается трудом. Они только говорят о высших стремлениях, о сознании нравственного долга, о проникновении общими интересами, а на поверку выходит, что все это — слова и слова. Самое искреннее, заду­шевное их стремление есть стремление к покою, к халату, и самая деятельность их есть не что иное, как почетный халат (по выражению, не нам принадлежащему), которым прикрывают они свою пустоту и апатию. Даже наиболее образованные люди, притом люди с живою натурою, с теплым сердцем, чрезвычайно легко отступаются в практической жизни от своих идей и планов, чрезвычайно скоро мирятся с окружающей дей­ствительностью, которую, однако, на словах не перестают счи­тать пошлою и гадкою. Это значит, что все, о чем они говорят и мечтают, у них чужое, наносное; в глубине же души их коренится одна мечта, один идеал — возможно невозмутимый покой, квие­тизм, обломовщина. Многие доходят даже до того, что не могут представить себе, чтоб человек мог работать по охоте, по увлече­нию. Прочтите-ка в «Экономическом указателе» рассуждения о том, как все умрут голодною смертью от безделья, ежели равномерное распределение богатства отнимет у частных людей побуждение стремиться к наживанию себе капиталов...43

Да, все эти обломовцы никогда не перерабатывали в плоть и кровь свою тех начал, которые им внушили, никогда не проводили их до последних выводов, не доходили до той грани, где слово становится делом, где принцип сливается с внутренней потреб­ностью души, исчезает в ней и делается единственною силою, двигающею человеком. Потому-то эти люди и лгут беспрестанно, потому-то они и являются так несостоятельными в частных фактах своей деятельности. Потому-то и дороже для них отвлечен­ные воззрения, чем живые факты, важнее общие принципы, чем простая жизненная правда. Они читают полезные книги для того, чтобы знать, что пишется; пишут благородные статьи затем, чтобы любоваться логическим построением своей речи; говорят смелые вещи, чтобы прислушиваться к благозвучию своих фраз и возбуждать ими похвалы слушателей. Но что далее, какая цель всего этого читанья, писанья, говбренья — они или вовсе не хотят знать, или не слишком об этом беспокоят-

61

Page 63: "Oblomov" goncharov

ся. Они постоянно говорят вам: вот что мы знаем, вот что мы ду­маем, а впрочем,— как там хотят, наше дело — сторона... Пока не было работы в виду, можно было еще надувать этим публику, можно было тщеславиться тем, что мы вот, дескать, все-таки хлопочем, ходим, говорим, рассказываем. На этом и основан был в обществе успех людей, подобных Рудину. Даже больше — можно было заняться кутежом, интрижками, каламбурами, теат-ральством — и уверять, что это мы пустились, мол, оттого, что нет простора для более широкой деятельности. Тогда и Печорин, и даже Онегин, должен был казаться натурою с необъятными силами души. Но теперь уж все эти герои отодвинулись на второй план, потеряли прежнее значение, перестали сбивать нас с толку своей загадочностью и таинственным разладом между ними и обществом, между великими их силами и ничтож­ностью дел их...

Теперь загадка разъяснилась Теперь им слово найдено44

Слово это — обломовщина. Если я вижу теперь помещика, толкующего о правах чело­

вечества и о необходимости развития личности,— я уже с первых слов его знаю, что это Обломов.

Если встречаю чиновника, жалующегося на запутанность и обременительность делопроизводства, он — Обломов.

Если слышу от офицера жалобы на утомительность пара­дов и смелые рассуждения о бесполезности тихого шага и т. п., я не сомневаюсь, что он Обломов.

Когда я читаю в журналах либеральные выходки против злоупотреблений и радость в том, что наконец сделано то, чего мы давно надеялись и желали,— я думаю, что это всё пишут из Обломовки.

Когда я нахожусь в кружке образованных людей, горячо сочувствующих нуждам человечества и в течение многих лет с неуменьшающимся жаром рассказывающих всё те же самые (а иногда и новые) анекдоты о взяточниках, о притеснениях, о беззакониях всякого рода,— я невольно чувствую, что я перенесен в старую Обломовку...

Остановите этих людей в их шумном разглагольствии и ска­жите: «Вы говорите, что нехорошо то и то; что же нужно делать?» Они не знают... Предложите им самое простое средство,— они скажут: «Да как же это так вдруг?» Непременно скажут, потому что Обломовы иначе отвечать не могут... Продолжайте разговор с ними и спросите: что же вы намерены делать? — Они вам ответят тем, чем Рудин ответил Наталье: «Что де­лать? Разумеется, покориться судьбе. Что же делать! Я слишком хорошо знаю, как это горько, тяжело, невыносимо, но, посудите сами...» и пр. (См. Тург. Пов., ч. III, стр. 249). Больше от них

62

Page 64: "Oblomov" goncharov

вы ничего не дождетесь, потому что на всех их лежит печать обломовщины.

Кто же, наконец, сдвинет их с места этим всемогущим сло­вом: «вперед!», о котором так мечтал Гоголь и которого так давно и томительно ожидает Русь? До сих пор нет ответа на этот вопрос ни в обществе, ни в литературе. Гончаров, умевший понять и показать нам нашу обломовщину, не мог, однако, не запла­тить дани общему заблуждению, до сих пор столь сильному в нашем обществе: он решился похоронить обломовщину и ска­зать ей похвальное надгробное слово. «Прощай, старая Обломовка, ты отжила свой век»,— говорит он устами Штольца, и говорит неправду. Вся Россия, которая прочитала или прочитает Обло-мова, не согласится с этим. Нет, Обломовка есть наша прямая родина, ее владельцы — наши воспитатели, ее триста Захаров всегда готовы к нашим услугам. В каждом из нас сидит значи­тельная часть Обломова, и еще рано писать нам надгробное слово. Не за что говорить об нас с Ильею Ильичом следующие строки:

«В нем было то, что дороже всякого ума: честное, верное сердце! Это его природное золото; он невредимо пронес его сквозь жизнь. Он падал от толчков, охлаждался, заснул, наконец, убитый, разочарованный, потеряв силу жить, но не потерял честности и верности. Ни одной фальшивой ноты не издало его сердце, не пристало к нему грязи. Не обольстит его никакая нарядная ложь, и ничто не совлечет на фальшивый путь; пусть волнуется около него целый океан дряни, зла; пусть весь мир отравится ядом и пойдет навыворот — никогда Обломов не поклонится идолу лжи, в душе его всегда будет чисто, светло, честно... Это хрустальная, прозрачная душа; таких людей мало; это перлы в толпе! Его сердце не подкупишь ничем, на него всюду и везде можно положиться»45.

Распространяться об этом пассаже мы не станем; но каждый из читателей заметит, что в нем заключена большая неправда. Одно в Обломове хорошо действительно: то, что он не усиливался надувать других, а уж так и являлся в натуре — лежебоком. Но, помилуйте, в чем же на него можно положиться? Разве в том, где ничего делать не нужно? Тут он действительно отличится так, как никто. Но ничего-то не делать и без него мож­но. Он не поклонится идолу зла! Да ведь почему это? Потому, что ему лень встать с дивана. А стащите его, поставьте на колени перед этим идолом: он не в силах будет встать. Не под­купишь его ничем. Да на что его подкупать-то? На то, чтобы с места сдвинулся? Ну, это действительно трудно. Грязь к нему не при­станет! Да пока лежит один, так еще ничего; а как придет Та-рантьев, Затертый, Иван Матвеич — брр! какая отвратительная гадость начинается около Обломова. Его объедают, опивают, спаивают, берут с него фальшивый вексель (от которого Штольц несколько бесцеремонно, по русским обычаям, без суда и след­ствия избавляет его), разоряют его именем мужиков, дерут с него немилосердные деньги ни за что ни про что. Он все это терпит

63

Page 65: "Oblomov" goncharov

безмолвно и потому, разумеется, не издает ни одного фальши­вого звука.

Нет, нельзя так льстить живым, а мы еще живы, мы еще по-прежнему Обломовы. Обломовщина никогда не оставляла нас и не оставила даже теперь — в настоящее время, когда*6 и пр. Кто из наших литераторов, публицистов, людей образованных, общественных деятелей, кто не согласится, что, должно быть, его-то именно и имел в виду Гончаров, когда писал об Илье Ильиче следующие строки:

«Ему доступны были наслаждения высоких помыслов* он не чужд был всеобщих человеческих скорбей. Он горько в глубине души плакал в иную пору над бедствиями человечества, испытывал безвестные, безыменные страдания, и тоску, и стремления куда-то вдаль, туда, вероятно, в тот мир, куда увлекал его, бывало, Штольц. Сладкие слезы потекут по щекам его. Случается и то, что он исполнится презрения к людскому пороку, ко лжи, к клевете, к разлитому в мире злу, и разгорится желанием указать человеку на его язвы,— и вдруг загораются в нем мысли, ходят и гуляют в голове, как волны в море, потом вырастают в намерения, зажгут всю кровь в нем,— задвигаются мускулы его, напрягутся жилы, намерения преображаются в стремления: он, движимый нравственною силою, в одну минуту быстро изменит две-три позы, с блистаю­щими глазами привстанет до половины на постели, протянет руку и вдох­новенно озирается кругом... Вот, вот стремление осуществится, обратится в под­виг... и тогда, господи! каких чудес, каких благих последствий могли бы ожидать от такого высокого усилия! Но, смотришь, промелькнет утро, день уж кло­нится к вечеру, а с ним клонятся к покою и утомленные силы Обломова: бури и волнения смиряются в душе, голова отрезвляется от дум, кровь медленнее пробирается по жилам. Обломов тихо, задумчиво переворачивается на спину и, устремив печальный взгляд в окно, к небу, с грустью провожает глазами солнце, великолепно садящееся за чей-то четырехэтажный дом. И сколько, сколько раз он провожал так солнечный закат!»47

Не правда ли, образованный и благородно мыслящий чи­татель,— ведь тут верное изображение ваших благих стремле­ний и вашей полезной деятельности? Разница, может быть, только в том, до какого момента вы доходите в вашем развитии. Илья Ильич доходил до того, что привставал с постели, про­тягивал руку и озирался вокруг. Иные так далеко не заходят; у них только мысли гуляют в голове, как волны в море (таких большая часть); у других мысли вырастают в намерения, но не доходят до степени стремлений (таких меньше); у третьих даже стремления являются (этих уж совсем мало)...

Итак, следуя направлению настоящего времени, когда вся литература, по выражению г. Бенедиктова, представляет

...нашей плоти истязанье, Вериги в прозе и стихах —48

мы смиренно сознаемся, что как ни лестны для нашего само­любия похвалы г. Гончарова Обломову, но мы не можем признать их справедливыми. Обломов менее раздражает свежего, молодого, деятельного человека, нежели Печорин и Рудин, но все-таки он противен в своей ничтожности.

64

Page 66: "Oblomov" goncharov

Отдавая дань своему времени, г. Гончаров вывел и противо­ядие Обломову — Штольца. Но по поводу этого лица мы должны еще раз повторить наше постоянное мнение, что литература не может забегать слишком далеко вперед жизни. Штольцев, людей с цельным, деятельным характером, при котором всякая мысль тотчас же является стремлением и переходит в дело, еще нет в жизни нашего общества (разумеем образованное общество, которому доступны высшие стремления; в массе, где идеи и стрем­ления ограничены очень близкими и немногими предметами, такие люди беспрестанно попадаются). Сам автор сознавал это, говоря о нашем обществе: «Вот, глаза очнулись от дремоты, послышались бойкие, широкие шаги, живые голоса... Сколько штольцев должно явиться под русскими именами!»49 Должно явиться их много, в этом нет сомнения; но теперь пока для них нет почвы. Оттого-то из романа Гончарова мы и видим только, что Штольц — человек деятельный, все о чем-то хлопочет, бегает, приобретает, говорит, что жить — значит трудиться, и пр. Но что он делает и как он ухитряется делать что-нибудь по­рядочное там, где другие ничего не могут сделать,— это для нас остается тайной. Он мигом устроил Обломовку для Ильи Ильича;— как? этого мы не знаем. Он мигом уничтожил фаль­шивый вексель Ильи Ильича;— как? это мы знаем. Поехав к начальнику Ивана Матвеича, которому Обломов дал вексель, поговорил с ним дружески — Ивана Матвеича призвали в при­сутствие и не только что вексель велели возвратить, но даже и из службы выходить приказали. И поделом ему, разумеется; но, судя по этому случаю, Штольц не дорос еще до идеала обществен­ного русского деятеля. Да и нельзя еще: рано. Теперь еще, хотя будь семи пядей во лбу, а в заметной общественной деятельности можешь, пожалуй, быть добродетельным откуп­щиком Муразовым, делающим добрые дела из десяти мильонов своего состояния, или благородным помещиком Костанжогло, но далее не пойдешь... И мы не понимаем, как мог Штольц в своей деятельности успокоиться от всех стремлений и потреб­ностей, которые одолевали даже Обломова, как мог он удов­летвориться своим положением, успокоиться на своем одиноком, отдельном, исключительном счастье... Не надо забывать, что под ним болото, что вблизи находится старая Обломовка, что нужно еще расчищать лес, чтобы выйти на большую дорогу и убежать от обломовщины. Делал ли что-нибудь для этого Штольц, что именно делал и как делал,— мы не знаем. А без этого мы не можем удовлетвориться его личностью... Можем сказать только то, что не он тот человек, который сумеет на языке, понятном для русской души, сказать нам это всемогущее слово: «вперед!»

Может быть, Ольга Ильинская способнее, нежели Штольц, к этому подвигу, ближе его стоит к нашей молодой жизни. Мы ничего не говорили о женщинах, созданных Гончаровым: ни об Ольге, ни об Агафье Матвеевне Пшеницыной (ни даже об

5 Зак. 3249 65

Page 67: "Oblomov" goncharov

Анисье и Акулине, которые тоже отличаются своим особым ха­рактером), потому что сознавали свое совершеннейшее бессилие что-нибудь сносное сказать о них. Разбирать женские типы, созданные Гончаровым, значит предъявлять претензию быть великим знатоком женского сердца. Не имея же этого качества, женщинами Гончарова можно только восхищаться. Дамы говорят, что верность и тонкость психологического анализа у Гончарова — изумительна, и дамам в этом случае нельзя не поверить... Прибавить же что-нибудь к их отзыву мы не осмеливаемся, потому что боимся пускаться в эту совершенно неведомую для нас страну. Но мы берем на себя смелость в заключение статьи сказать несколько слов об Ольге и об отношениях ее к обломовщине.

Ольга по своему развитию представляет высший идеал, какой только может теперь русский художник вызвать из те­перешней русской жизни. Оттого она необыкновенной ясностью и простотой своей логики и изумительной гармонией своего сердца и воли поражает нас до того, что мы готовы усомниться в ее даже поэтической правде и сказать: «Таких девушек не бывает». Но, следя за нею во все продолжение романа, мы находим, что она постоянно верна себе и своему развитию, что она представляет не сентенцию автора, а живое лицо, только такое, каких мы еще не встречали. В ней-то более, нежели в Штоль­це, можно видеть намек на новую русскую жизнь; от нее можно ожидать слова, которое сожжет и развеет обломовщину... Она начинает с любви к Обломову, с веры в него, в его нравствен­ное преобразование... Долго и упорно, с любовью и нежною заботливостью, трудится она над тем, чтобы возбудить жизнь, вызвать деятельность в этом человеке. Она не хочет верить, чтобы он был так бессилен на добро; любя в нем свою надежду, свое будущее создание, она делает для него все; пренебрегает даже условными приличиями, едет к нему одна, никому не сказавшись, и не боится, подобно ему, потери своей репутации. Но она с удивительным тактом замечает тотчас же всякую фальшь, про­являвшуюся в его натуре, и чрезвычайно просто объясняет ему, как и почему это ложь, а не правда. Он, например, пишет ей письмо, о котором мы говорили выше, и потом уверяет ее, что писал это единственно из заботы о ней, совершенно забывши себя, жертвуя собою, и т. д. «Нет,—отвечает она,—неправда: если б вы думали только о моем счастии и считали необ­ходимою для него разлуку с вами, то вы бы просто уехали, не посылая мне предварительно никаких писем». Он говорит, что боится ее несчастия, если она со временем поймет, что ошибалась в нем, разлюбит его и полюбит другого. Она спрашивает в ответ на это: «Где же вы тут видите несчастье мое? Теперь я вас люблю, и мне хорошо; а после я полюблю другого и, значит, мне с другим будет хорошо. Напрасно вы обо мне беспокоитесь». Эта простота и ясность мышления заключают в себе задатки

66

Page 68: "Oblomov" goncharov

новой жизни, не той, в условиях которой выросло современ­ное общество... Потом,— как воля Ольги послушна ее сердцу! Она продолжает свои отношения и любовь к Обломову, несмотря на все посторонние неприятности, насмешки, и т. п., до тех пор, пока не убеждается в его решительной дрянности. Тогда она прямо объ­являет ему, что ошиблась в нем, и уже не может решиться соединить с ним свою судьбу. Она еще хвалит и ласкает его и при этом отказе, и даже после; но своим поступком она уничтожает его, как ни один из обломовцев не был уничтожаем женщиной. Татьяна говорит Онегину в заключении романа:

Я вас люблю (к чему лукавить?), Но я другому отдана И буду век ему верна...50

Итак, только внешний нравственный долг спасает ее от этого пустого фата; будь она свободна, она бы бросилась ему на шею. Наталья оставляет Рудина только потому, что он сам уперся на первых же порах да и, проводив его, она убеждается только в том, что он ее не любит, и ужасно горюет об этом. Нечего и говорить о Печорине, который успел заслужить только не­нависть княжны Мери. Нет, Ольга не так поступила с Обломовым. Она просто и кротко сказала ему:

«Я узнала недавно только, что я любила в тебе то, что я хотела, чтоб было в тебе, что указал мне Штольц, что мы выдумали с ним. Я любила будущего Обломова! Ты кроток, честен, Илья; ты нежен... как голубь; ты спрячешь го­лову под крыло — и ничего не хочешь больше; ты готов всю жизнь проворковать под кровлей... да я не такая: мне мало этого, мне нужно чего-то еще, а чего — не знаю!»51

И она оставляет Обломова, и она стремится к своему чему-то, хотя еще и не знает его хорошенько. Наконец она находит его в Штольце, соединяется с ним, счастлива; но и тут не останав­ливается, не замирает. Какие-то туманные вопросы и сомнения тревожат ее, она чего-то допытывается. Автор не раскрыл пред нами ее волнений во всей их полноте, и мы можем ошибиться в предположении насчет их свойства. Но нам кажется, что это в ее сердце и голове веяние новой жизни, к которой она несравненно ближе Штольца. Думаем так потому, что находим несколько намеков в следующем разговоре:

«— Что же делать? поддаться и тосковать?— спросила она. — Ничего,— сказал он,— вооружаться твердостью и спокойствием. Мы не

титаны с тобой,— продолжал он, обнимая ее,— мы не пойдем с Манфредами и Фаустами на дерзкую борьбу с мятежными вопросами, не примем их вы­зова, склоним головы и смиренно переживем трудную минуту, и опять потом улыбнется жизнь, счастье и...

— А если они никогда не отстанут: грусть будет тревожить все боль­ше, больше?..— спрашивала она.

— Что ж? примем ее, как новую стихию жизни... Да нет, этого не бывает, не может быть у нас! Это не твоя грусть; это общий недуг чело-

67

Page 69: "Oblomov" goncharov

вечества. На тебя брызнула одна капля... Все это страшно, когда человек отрывается от жизни,— когда нет опоры. А у нас...»52

Он не договорил, что у нас... Но ясно, что это он не хочет «идти на борьбу с мятежными вопросами», он решается «смиренно склонить голову»... А она готова на эту борьбу, тоскует по ней и постоянно страшится, чтоб ее тихое счастье с Штольцем не превратилось во что-то, подходящее к обломовской апатии. Ясно, что она не хочет склонять голову и смиренно переживать трудные минуты в надежде, что потом опять улыбнется жизнь. Она бросила Обломова, когда перестала в него верить; она оставит и Штольца, ежели перестанет верить в него. А это случится, ежели вопросы и сомнения не перестанут мучить ее, а он будет продолжать ей советы — принять их как новую стихию жизни и склонить голову. Обломовщина хорошо ей знакома, она сумеет различить ее во всех видах, под всеми масками, и всегда найдет в себе столько сил, чтоб произнести над нею суд беспощад­ный...

Д. И. ПИСАРЕВ

«ОБЛОМОВ»

Роман И. Л. Гончарова

В каждой литературе, достигшей известной степени зрелости, появляются такие произведения, которые соглашают общечело­веческий интерес с народным и современным и возводят на степень художественных созданий типы, взятые из среды того общества, к которому принадлежит писатель. Автор такого произведения не увлекается современными ему, часто мелкими, вопросами жизни, не имеющими ничего общего с искусством; он не задает себе задачи составить поучительную книгу и осмеять тот или другой недостаток общества или превознесть ту или дру­гую добродетель, в которой нуждается это общество. Нет! Твор­чество с заранее задуманною практическою целью составляет явление незаконное; оно должно быть предоставлено на долю тех писателей, которым отказано в могучем таланте, которым дано взамен нравственное чувство, способное сделать их хорошими гражданами, но не художниками. Истинный поэт стоит выше житейских вопросов, но не уклоняется от их разрешения, встречаясь с ними на пути своего творчества. Такой поэт смотрит глубоко на жизнь и в каждом ее явлении видит обще­человеческую сторону, которая затронет за живое всякое сердце и будет понятна всякому времени. Случится ли поэту обратить внимание на какое-нибудь общественное зло,— положим, на взяточничество,— он не станет, подобно представителям обличи-

68

Page 70: "Oblomov" goncharov

тельного направления, вдаваться в тонкости казуистики и из­лагать разные запутанные проделки: цель его будет не осмеять зло, а разрешить перед глазами читателя психологическую задачу; он обратит внимание не на то, в чем проявляется взяточ­ничество, а на то, откуда оно исходит; взяточник в его глазах — не чиновник, недобросовестно исполняющий свою обязанность, а человек, находящийся в состоянии полного нравственного унижения. Проследить состояние его души, раскрыть его перед читателем, объяснить участие общества в формировании подоб­ных характеров — вот дело истинного поэта, которого творение о взяточничестве может возбудить не одно отвращение, а глубокую грусть за нравственное падение человека. Так смотрит поэт на явления своей современности, так относится он к различным сторонам своей национальности, на все смотрит он с общече­ловеческой точки зрения; не тратя сил на воспроизведение мелких внешних особенностей народного характера, не дробя своей мысли на мелочные явления вседневной жизни, поэт разом пости­гает дух, смысл этих явлений, усвоивает себе полное понима­ние народного характера и потом, вполне располагая своим материалом, творит, не списывая с окружающей его действи­тельности, а выводя эту действительность из глубины собствен­ного духа и влагая в живые, созданные им образы одушевляю­щую его мысль. «Народность,— говорит Белинский,— есть не достоинство, а необходимое условие истинно художественного произведения»1. Мысль поэта ищет себе определенного, округлого выражения и по естественному закону выливается в ту форму, которая всего знакомее поэту; каждая черта общечелове­ческого характера имеет в известной национальности свои особенности, каждое общечеловеческое движение души выражает­ся сообразно с условиями времени и места. Истинный худож­ник может воплотить свою идею только в самых определенных образах, и вот почему народность и историческая верность составляют необходимое условие изящного произведения. Слова Белинского, сказанные им по поводу повестей Гоголя, могут быть в полной силе приложены к оценке нового романа г. Гончарова. В этом романе разрешается обширная, общечеловеческая пси­хологическая задача; эта задача разрешается в явлениях чисто русских национальных, возможных только при нашем образе жизни, при тех исторических обстоятельствах, которые сформи­ровали народный характер, при тех условиях, под влиянием которых развивалось и отчасти развивается до сих пор наше молодое поколение. В этом романе затронуты и жизненные, современные вопросы настолько, насколько эти вопросы имеют общечеловеческий интерес; в нем выставлены и недостатки общества, но выставлены не с полемической целью, а для вер­ности и полноты картины, для художественного изображения жизни как она есть, и человека с его чувствами, мыслями и страстями. Полная объективность, спокойное, бесстрастное твор-

69

Page 71: "Oblomov" goncharov

чество, отсутствие узких временных целей, профанирующих искусство, отсутствие лирических порывов, нарушающих ясность и отчетливость эпического повествования,— вот отличительные признаки таланта автора, насколько он выразился в последнем его произведении. Мысль г. Гончарова, проведенная в его романе, принадлежит всем векам и народам, но имеет особенное зна­чение в наше время, для нашего русского общества. Автор задумал проследить мертвящее, губительное влияние, которое оказывают на человека умственная апатия, усыпление, овладеваю­щее мало-помалу всеми силами души, охватывающее и сковы­вающее собою все лучшие, человеческие, разумные движения и чувства. Эта апатия составляет явление общечеловеческое, она выражается в самых разнообразных формах и порождается самыми разнородными причинами; но везде в ней играет главную роль страшный вопрос: «Зачем жить? К чему трудиться?» — вопрос, на который человек часто не может найти себе удовлетво­рительного ответа. Этот неразрешенный вопрос, это неудовлет­воренное сомнение истощают силы, губят деятельность; у чело­века опускаются руки, и он бросает труд, не видя ему цели. Один с негодованием и с желчью отбросит от себя работу, дру­гой отложит ее в сторону тихо и лениво; один будет рваться из своего бездействия, негодовать на себя и на людей, искать чего-нибудь, чем можно было бы наполнить внутреннюю пустоту; апатия его примет оттенок мрачного отчаяния, она будет пере­межаться с лихорадочными порывами к беспорядочной деятель­ности и все-таки останется апатиею, потому что отнимет у него силы действовать, чувствовать и жить. У другого равнодушие к жизни выразится в более мягкой, бесцветной форме; живот­ные инстинкты тихо, без борьбы, выплывут на поверхность души: замрут без боли высшие стремления; человек опустится в мягкое кресло и заснет, наслаждаясь своим бессмысленным покоем; начнется вместо жизни прозябание, и в душе человека образуется стоячая вода, до которой не коснется никакое волнение внешнего мира, которой не потревожит никакой внут­ренний переворот. В первом случае мы видим какую-то вынуж­денную апатию,— апатию и вместе с тем борьбу против нее, избыток сил, просившихся в дело и медленно гаснущих в бес­плодных попытках; это — байронизм, болезнь сильных людей. Во втором случае является апатия покорная, мирная, улыбаю­щаяся, без стремления выйти из бедствия; — обломовщина, как назвал ее г. Гончаров, это болезнь, развитию которой способствуют и славянская природа и жизнь нашего общества. Это развитие болезни проследил в своем романе г. Гончаров. Ог­ромная идея автора во всем величии своей простоты улеглась в соответствующую ей рамку. По этой идее построен весь план романа, построен так обдуманно, что в нем нет ни одной случайности, ни одного вводного лица, ни одной лишней под­робности; чрез все отдельные сцены проходит основная идея, и

70

Page 72: "Oblomov" goncharov

между тем во имя этой идеи автор не делает ни одного укло­нения от действительности, не жертвует ни одною частностию во внешней отделке лиц, характеров и положений. Все строго естественно и между тем вполне осмысленно, проникнуто идеею. Событий, действия почти нет; содержание романа может быть рассказано в двух, трех строках, как может быть рассказана в нескольких словах жизнь всякого человека, не испытавшего сильных потрясений; интерес такого романа, интерес такой жизни заключается не в замысловатом сцеплении событий, хотя бы и правдоподобных, хотя бы и действительно случившихся, а в наблюдении над внутренним миром человека. Этот мир всегда интересен, всегда привлекает к себе наше внимание; но он особенно доступен для изучения в спокойные минуты, когда человек, составляющий предмет нашего наблюдения, предоставлен самому себе, не зависит от внешних событий, не поставлен в искусственное положение, происходящее от случайного стечения обстоятельств. В такие спокойные минуты жизни, когда человек, не тревожимый внешними впечатлениями, сосредоточивается, соби­рает свои мысли и заглядывает в свой внутренний мир, в такие минуты происходит иногда никому не заметная, глухая внутрен­няя борьба, в такие минуты зреет и развивается задушевная мысль или происходит поворот на прошедшее, обсуживание и оценка собственных поступков, собственной личности. Эти таин­ственные минуты особенно дороги для художника, особенно интересны для просвещенного наблюдателя. В романе г. Гончарова внутренняя жизнь действующих лиц открыта перед глазами читателя; нет путаницы внешних событий, нет придуманных и рассчитанных эффектов, и потому анализ автора ни на минуту не теряет своей отчетливости и спокойной проницательности. Идея не дробится в сплетении разнообразных происшествий: она стройно и просто развивается сама из себя, проводится до конца и до конца поддерживает собою весь интерес, без помощи посторонних, побочных, вводных обстоятельств. Эта идея так широка, она охватывает собою так много сторон нашей жизни, что, воплощая одну эту идею, не уклоняясь от нее ни на шаг, автор мог, без малейшей натяжки, коснуться чуть ли не всех вопросов, занимающих в настоящее время общество. Он коснулся их не­вольно, не желая жертвовать для временных целей вечными интересами искусства; но это невольно высказанное в обществен­ном деле слово художника не может не иметь сильного и бла­готворного влияния на умы: оно подействует так, как действует все истинное и прекрасное. Часто случается, что художник приступает к своему делу с известною идеею, созревшею в его голове и получившею уже свою определенную форму, он берется за перо, чтобы перенести эту идею на бумагу, чтобы вложить ее в образы,— и вдруг увлекается самым процессом твор­чества; произведение, задуманное в его уме, разрастается и полу­чает не ту форму, которая была назначена ему прежде. От-

71

Page 73: "Oblomov" goncharov

дельный эпизод, которому вначале следовало только подтвердить основную мысль, обрабатывается с особенною любовью и вырастает так, что почти выдвигается на первый план, и между тем от этого, по-видимому, незаконного преобладания одной части над другими не происходит дисгармонии; основная идея не теряет своей ясности, не затемняется развитием эпизодов; все произ­ведение остается стройным и изящным, хотя и не соблюдена математическая строгость в соразмерности частей. Описанный нами факт творчества свершился, как кажется, над романом г. Гончарова. Главною идеею автора, насколько можно судить и по заглавию и по ходу действия, было изобразить состоя­ние спокойной и покорной апатии, о которой мы уже говорили выше; между тем после прочтения романа у читателя может возникнуть вопрос: что хотел сделать автор? Какая главная цель руководила им? Не хотел ли он проследить развитие чув­ства любви, анализировать до мельчайших подробностей те видо­изменения, которые испытывает душа женщины, взволнованной сильным и глубоким чувством? Вопрос этот рождается не оттого, чтобы главная цель была не достигнута, не оттого, чтобы вни­мание автора уклонилось от нее в сторону: напротив! дело в том, что обе цели, главная и второстепенная, возникшая во время творчества, достигнуты до такой степени полно, что читатель не знает, которой из них отдать предпочтение. В «Обло-мове» мы видим две картины, одинаково законченные, постав­ленные рядом, проникающие и дополняющие одна другую. Главная идея автора выдержана до конца; но во время про­цесса творчества представилась новая психологическая задача, которая, не мешая развитию первой мысли, сама разрешается до такой степени полно, как не разрешалась, быть может, ни­когда. Редкий роман обнаруживал в своем авторе такую силу анализа, такое полное и тонкое знание человеческой природы вообще и женской в особенности; редкий роман когда-либо совмещал в себе две до такой степени огромные психоло­гические задачи, редкий возводил соединение двух таких задач до такого стройного и, по-видимому, несложного целого. Мы бы никогда не кончили, если бы стали говорить о всех достоин­ствах общего плана, составленного такою смелою рукою; перехо­дим к рассмотрению отдельных характеров.

Илья Ильич Обломов, герой романа, олицетворяет в себе ту умственную апатию, которой г. Гончаров придал имя обло­мовщины. Слово обломовщина не умрет в нашей литературе: оно составлено так удачно, оно так осязательно характеризует один из существенных пороков нашей русской жизни, что, по всей вероятности, из литературы оно проникнет в язык и войдет во всеобщее употребление. Посмотрим, в чем же состоит эта об­ломовщина. Илья Ильич стоит на рубеже двух взаимно проти­воположных направлений: он воспитан под влиянием обстановки старорусской жизни, привык к барству, к бездействию и к пол-

72

Page 74: "Oblomov" goncharov

ному угождению своим физическим потребностям и даже прихо­тям; он провел детство под любящим, но неосмысленным над­зором совершенно неразвитых родителей, наслаждавшихся в продолжение нескольких десятков лет полною умственною дремотою, вроде той, которую охарактеризовал Гоголь в своих «Старосветских помещиках». Он изнежен и избалован, ослаблен физически и нравственно; в нем старались, для его же пользы, подавлять порывы резвости, свойственные детскому возрасту, и движения любознательности, просыпающиеся также в годы младенчества: первые, по мнению родителей, могли подвергнуть его ушибам и разного рода повреждениям; вторые могли рас­строить здоровье и остановить развитие физических сил. Кормле­ние на убой, сон вволю, поблажка всем желаниям и прихотям ребенка, не грозившим ему каким-либо телесным повреждением, и тщательное удаление от всего, что может простудить, об­жечь, ушибить или утомить его,— вот основные начала обло­мовского воспитания. Сонная, рутинная обстановка деревенской, захолустной жизни дополнила то, чего не успели сделать труды родителей и нянек. На тепличное растение, не ознакомившееся в детстве не только с волнениями действительной жизни, но даже с детскими огорчениями и радостями, пахнуло струей свежего, живого воздуха. Илья Ильич стал учиться и развился настолько, что понял, в чем состоит жизнь, в чем состоят обязан­ности человека. Он понял это умом, но не мог сочувствовать воспринятым идеям о долге, о труде и деятельности. Роковой вопрос: к чему жить и трудиться?— вопрос, возникающий обыкновенно после многочисленных разочарований и обманутых надежд, прямо, сам собою, без всякого приготовления, во всей своей ясности представился уму Ильи Ильича. Этим вопросом он стал оправдывать в себе отсутствие определенных наклонностей, нелюбовь к труду всякого рода, нежелание покупать этим тру­дом даже высокое наслаждение, бессилие, не позволявшее ему идти твердо к какой-нибудь цели и заставлявшее его оста­навливаться с любовью на каждом препятствии, на всем, что могло дать средство отдохнуть и остановиться. Образование научило его презирать праздность; но семена, брошенные в его душу природою и первоначальным воспитанием, принесли плоды. Нужно было согласить одно с другим, и Обломов стал объяснять себе свое апатическое равнодушие философским взглядом на лю­дей и на жизнь. Он действительно успел уверить себя в том, что он — философ2, потому что спокойно и бесстрастно смотрит на волнения и деятельность окружающих его людей; лень получила в его глазах силу закона; он отказался от всякой деятель­ности, обеспеченное состояние дало ему средства не трудиться, и он спокойно задремал с полным сознанием собственного до­стоинства. Между тем идут года, и с годами возникают сомне­ния. Обломов оборачивается назад и видит ряд бесполезно про­житых лет, смотрит внутрь себя и видит, что все пусто, огля-

73

Page 75: "Oblomov" goncharov

дывается на товарищей — все за делом; настают порою страшные минуты ясного сознания; его щемит тоска, хочется двинуться с места, фантазия разыгрывается, начинаются планы, а между тем двинуться нет сил, он как будто прирос к земле, прикован к своему бездействию, к спокойному креслу и к халату; фантазия слабеет, лишь только приходит пора действовать; смелые планы разлетают­ся, лишь только надо сделать первый шаг для их осуществле­ния. Апатия Обломова не похожа на тот тяжелый сон, в который были погружены умственные способности его родителей: эта апатия парализует действия, но не деревенит его чувства, не отнимает у него способности думать и мечтать; высшие стрем­ления его ума и сердца, пробужденные образованием, не замерли; человеческие чувства, вложенные природою в его мягкую душу, не очерствели: они как будто заплыли жиром, но сохра­нились во всей своей первобытной чистоте. Обломов никогда не приводил этих чувств и стремлений в соприкосновение с прак­тическою жизнью; он никогда не разочаровывался, потому что никогда не жил и не действовал. Оставшись до зрелого возраста с полною верою в совершенства людей, создав себе какой-то фантастический мир, Обломов сохранил чистоту и свежесть чувства, характеризующую ребенка; но эта свежесть чувст­ва бесполезна и для него и для других. Он способен любить и чувствовать дружбу; но любовь не может возбудить в нем энергии; он устает любить, как устал двигаться, волноваться и жить. Вся личность его влечет к себе своею честностию, чистотою помыслов и «голубиною», по выражению самого ав­тора, нежностию чувств3, но в этой привлекательной личности нет мужественности и силы, нет самодеятельности. Этот недостаток губит все его хорошие свойства. Обломов робок, застенчив. Он стоит по своему уму и развитию выше массы, составляющей у нас общественное мнение, но ни в одном из своих дей­ствий не выражает своего превосходства; он не дорожит светом — и между тем боится его пересудов и беспрекословно подчи­няется его приговорам; его пугает малейшее столкновение с жизнью, и, ежели можно избежать такого столкновения, он готов жертвовать своим чувством, надеждами, материальными выгодами; словом, Обломов не умеет и не хочет бороться с чем бы то ни было и как бы то ни было. Между тем в нем совершается постоян­ная борьба между ленивою природою и сознанием челове­ческого долга, борьба бесплодная, не вырывающаяся наружу и не приводящая ни к какому результату. Спрашивается, как должно смотреть на личность, подобную Обломову? Этот вопрос имеет важное значение, потому что Обломовых много и в русской литературе и в русской жизни. Сочувствовать таким личностям нельзя, потому что они тяготят и себя и общество; презирать их, безусловно, тоже нельзя: в них слишком много истинно человеческого, и сами они слишком много страдают от несовер­шенств своей природы. На подобные личности должно, по нашему

74

Page 76: "Oblomov" goncharov

мнению, смотреть как на жалкие, но неизбежные явления пере­ходной^ эпохи; они стоят на рубеже двух жизней: старо­русской и европейской, и не могут шагнуть решительно из одной в другую. В этой нерешительности, в этой борьбе двух начал заключается драматичность их положения; здесь же заключаются и причины дисгармонии между смелостью их мысли и нерешитель­ностью действий. Таких людей должно жалеть, во-первых, по­тому, что в них часто бывает много хорошего, во-вторых, потому, что они являются невинными жертвами исторической необхо­димости. Рядом с Обломовым выведен в романе г. Гончарова другой характер, соединяющий в себе те результаты, к которым должно вести гармоническое развитие. Андрей Иванович Штольц, друг Обломова, является вполне мужчиною, таким человеком, каких еще очень мало в современном обществе. Он не избалован домашним воспитанием, он с молодых лет начал пользоваться разумною свободою, рано узнал жизнь и умел внести в практи­ческую деятельность прочные теоретические знания. Выработан-ность убеждений, твердость воли, критический взгляд на людей и на жизнь и рядом с этим критическим взглядом вера в истину и в добро, уважение ко всему прекрасному и возвышенному — вот главные черты характера Штольца. Он не дает воли страстям, отличая их от чувства; он наблюдает за собою и сознает, что чело­век есть существо мыслящее и что рассудок должен управлять его действиями. Господство разума не исключает чувства, но осмысливает его и предохраняет от увлечений. Штольц не при­надлежит к числу тех холодных, флегматических людей, кото­рые подчиняют свои поступки расчету, потому что в них нет жиз­ненной теплоты, потому что они не способны ни горячо любить, ни жертвовать собою во имя идеи. Штольц не мечтатель, потому что мечтательность составляет свойство людей, больных телом или душою, не умевших устроить себе жизнь по своему вкусу; у Штольца здоровая и крепкая природа; он сознает свСи силы, не слабеет перед неблагоприятными обстоятельствами и, не напра­шиваясь насильно на борьбу, никогда не отступает от нее, когда того требуют убеждения; жизненные силы бьют в нем живым ключом, и он употребляет их на полезную деятельность, живет умом, сдерживая порывы воображения, но воспитывая в себе правильное эстетическое чувство. Характер его может с первого взгляда показаться жестким и холодным. Спокойный, часто шут­ливый тон, с которым он говорит и о своих и о чужих интересах, может быть принят за неспособность глубоко чувствовать, за нежелание вдуматься, вникнуть в дело; но это спокойствие происходит не от холодности: в нем должно видеть доказательство самостоятельности, привычки думать про себя и делиться с дру­гими своими впечатлениями только тогда, когда это может доставить им пользу или удовольствие. В отношениях между Обломовым и Штольцем Обломов нежнее и сообщительнее своего друга. Это очень естественно: характеры слабые всегда нуждаются

75

Page 77: "Oblomov" goncharov

в нравственной поддержке и потому всегда готовы раскрыться, поделиться с другим горем или радостью. Люди с твердым, глубоким характером находят в голосе собственного рассудка луч­шую опору и потому редко чувствуют потребность высказаться. В отношении к любимой женщине Штольц не способен быть страдательным существом, послушным исполнителем ее воли: сознание собственной личности не позволяет ему, для кого бы то ни было, отступать от убеждений или менять основные черты своего характера. Осмысливая все, он осмысливает и лю­бовь и видит в ней не служение кумиру, а разумное чувство, долженствующее пополнить существование двух взаимно уважаю­щих друг друга людей. Штольц — вполне европеец по развитию и по взгляду на жизнь; это — тип будущий, который теперь редок, но к которому ведет современное движение идей, обнару­жившееся с такою силою в нашем обществе. «Вот,— говорит г. Гончаров,— глаза очнулись от дремоты, послышались бойкие, широкие шаги, живые голоса... Сколько штольцев должно явить­ся под русскими именами!»4

Личности, подобные Штольцу, редки в наше время: условия нашей общественной и частной жизни не могут содействовать развитию таких характеров; в наше время еще трудно согла­сить личные интересы с чистотою убеждений, трудно не увлечься, с одной стороны, в сферу отвлеченной мысли, не имеющей связи с жизнью, с другой — в область копеечного, бездушного рас­чета. Г. Гончаров сознает исключительность характера Штольца и объясняет его происхождение теми особенными условиями, под влиянием которых он рос и развивался. Отец его, немец, приучил его к деятельности и с малых лет предоставил ему такую свободу, которая принудила его самого обсуживать по­ступки и заботиться об его детских интересах; мать его, русская дворянка, не сочувствовала реальному направлению, которое давал отец воспитанию Андрюши, и старалась развить в нем эсте­тическое чувство, заботилась даже о внешнем изяществе его манер и туалета. Отец старался сделать из Андрея немецкого бюргера, деятельного, расчетливого и расторопного; мать желала видеть в нем человека с нежною душою и русского барина, образован­ного, способного блистать в обществе и проживать честным обра­зом деньги, зарабатываемые отцом. Отец воспитывал мальчика на римских классиках, водил его по фабрикам, давал ему разные коммерческие поручения и предоставлял его наклонностям воз­можно полную свободу; мать учила его прислушиваться к задум­чивым звукам Герца, пела ему о цветах, о поэзии жизни и проч. Влияния обоих родителей были, таким образом, почти диаметраль­но противоположны; сверх того, на Андрея действовала окружав­шая его обстановка русской жизни, широкая, беспечная, распола­гавшая к лени и покою, действовала, наконец, и школа труда, которую он принужден был пройти, чтобы составить себе карьеру и состояние. Все эти разнородные влияния, умеряя друг друга,

76

Page 78: "Oblomov" goncharov

формировали сильный, недюжинный характер. Отец дал Андрею практическую мудрость, любовь к труду и точность в занятиях; мать воспитала в нем чувство и внушила ему стремление к высшим духовным наслаждениям; русское деревенское общество положило на его личность печать добродушия и откровенности. Наконец, жизнь закалила этот характер и придала строгую определенность тем нравственным свойствам, которые не успели вполне выработаться в молодости, при воспитании. Характер Штольца вполне объяснен автором и, таким образом, несмотря на свою редкость, является характером понятным и закон­ным.

Третья замечательная личность, выведенная в романе г. Гон­чарова,— Ольга Сергеевна Ильинская — представляет тип буду­щей женщины, как сформируют ее впоследствии те идеи, кото­рые в наще время стараются ввести в женское воспитание. В этой личности, привлекающей к себе невыразимою прелестью, но не поражающей никакими резко выдающимися достоинствами, особенно замечательны два свойства, бросающие оригинальный колорит на все ее действия, слова и движения. Эти два свой­ства редки в современных женщинах и потому особенно дороги в Ольге; они представлены в романе г. Гончарова с такою худо­жественною верностью, что им трудно не верить, трудно принять Ольгу за невозможный идеал, созданный творческою фантазиею поэта5. Естественность и присутствие сознания — вот что отличает Ольгу от обыкновенных женщин. Из этих двух качеств вытекают правдивость в словах и в поступках, отсутствие кокетства, стремление к развитию, уменье любить просто и серь­езно, без хитростей и уловок, уменье жертвовать собою своему чувству настолько, насколько позволяют не законы этикета, а голос совести и рассудка. Первые два характера, оговоренные нами выше, представлены уже сложившимися, и г. Гончаров только объясняет их читателю, то есть показывает те условия, под влиянием которых они образовались; что же касается до харак­тера Ольги, он формируется перед глазами читателя. Автор вы­водит ее сначала почти ребенком, девушкою, одаренною природ­ным умом, пользовавшеюся при воспитании некоторою самостоя­тельностью, но не испытавшею никакого сильного чувства, никакого волнения, незнакомою с жизнью, не привыкшею наблю­дать за собою, анализировать движения собственной души. В этот период жизни Ольги мы видим в ней богатую, но нетрону­тую природу; она не испорчена светом, не умеет притворяться, но не успела также развить в себе мыслительной силы, не успела выработать себе убеждения; она действует, повинуясь влечениям доброй души, но действует инстинктивно; она следует дружеским советам развитого человека, но не всегда подвергает эти советы критике, увлекается авторитетом и иногда мысленно ссылается на своих пансионских подруг, старается припомнить, что сделала бы в том или другом случае Сонечка. Она не поступает так, как

77

Page 79: "Oblomov" goncharov

поступили бы эти подруги, но мысленно упрекает себя в этом, не понимая, не сознавая еще ясно, что кокетство — ложь, что, следуя внушениям собственной души, она поступает честно и что инстинктивное отвращение ко всякому притворству есть проявление нравственного чувства, а не следствие неразвитости, или, как она говорит, глупости. Опыт и спокойное размышление могли постепенно вывести Ольгу из этого периода инстинктивных влечений и поступков, врожденная любознательность могла по­вести ее к дальнейшему развитию путем чтения и серьезных занятий; но автор выбрал для нее другой, ускоренный путь. Ольга полюбила, душа ее взволновалась, она узнала жизнь, следя за движениями собственного чувства; необходимость понять состояние собственной души заставила ее многое передумать, и из этого ряда размышлений и психологических наблюдений она выработала самостоятельный взгляд на свою личность, на свои отношения к окружающим людям, на отношения между чув­ством и долгом — словом, на жизнь в самом обширном смысле. Г. Гончаров изображением характера Ольги, анализом ее раз­вития показал в полной силе образовательное влияние чувства. Он подмечает его возникновение, следит за его развитием и оста­навливается на каждом его видоизменении, чтобы изобразить то влияние, которое оказывает оно на весь образ мыслей обоих действующих лиц. Ольга полюбила нечаянно, без предварительного приготовления; она не создавала себе отвлеченного идеала, под который многие барышни стараются подводить знакомых мужчин, не мечтала о любви, хотя, конечно, знала о существовании этого чувства. Она жила спокойно, не стараясь искусственно возбу­дить в себе любовь, не стараясь видеть героя будущего своего романа в каждом новом лице. Любовь пришла к ней нежданно-негаданно, как приходит всякое истинное чувство; чувство это незаметно прокралось к ней в душу и обратило на себя ее соб­ственное внимание тогда, когда получило уже некоторое разви­тие. Когда она заметила его, она стала вдумываться и соразме­рять с своею внутреннею мыслью слова и поступки. Эта мину­та, когда она отдала себе отчет в движениях собственной души, начинает собою новый период в ее развитии. Эту минуту переживает каждая женщина, и переворот, который совершается тогда во всем ее существе и начинает обличать в ней при­сутствие сдержанного чувства и сосредоточенной мысли, этот переворот особенно полно и художественно изображен в романе г. Гончарова. Для такой женщины, как Ольга, чувство не могло долго оставаться на степени инстинктивного влечения; стремление осмысливать в собственных глазах, объяснять себе все, что встречалось с нею в жизни, пробудилось тут с особенною силою: явилась цель для чувства, явилось и обсуживание любимой лич­ности; этим обсуживанием определилась самая цель. Ольга поня­ла, что она сильнее того человека, которого любит, и решилась возвысить его, вдохнуть ему энергию, дать ему силы для жизни.

78

Page 80: "Oblomov" goncharov

Осмысленное чувство сделалось в ее глазах долгом, и она с пол-ным убеждением стала жертвовать этому долгу некоторыми внеш­ними приличиями, за нарушение которых чистосердечно и не­справедливо преследует подозрительный суд света. Ольга растет вместе со своим чувством; каждая сцена, происходящая между нею и любимым ею человеком, прибавляет новую черту к ее характеру, с каждою сценою грациозный образ девушки де­лается знакомее читателю, обрисовывается ярче и сильнее выступает из общего фона картины. Мы достаточно определили характер Ольги, чтобы знать, что в ее отношениях к любимому человеку не могло быть кокетства: желание завлечь мужчину, сделать его своим обожателем, не испытывая к нему никакого чувства, казалось ей непростительным, недостойным честной женщины. В ее обращении с человеком, которого она впослед­ствии полюбила, господствовала сначала мягкая, естественная гра­ция, никакое рассчитанное кокетство не могло подействовать сильнее этого неподдельного, безыскусственно простого обраще­ния, но дело в том, что со стороны Ольги тут не было желания произвести то или другое впечатление. Женственность и грация, которые г. Гончаров умел вложить в ее слова и движения, состав­ляют неотъемлемую принадлежность ее природы и потому особенно обаятельно действуют на читателя. Эта женственность, эта грация становятся сильнее и обаятельнее по мере того, как чувство развивается в груди девушки; игривость, ребяческая беспечность сменяются в ее чертах выражением тихого, задум­чивого, почти торжественного счастья. Перед Ольгою открывает­ся жизнь, мир мыслей и чувств, о которых она не имела понятия, и она идет вперед, доверчиво глядя на своего спутника, но в то же время всматриваясь с робкою любознательностью в те ощущения, которые толпятся в ее взволнованной душе. Чувство растет; оно делается потребностью, необходимым усло­вием жизни, и между тем и тут, когда чувство доходит до пафоса, до «лунатизма любви»6, по выражению г. Гончарова, и тут Ольга не теряет сознания нравственного долга и умеет сохранить спо­койный, разумный, критический взгляд на свои обязанности, на личность любимого человека, на свое положение и на дей­ствия свои в будущем. Самая сила чувства дает ей ясный взгляд на вещи и поддерживает в ней твердость. Дело в том, что чув­ство в такой чистой и возвышенной природе не нисходит на сте­пень страсти, не помрачает рассудка, не ведет к таким поступ­кам, от которых впоследствии пришлось бы краснеть; подобное чувство не перестает быть сознательным, хотя порою оно бывает так сильно, что давит и грозит разрушить собою организм. Оно вселяет в душу девушки энергию, заставляет ее нарушить тот или другой закон этикета; но это же чувство не позволяет ей забыть действительного долга, охраняет ее от увлечения, внушает ей сознательное уважение к чистоте собственной личности, в ко­торой заключаются залоги счастия для двух людей. Ольга пере-

79

Page 81: "Oblomov" goncharov

живает между тем новую фазу развития: для нее наступает горестная минута разочарования, и испытываемые ею душевные страдания окончательно вырабатывают ее характер, придают ее мысли зрелость, сообщают ей жизненный опыт. В разочаровании часто бывает виноват сам разочаровывающийся. Человек, создаю­щий себе фантастический мир, непременно, рано или поздно, столкнется с действительною жизнью и ушибется тем больнее, чем выше была та высота, на которую подняла его прихотли­вая мечта. Кто требует от жизни невозможного, тот должен обмануться в своих надеждах. Ольга не мечтала о невозможном счастье: ее надежды на будущее были просты, планы ее — осуществимы. Она полюбила человека честного, умного и развито­го, но слабого, не привыкшего жить; она узнала его хорошие и дурные стороны и решилась употребить все усилия, чтобы согреть его тою энергиею, которую чувствовала в себе. Она думала, что сила любви оживит его, вселит в него стремление к деятель­ности и даст ему возможность приложить к делу способности, задремавшие от долгого бездействия. Цель ее была высоко­нравственная; она была внушена ей истинным чувством. Она могла быть достигнута: не было никаких данных, чтобы сомне­ваться в успехе. Ольга приняла мгновенную вспышку чувства со стороны любимого ею человека за действительное пробужде­ние энергии; она увидела свою власть над ним и надеялась вести его вперед на пути самосовершенствования. Могла ли она не увлечься своею прекрасною целью, могла ли она не видеть впереди себя тихого разумного счастья? И вдруг она замечает, что возбужденная на миг энергия гаснет, что предпринятая ею борьба безнадежна, что обаятельная сила сонного спокой­ствия сильнее ее живительного влияния. Что было делать ей в подобном случае? Мнения, вероятно, разделятся. Кто любуется порывистою красотою бессознательного чувства, не думая о его последствиях, тот скажет: она должна была остаться верною первому движению сердца и отдать свою жизнь тому, кого однажды полюбила. Но кто видит в чувстве ручательство будущего сча­стия, тот взглянет на дело иначе: безнадежная любовь, бес­полезная для себя и для любимого предмета, не имеет смысла в глазах такого человека; красота такого чувства не может изви­нить его неосмысленности. Ольга должна была победить себя, разорвать это чувство, пока было еще время: она не имела права губить свою жизнь, приносить собою бесполезную жертву. Любовь становится незаконною тогда, когда ее не одобряет рас­судок; заглушать голос рассудка значит давать волю страсти, животному инстинкту. Ольга не могла так поступить, и ей при­шлось страдать, пока не выболело в ее душе обманутое чув­ство. Ее спасло в этом случае присутствие сознания, на кото­рое мы уже указали выше. Борьба мысли с остатками чувства, подкрепляемого свежими воспоминаниями минувшего счастья, за­калила душевные силы Ольги. В короткое время она перечув-

80

Page 82: "Oblomov" goncharov

ствовала и передумала столько, сколько не случается передумать и перечувствовать в течение многих лет спокойного существо­вания. Она была окончательно приготовлена для жизни, и про­шедшее испытанное ею чувство и пережитые страдания дали ей способность понимать и ценить истинные достоинства человека; они дали ей силы любить так, как не могла она любить прежде! Внушить ей чувство могла только замечательная личность, и в этом чувстве уже для разочарования не было места; пора увлечения, пора лунатизма прошла невозвратно. Любовь не могла более незаметно прокрасться в душу, ускользая до вре­мени от анализа ума. В новом чувстве Ольги все было определен­но, ясно и твердо. Ольга жила прежде умом, и ум подвергал все своему анализу, предъявлял с каждым днем новые потреб­ности, искал себе удовлетворения, пищи во всем, что ее окружало. Затем развитие Ольги сделало еще только один шаг вперед. На этот шаг есть только беглое указание в романе г. Гончарова. То положение, к которому повел этот новый шаг, не очерчено. Дело в том, что Ольгу не могли удовлетворить вполне ни тихое семейное счастие, ни умственные и эстетические наслаждения. Наслаждения никогда не удовлетворяют сильной, богатой природы, неспособной заснуть и лишиться энергии: такая природа требует деятельности, труда с разумною целью, и только творчество способно до некоторой степени утишить это тоскливое стремле­ние к чему-то высшему, незнакомому,— стремление, которого не удовлетворяет счастливая обстановка вседневной жизни. До этого состояния высшего развития достигла Ольга. Как удовлетво­рила она пробудившимся в ней потребностям,— этого не говорит нам автор. Но, признавая в женщине возможность и закон­ность этих высших стремлений, он, очевидно, высказывает свой взгляд на ее назначение и на то, что называется в общежитии эмансипациею женщины. Вся жизнь и личность Ольги состав­ляют живой протест против зависимости женщины. Протест этот, конечно, не составлял главной цели автора, потому что истинное творчество не навязывает себе практических целей; но чем естественнее возник этот протест, чем менее он был приготов­лен, тем более в нем художественной истины, тем сильнее по­действует он на общественное сознание.

Вот три главные характера «Обломова». Остальные группы личностей, составляющие фон картины и стоящие на втором пла­не, очерчены с изумительною отчетливостью. Видно, что автор для главного сюжета не пренебрегал мелочами и, рисуя картину русской жизни, с добросовестною любовью останавливался на каждой подробности. Вдова Пшеницына, Захар, Тарантьев, Му-хояров, Анисья — все это живые люди, все это типы, которые встречал на своем веку каждый из нас. Мы не будем говорить подробно об этих второстепенных личностях. Из них особенно замечательна вдова Пшеницына, в лице которой г. Гончаров воплотил чистое чувство, не возвышенное образованием и не осно-

6 Зак. 3249 81

Page 83: "Oblomov" goncharov

ванное на сознании. Захар, лакей Обломова, является такою типическою, обработанною личностью, какой давно не представля­ла наша литература. Эта личность не выдается резко вперед в романе г. Гончарова только потому, что все характеры обра­ботаны одинаково полно, общий план строго обдуман, и все дей­ствующие лица обращают на себя внимание читателя настолько, насколько это нужно для интереса и гармонической строй­ности целого.

Теперь нам остается еще объяснить, почему мы считаем необходимым, чтобы девицы прочли роман г. Гончарова: из первых слов нашей статьи видно, как высоко ставим мы это произведение; не прочтя его, трудно познакомиться вполне с современным положением русской литературы, трудно предста­вить себе полное ее развитие, трудно составить себе понятие о глубине мысли и законченности формы, которыми отличаются не­которые самые зрелые ее произведения. «Обломов», по всей вероятности, составит эпоху в истории русской литературы, он отражает в себе жизнь русского общества в известный период его развития. Имена Обломова, Штольца, Ольги сделаются нари­цательными. Словом, как ни рассматривать «Обломова», в целом ли, или в отдельных частях, по отношению ли его к современной жизни, или по его абсолютному значению в области искус­ства, так или иначе, всегда должно будет сказать, что это вполне изящное, строго обдуманное и поэтически-прекрасное произведе­ние. Вот почему мы так долго останавливались на его рас­смотрении, вот почему мы еще раз настойчиво рекомендуем его для чтения девицам. Ежели даже смотреть на воспитание девиц так, как смотрит на него наше модное общество, забо­тящееся так много о внешней невинности и полагающее эту невинность в незнании жизни и природы, даже и тогда самая строгая цензура не найдет в «Обломове» ничего предосудитель­ного. Изображение чистого, сознательного чувства, определение его влияния на личность и поступки человека, воспроизве­дение господствующей болезни нашего времени, обломовщины,— вот главные мотивы романа. Ежели вспомнить притом, что всякое изящное произведение имеет образовательное влияние, ежели вспомнить, что истинно изящное произведение всегда нравственно, потому что верно и просто рисует действительную жизнь, тогда должно сознаться, что чтение книг, подобных «Обломову», должно составлять необходимое условие всякого рационального образования. Сверх того, для девиц может быть особенно полезно чтение этого романа. Это чтение несравненно лучше отвлеченного трактата о женской добродетели уяснит им жизнь и обязанности женщины. Стоит только вдуматься в лич­ность Ольги, проследить ее поступки, и наверное в голове при­бавится не одна плодотворная мысль, в сердце заронится не одно теплое чувство. Итак, мы думаем, что «Обломова» должна прочесть каждая образованная русская женщина или девушка,

82

Page 84: "Oblomov" goncharov

как должна она прочесть все капитальные произведения нашей словесности.

ПИСЕМСКИЙ, ТУРГЕНЕВ И ГОНЧАРОВ (Сочинения Л. Ф. Писемского, т. I и II. Сочинения И. С. Тургенева)

( О т р ы в к и )

I

Писемский, Тургенев и Гончаров принадлежат к одному поколению. Это поколение уже давно созрело и теперь клонится к старости; дети этого поколения уже способны решать по-своему вопросы жизни, и потому отцы постепенно становятся деятелями прошедшего времени, и для них настает суд ближай­шего потомства. Пора проверить результаты их работ не для того, чтобы выразить им свою признательность или неудовольствие, а просто для того, чтобы пересчитать умственный капитал, достающийся нам от прошедшего, узнать сильные и слабые стороны нашего наследства и сообразить, что в нем можно оста­вить на старом основании и что надо фундаментально пере­делать. Всего этого наследства разом не оглядишь; оно, как и все русское, велико и обильно. Посмотрим на первый раз, что оставили нам наши первоклассные романисты, лучшие пред­ставители русской поэзии сороковых и пятидесятых годов. Вопрос, поставленный мною, шире, чем может подумать читатель. Романы Писемского, Гончарова и Тургенева имеют для нас не только эстетический, но и общественный интерес; у англичан рядом с Диккенсом, Теккереем, Бульвером и Эллиотом есть Джон Стюарт Милль1; у французов рядом с романистами есть публицисты и социалисты; а у нас в изящной словесности да в критике на художественные произведения сосредоточилась вся сумма идей наших об обществе, о человеческой личности, о междучеловеческих, семейных и общественных отношениях; у нас нет отдельно существующей нравственной философии, нет социальной науки; стало быть, всего этого надо искать в худо­жественных произведениях. Я говорю: надо искать, потому что не может же быть, чтобы люди, имеющие знакомых, жену, детей, состоящие на государственной или частной службе, и притом сколько-нибудь способные размышлять, не составляли себе извест­ных понятий о своих отношениях, о жизни и ее требованиях; не может быть, чтобы, составив себе эти понятия, они не де­лились ими с теми, кто может их понимать. Вместо того чтобы сообщать результаты своих наблюдений в отвлеченной форме, они стали облекать идею в образы. Многие из наших беллетристов сделались художниками потому, что не могли сделаться общественными деятелями или политическими писате­лями; что же касается до истинных художников по призванию, то они также должны были какою-нибудь стороною своей деятель­ности сделаться публицистами.

83

Page 85: "Oblomov" goncharov

Кто, живя и действуя в сороковых и пятидесятых годах, не проводил в общественное сознание живых, общечеловеческих идей, того мы уважать не можем, того потомство не поместит в число благородных деятелей русского слова. (...)

...Если мы желаем изучить тот запас общечеловеческих идей, который находится в обращении в мыслящей части нашего об­щества, если мы хотим проследить, как эта мыслящая часть относилась к жизни массы, то мы преимущественно должны обратить наше внимание на тех трех романистов, которых име­на выписаны в заглавии статьи. Их личности, их манера писать, условия их развития, склад их таланта, взгляд на жизнь — все это представляет самое пестрое разнообразие; между тем все трое пользуются постоянною любовью нашей публики, следова­тельно, или каждый из них какою-нибудь стороною своего та­ланта удовлетворяет требованиям этой публики, или, извините за откровенность, эта публика не предъявляет никаких определен­ных требований и кушает без разбору все, что ей ни поднесут. Оба эти предположения имеют некоторую долю основательности. Действительно, публика наша невзыскательна и мало развита как в эстетическом, так и во всяком другом отношении; с другой стороны, каждый из трех названных романистов имеет свою характерную особенность; в Гончарове, например, развита та сто­рона, которая слаба в Тургеневе и Писемском; в Писемском есть такие достоинства, которых вы не найдете ни в Тургеневе, ни в Гончарове; Тургенев заденет в вас такие струны, которых не шевельнет ни Гончаров, ни Писемский; стало быть, публика наша, читая их вместе и находя всех троих по своему вкусу, поступает очень основательно; она для своего умственного про­довольствия распоряжается точно так же благоразумно, как опыт­ная хозяйка, заказывающая хороший обед и инстинктивно устраивающая так, чтобы одно кушанье дополнялось другим, чтобы питательные вещества, не находящиеся в мясе, приносились в соусе и приправе и чтобы таким образом организм вынес из-за стола возможно большее количество обновляющего материала.

Чтобы открыть характерные особенности каждого > из наших трех романистов, надо поговорить довольно подробно о каждом из них в отдельности. Я начну с Гончарова; он написал меньше Писемского и Тургенева; его романы менее замеча­тельны для характеристики русской жизни, и потому с ним легче справиться; покончивши с ним, я остановлю все внимание чи­тателей на параллели между Писемским и Тургеневым.

II

Гончаров написал только два капитальных романа: «Обык­новенную историю» и «Обломова». Первый из этих романов сразу поставил его в ряды первоклассных русских литераторов, и его «Очерки кругосветного плавания»2 и «Обломов» были

84

Page 86: "Oblomov" goncharov

встречены журналами и публикою с такою радостью, с какою редко встречаются на Руси литературные произведения. Мне кажется, причины этого замечательного явления заключаются преимущественно в том, что Гончаров по плечу всякому чита­телю, то есть для всякого ясен и понятен. Он везде стоит на почве чистой современной практичности, и притом практичности не западной, не европейской, а той практичности, которою отличаются образованные петербургские чиновники, читающие помещики, рассуждающие о современных предметах барыни и т. п. Прочтите Гончарова от начала до конца, и вы, по всей вероятности, ничем не увлечетесь, ни над чем не замечтаетесь, ни о чем горячо не заспорите с автором, не назовете его ни обску­рантом, ни рьяным прогрессистом и, закрывая последнюю страницу, скажете очень хладнокровно, что г. Гончаров — очень умный и основательно рассуждающий господин. У Гон­чарова нет никакого конька, никакой любимой идеи; утопия вся-кого рода ему совершенно враждебна; ко всякому увлечению он относится с легким и вежливым оттенком иронии; он — скептик, не доводящий своего скептицизма до крайности; он — практик и материалист, способный ужиться с фантазером и идеалистом; он — эгоист, не решающийся взять на себя край­них выводов своего миросозерцания и выражающий свой эгоизм в тепловатом отношении к общим идеям или даже, где возмож­но, в игнорировании человеческих и гражданских интересов. Этот эгоизм проглядывает во всех его произведениях; кто читал «Фрегат „Палладу"» и «Обломова», тот не найдет удивитель­ным мое мнение. Постоянно спокойный, ничем не увлекаю­щийся, романист наш развязно подходит к запутанным вопро­сам общественной и частной жизни своих героев и героинь; бесстрастно и беспристрастно осматривает он положение, отдавая себе и читателю самый ясный и подробный отчет в мел­ких его особенностях, становясь поочередно на точку зрения каждого из действующих лиц, не сочувствуя особенно сильно никому и понимая по-своему всех. Он обсуживает положе­ние и свойства своих действующих лиц, но всегда воздержи­вается от окончательного приговора. Прочитавши «Обыкновенную историю», читатель не может сказать, чтобы автор сочувствовал старшему Адуеву, и не может также сказать, чтобы он находил его неправым; сочувствия к младшему Адуеву также не видно ни в ту минуту, когда он составляет совершенную противополож­ность с своим дядей, ни в тот момент, когда он становится на него похожим. Вследствие этого, оканчивая последнюю стра­ницу романа, читатель чувствует себя неудовлетворенным. «Обыкновенная история» производит такое впечатление, какое могла бы произвести отлично нарисованная, но неясно освещен­ная картина; мы чувствуем, что автор романа — человек ум­ный, наблюдательный и способный осмысливать свои наблю­дения; этот человек говорит с нами о явлениях нашей жизни,

85

Page 87: "Oblomov" goncharov

описывает их подробно и наглядно, изображает влияние этих явлений на молодое существо, знакомящееся с жизнью, но изображает чисто внешним образом, перечисляя только симптомы перемен, происходящих в его герое.

Очень естественно, что читатель, заинтересованный настолько же личностью рассказчика, насколько нитью самого расска­за, ждет на каждой странице, чтобы автор в постановке образов или в лирическом отступлении выразил бы свои воззрения, сказал бы: я считаю это хорошим, а то дурным, по таким-то причинам. Мне могут возразить на это, что объективность — высшее достоинство эпического поэта; я отвечу, что это одна из тех наследованных от прошедшего фраз, которыми пробавляются, за неимением лучшего, эстетика и критика, одна из тех фраз, в которых многие сведущие, но робкие люди видят предел, «его же не прейдеши». Во-первых, эпическая поэзия в чистом виде своем теперь невозможна; попробуйте рассказывать события без основной мысли, не группируя их так, чтобы читатель мог видеть просвечивающую идею,— вы собьетесь на Дюма-отца, Феваля3 и компанию, и ни один развитой человек не раскроет вашей книги и не скажет вам спасибо за ваше эпи­ческое спокойствие. Рассказывать что-нибудь без особенной цели даже своим знакомым — свойственно только праздному болтуну или дряхлеющему старцу, а рассказывать для процесса рас­сказывания всей читающей публике — просто недобросовестно и невежливо; надо помнить, что публика за рассказы платит деньги и на чтение их тратит время. Зачем же так бесцеремон­но обращаться с достоянием ближнего? Я этим не хочу сказать, чтобы необходимо было читать публике нравоучения и настав­ления. Боже упаси! Это еще скучнее! Но дело в том, что, соби­раясь рассказывать что-нибудь, писатель должен же сам иметь в голове понятие о том, что он будет сообщать другим. Если ему приходится описывать явление, зависящее от другого явле­ния, то должен же он объяснить одно другим, вывести одно из другого, показать, что такая-то причина должна привести и при­водит к такому-то следствию. Следовательно, рассказчик должен раскрыть перед читателем свой процесс мысли. Кроме того, читателю невольно придет в голову вопрос: да с какой стати г. NN рассказывает мне эти события? что, кроме желания получить авторский гонорар, побудило его написать несколько страниц, вывести на сцену десятка полтора лиц и следить за ними в продолжение нескольких лет их жизни?— Ответа на эти естественные вопросы надо искать в самом произведении; если произведение вылилось из души, то писатель, конечно, в этом произведении говорит о том, что так или иначе, интересует его лично, что затрагивает его за живое, что он горячо любит или горячо ненавидит. Если предмет его рассказа для него равно­душен, то как объяснить себе то, что он обратил на него внима­ние, стал над ним задумываться, стал уяснять его самому себе

86

Page 88: "Oblomov" goncharov

и, наконец, довел его до такой степени наглядности, что он и для других людей стал заметен, понятен и осязателен? А если ничего этого не было, если писатель не вдумывался, не уяснял себе и т. д., то рассказ выйдет бледный и скучный; его действую­щие лица будут тени или марионетки, но никак не живые люди; таковы действительно бывают рассказы, писанные на заказ, без внутреннего желания, без живого участия к предмету.

Для того чтобы печатные строки казались нам речами и по­ступками живых людей, необходимо, чтобы в этих печатных строках сказалась живая душа того, кто их писал; только в этом соприкосновении между мыслью автора и мыслью читателя и заключается обаятельное действие поэзии; живопись говорит глазу, музыка — уху, а поэзия (творчество) — чисто одному мозгу; вы видите глазом черные значки на белом поле и при помощи этих значков узнаете то, что думал человек, которого вы, может быть, никогда в глаза не видали; на вас действует чисто сила мысли, а мысль и чувство всегда бывают личные; следова­тельно, что же останется от поэтического произведения, если вы из него вытравите личность автора? Вполне объективная картина — фотография; вполне объективный рассказ — показание свидетеля, записанное стенографом; вполне объективная музы­ка — шарманка; добиться этой объективности значит уничтожить в поэзии всякий патетический элемент и вместе с тем убить поэзию, убить искусство, даже науку, даже всякое движение мысли.

Личность автора для меня интересна, как всякая челове­ческая личность и, кроме того, как личность, чувствующая потреб­ность высказаться, следовательно, воспринявшая в себя ряд из­вестных впечатлений и переработавшая их силою собственной мысли. Личности же вымышленных действующих лиц я только терплю и допускаю как выражение личности автора, как форму, в которую ему заблагорассудилось вложить свою идею. Если я с идеею согласен, если я ей сочувствую, а выведенные личности оказываются бледными и неестественными, то я скажу, что автор — неопытный музыкант, что чувство в нем есть, а тех­нического уменья мало; заметивши этот недостаток, я все-таки буду, может быть, некоторые отрывки читать с удовольствием, вероятно, те отрывки, в которых сила внутреннего убеждения и воодушевления укрепляет неопытные руки виртуоза и заставляет его на несколько мгновений победить трудности техники. «Ни­чего, со временем будет прок, явится навык»,— можно будет сказать, закрывая книгу, написанную таким образом, то есть с неподдельною теплотою, но без достаточного знания жизни; чи­татель с добрым чувством расстанется с таким писателем и с ра­достью встретится с ним в другой раз. Но если в рассказе, ве­ликолепно обставленном живыми подробностями, не видно идеи и чувства, не видно личности творца, то общее впечатление будет совершенно неудовлетворительно. Вам покажется, что перед

87

Page 89: "Oblomov" goncharov

вами играет на фортепиано какой-нибудь заезжий искусник, выделывающий удивительные штуки пальцами, исполняющий с быстротою молнии невообразимые трели и рулады, возбуж­дающий ваше искреннее изумление беглостью рук, но ничем не дающий вам почувствовать, что он — человек. Тут уж нет ни­какой надежды; тут года не принесут пользы; приобрести фактические знания можно, усвоить технику какого угодно искус­ства тоже небольшая трудность, но откуда же взять свежести чувства, самодеятельной энергии мысли, той электрической, не­понятной силы, которая берется в нас Бог весть откуда и уходит с годами Бог весть куда?

Словом, только личное воодушевление автора греет и раска­ляет его произведение; где этого личного воодушевления не заметно, там, как бы ни были верно подмечены и искусно сгруп­пированы подробности,— там, повторяю, нет истинной силы, нет истинно обаятельного влияния поэзии, нет сочувствия между поэтом и читателем.

III

Между публикою и любимым писателем почти всегда уста­навливаются известные отношения, основанные на сочувствии и доверии. Любя произведения какого-нибудь NN, невольно составляешь себе понятие о его личности, допускаешь в ней те или другие свойства и решительно отвергаешь разные темные пятна. Иногда случается разочароваться, и часто подобное разочарова­ние бывает так же тяжело, как разочарование в близком и до­рогом человеке. Гончаров — писатель, любимый публикою; в этом не может быть никакого сомнения, а между тем, странное дело, между ним и публикою положительно нет подобных отношений; его человеческой личности никто не знает по его произведениям; даже в дружеских письмах, составивших собою «Фрегат ,,Пал-ладу"», не сказались его убеждения и стремления; выразилось только то настроение, под влиянием которого написаны письма; настроение это переходит от спокойно ленивого к спокойно весе­лому, и больше нам не представляется никаких данных для обсуждения личного характера нашего художника. Во всяком слу­чае, если два больших романа, которых сюжеты взяты из совре­менной жизни, не выражают ясно даже отношений автора к идеям и явлениям этой жизни,— это значит, что в этих ро­манах есть умышленная или нечаянная недоговоренность, и что эти романы продуманы и состроены, а не прочувствованы и созданы. Беглый взгляд на остов «Обыкновенной истории» и «Обломова» подтвердит эту мысль. «Обыкновенная история» говорит нам: вот что делается из молодого человека под влия­нием нашей петербургской жизни. Ну, что же такое? спрашивает читатель. Что, она его формирует или портит? Что, она сама хороша или дурна?— На второй вопрос Гончаров отвечает так: петер-

88

Page 90: "Oblomov" goncharov

бургская жизнь вот какая, и описывает наружность этой жизни, тщательно избегая каких бы то ни было отношений к этой на­ружности. Положим, у вас спрашивают, хороша ли такая-то женщина? Вы отвечаете: нос у нее такой-то длины и такой-то ширины, рот такой-то величины, зубов столько-то, такого-то цвета глаза, столько-то линий в длину и столько-то в разрезе, цвет их такой-то и т. д. Согласитесь, что из подобного беспристраст­ного описания не вынесешь сколько-нибудь целостного понятия о характере физиономии, каким бы увлекательным языком ни были записаны эти статистические данные. Точно так же описа­ние петербургского житья-бытья у Гончарова выходит неярким потому, что автор решительно не хочет выразить своего мнения, своего взгляда на вещи.

На вопрос о том, формирует или портит эта жизнь моло­дого Александра Адуева, Гончаров ничего не отвечает. Он нам рассказывает в конце романа, что Александр приобрел лысину, почтенную полноту и житейскую опытность, охладившую его мечтательность; тем дело и кончается. Читатель вправе сказать: г. Гончаров, я сам очень хорошо знаю, что у человека лет в пять­десят вылезают волосы, что сидячая жизнь увеличивает в нас количество жира и что с годами мы становимся опытнее. Вы описали все это чрезвычайно подробно, верно и наглядно, но вы не сказали нам ничего нового и скрыли от нас внутренний смысл ваших сцен и картин. Действительно, крупные, типи­ческие черты нашей жизни почти умышленно сглажены писа­телем и, следовательно, ускользают от читателя; зато отделка подробностей тонка, красива, как брюссельские кружева, и, по правде сказать, почти так же бесполезна. Александр приходит в соприкосновение с миром чиновников — об этом сказано вскользь, и потом сообщен результат, что он привык к канце­лярской работе и стал получать порядочное жалованье. Алек­сандр вступает в сношения с журналами — об этом тоже упо­минается мимоходом, и только для того, чтобы отметить при­ращение его годового дохода. Две такие важные стороны нашей жизни, как бюрократия и периодическая литература, не удостаиваются внимательного рассмотрения, а между тем при­водятся от слова до слова длиннейшие разговоры между Петром Ивановичем и Александром, между Александром и Наденькою, Александром и Тафаевою и т. п. Это — ошибка, как перед изображением самой жизни, так даже и перед личностью само­го героя. Положим, старшие родственники и любимые женщины имеют значительное влияние на формирование характера и убеж­дений; но ведь все-таки формирует-то самая жизнь, столкнове­ние с ее дрязгами, с ее серыми, трудовыми сторонами; нам любопытно видеть, как живут герои Гончарова, а он нам пока­зывает, как они резонерствуют о жизни или мечтаю? о ней, сидя рядом с героинями где-нибудь под кустом сирени, в тенистой беседке. Это очень хорошо и трогательно, но это не жизнь,

89

Page 91: "Oblomov" goncharov

а разве — крошечный уголок жизни. Конечно, таланту Гончарова должно отдать полную дань удивления: он умеет удерживать нас на этом крошечном уголке в продолжение целых сотен стра­ниц, не давая нам ни на минуту почувствовать скуку или утомление; он чарует нас простотою своего языка и свежею полнотою своих картин; но если вы, по прочтении романа, захо­тите отдать себе отчет в том, что вы вместе с автором пережили, передумали и перечувствовали, то у вас в итоге по­лучится очень немного. Гончаров открывает вам целый мир, но мир микроскопический; как вы приняли от глаза микроскоп, так этот мир исчез, и капля воды, на которую вы смотрели, пред­ставляется вам снова простою каплею. Если бы эта сила анализа, невольно подумаете вы, была направлена не на мелочи, а на жизнь во всей ее широте, во всем ее пестром разнообразии,— какие бы чудеса она могла произвести! Эта мысль ошибочна; кто останавливается на анализе мелочей, тот, стало быть, и неспособен идти дальше и подниматься выше. Гончаров останется на анализе мелочей потому, что у него нет побудительной причины перейти к чему-либо другому; он холоден, его не волнуют и не возму­щают крупные нелепости жизни; микроскопический анализ удовлетворяет его потребности мыслить и творить; на этом попри­ще он пожинает обильные лавры,— стало быть, о чем же еще хло­потать, к чему еще стремиться? Словом, г. Гончаров как худож­ник — то же самое, что г. Срезневский4 как ученый; первый творит для процесса творчества, не заботясь о степени важ­ности тех предметов, которые он воспевает, не спрашивая себя о том, высекает ли он своим резцом великолепную ста­тую, или вытачивает красивую безделушку для письменного стола богатого барина; второй точно так же исследует для про­цесса исследования, не спрашивая себя о том, стоит ли игра свечей, и выйдет ли из его трудов какой-нибудь осязательный результат. Обе эти личности, представители одного типа, вы­работались под влиянием известных условий, сжились с ними и, почислив вопросы жизни решенными вполне удовлетворитель­но, обратили деятельность свою на шлифование подробностей, не имеющих даже относительной важности. «Как,— спросит с негодованием мой читатель,— и „Обломов" — шлифование под­робностей?» Да, отвечу я с подобающею скромностью. «Обломов», как нравоописательный роман, не что иное, как шлифование подробностей. Тип Обломова не создан Гончаровым; это повто­рение Бельтова, Рудина и Бешметева5; но Бельтов, Рудин и Бешметев приведены в связь с коренными свойствами и осо­бенностями нашей зачинающейся цивилизации, а Обломов постав­лен в зависимость от своего неправильно сложившегося темпе­рамента. Бельтов и Рудин сломлены и помяты жизнью, а Обломов просто ленив, потому что ленив. Влияние общества на личность героя здесь, как и в «Обыкновенной истории», скрыто от глаз читателя; автор понимает, что оно должно существовать,

90

Page 92: "Oblomov" goncharov

но он держит его где-то за кулисами, и из-за этих кулис его герой выходит совершенно готовым и начинает рассуждать и хо­дить по сцене. Если читатель возразит мне, что «Сон Обломова» объясняет нам процесс его развития, то я на это отвечу, что «Сон» говорит только о младенческих годах нашего героя. Ни­какой характер не оказывается сложившимся в десяти- или две­надцатилетнем мальчике; тем более не мог сложиться в такие годы характер Обломова, которого и в тридцать пять лет можно было ворочать куда угодно; стало быть, зачем же автор, заго­воривши о воспитании и развитии своего героя, не дал нам сцен из его гимназической, студенческой, чиновнической жизни? Ведь это, воля ваша, было бы не только плодотворнее, но даже интереснее многих сцен между Обломовым и Захаром. Ведь любопытно знать, что именно формирует у нас Обломовых, го­раздо любопытнее, чем смотреть на то, как уже сформиро­ванные Обломовы, то есть люди, на которых надо махнуть рукою, валяются на диване и плюют в потолок. Но, как вез­де, интересный, живой вопрос обойден, а подробностей — гибель.

Изображая личность Обломова, Гончаров мог еще ограни­читься тесною сферою, не выходить за пределы кабинета и спаль­ни и занимать своего читателя пересказыванием того, что говорили между собою Илья Ильич и Захар. Но вот наш художник хочет противопоставить своему ленивому герою лицо деятельное, весе­ло и дельно смотрящее на жизнь и энергически расправляю­щееся с ее дрязгами и невзгодами. Является Андрей Иванович Штольц, о котором даже сам автор возвещает не без торжествен­ности, говоря, что это человек будущего, что много штольцев кроется под русскими именами, что люди такого закала будут делать дело как следует6. О, думаете вы, вот тут-то Гончаров выскажет то, что у него на душе, тут-то он воспользуется всеми собранными материалами, чтобы дать плоть и кровь этому человеку будущего, тут-то он приведет своего любимого героя в столкновение с разными сторонами и типическими особен­ностями нашей жизни. Вы продолжаете читать с возрастающим нетерпением и убеждаетесь в том, что Штольц ведет себя точно так же, как все гончаровские герои, то есть много говорит, хорошо округляет периоды, самодовольно развертывает перед слуша­телем свои убеждения и ничего не делает: о его деятель­ности, которая составляет сущность его характера и замечатель­нейшее ее достоинство, автор рассказывает нам в самых общих выражениях. Штольц представлен вне жизни; а Штольц без жизни все равно что рыба без воды. Он выведен из своего естествен­ного положения и потому сам бледен и неестествен до край­ности. Так как он на наших глазах не действует, то ему, чтобы за­рекомендовать себя читателю, поневоле приходится говорить са­мому о себе: «Я, дескать, человек деятельный, верьте мне на слово»; автору точно так же приходится обращаться к вере чита-

91

Page 93: "Oblomov" goncharov

теля и говорить ему: «Штольц у меня человек деятельный; деятельности вы его не увидите, но он, право, постоянно занят». Читатель, расположенный к скептицизму, подумает при этом так: «Если романист приписывает одному из своих героев какое-нибудь качество, а между тем это качество не выражается в его действиях, то я, читатель, имею право заключить, что у автора не хватило сил вложить в образы то, что он выразил в отвлеченной фразе. Деятельный Штольц принадлежит к разряду лиц, подоб­ных добродетельному становому г. Львова и знаменитому чинов­нику его сиятельства графа Соллогуба»7. Читатель-скептик не ошибется в своем предположении.

Впрочем, то обстоятельство, что Гончаров взялся за соору­жение своего Штольца, и то обстоятельство, что это сооружение вышло до крайности неудачным, так характерны, что об них стоит поговорить подробнее. Действующие лица романов Гончарова постоянно вращаются в безразличной атмосфере, живут в тех комнатах, в которые не проникает русский дух, и становятся друг к другу в такие отношения, которые зависят от особенностей их личного характера, а не от условий места и времени. Декора­ции у Гончарова русские; для обстановки он выводит русского лакея, русскую кухарку, но это — аксессуары, которые могут быть устранены, не нарушая завязки романа; главные дей­ствующие лица созданы головою автора, а не навеяны впе­чатлениями живой действительности. Задавшись своей идеею, набросав ее в общих чертах, г. Гончаров потом уже с натуры подрисовывает подробности, и все вместе выходит очень удовлетво­рительно и на первый взгляд кажется романом, взятым из рус­ской жизни и воспроизводящим русские типы. Но это только на первый взгляд. Отделайтесь только от обаяния великолепного языка, отбросьте аксессуары, не относящиеся к делу, обратите все ваше внимание на те фигуры, в которых сосредоточи­вается смысл романа, и вы увидите, что в них нет ничего рус­ского и, кроме того, ничего типичного. Если мы поступим таким образом с «Обыкновенной историей», то увидим, что смысл романа лежит в двух фигурах, в дяде и в племяннике, и что из этих двух фигур одна неверна и неестественна, а другая совершенно пассивна и бесцветна.

Петр Иванович Адуев, дядя, неверен с головы до ног. Это какой-то английский джентльмен, пробивший себе дорогу в люди силою своего ума, составивший себе карьеру и состояние и при этом нисколько не загрязнившийся. В нашем отечестве дорога к почестям и деньгам усеяна всякого рода терниями. Кто хочет преуспеть на том поприще, по которому путеше­ствовал Петр Иванович, тот не много сохранит в себе гонора и фанаберии; под старость непременно дойдет до положения Фамусова, а ведь между Фамусовым и Петром Ивановичем — огромная разница. Петра Ивановича, видимо, уважает г. Гонча­ров, а к Фамусову он, по всей вероятности, отнесся бы с добро-

92

Page 94: "Oblomov" goncharov

детельным презрением . Это видимое различие между Фамусо­вым и Петром Ивановичем не может быть объяснено различием времени. Скажите по совести, неужели мы так много ушли вперед с тех пор, как была написана комедия Грибоедова? Неужели вы до сих пор не встречаете между вашими знакомыми Фамусова, Молчалина и Скалозуба? Формы стали действительно поприличнее, но что же это за утешение! Неужели же г. Гончаров, выводя своего героя, обманулся внешнею благопристойностью формы и не умел заглянуть поглубже и распознать под гладкими фразами Петра Ивановича родовых свойств фамусовского типа? Вряд ли такой острый аналитик мог впасть в грубую ошибку, в которой может уличить его всякий школьник. Мне кажется, дело в том, что в самом Фамусове автор «Обыкновенной истории» осудил бы не сущность, а внешнее неблагообразие. Потихоньку вести свои дела, заводить связи и поддерживать их из чистого расчета, заниматься таким делом, к которому не лежит сердце и которого не оправдывает ум, оставлять под спудом в практике те идеи, которые исповедуешь в теории, смотреть с скептическою улыбкою на порывы молодежи, стремящейся обратить слово в дело,— все эти вещи можно назвать благоразумием, лишь бы они не представлялись в полной наготе, без прикрас и смягчений. Своему герою г. Гончаров приписывает именно это благора­зумие, утаивая и сглаживая те серенькие стороны, которые неизбежно связаны с этим благоразумием. Но утаить и сгладить эту обратную сторону медали можно было только с тем условием, чтобы показывать читателям одну сторону дела. Если бы г. Гончаров вздумал выдержать очерченный им характер, приведя его в столк­новение со всеми фазами русской жизни, тогда ему пришлось бы все эти фазы выдумать самому, и тогда вопиющая неестествен­ность бросилась бы в глаза каждому читателю. На этом основа­нии надо было пройти молчанием все отношения Петра Ива­новича к тому миру, который лежит за пределами его кабинета и спальни. На этом основании нельзя было сказать ни слова о том, как Петр Иванович вышел в люди; даже те средства и пути, которыми его племянник приобрел себе независимое положение, покрыты мраком неизвестности. Петр Иванович как чиновник, как подчиненный, как начальник, как светский человек не существует для читателя «Обыкновенной ис­тории», и не существует именно потому, что автору предстояло решить грозную дилемму: или выдумать от себя всю русскую жизнь и превратить Петербург в Аркадию9, или бросить грязную тень на своего героя, как на человека, подкупленного этою жизнью и отстаивающего ее нелепости ради своих личных выгод. Чтобы не насиловать явлений жизни, чтобы не становиться к ним в лож­ные отношения и чтобы не закидать грязью своего героя, г. Гончаров заблагорассудил в «Обыкновенной истории» совершен­но отвернуться от явлений жизни. Отнестись к ним с тем суровым отрицанием, с которым относились к ним все честные деятели

93

Page 95: "Oblomov" goncharov

русской мысли, открыто заявить свое non-conformity* г. Гонча­ров не решился. Почему?— Отвечать на этот вопрос не мое дело; пусть -ответит на него сам романист. Во всяком случае, в «Обык­новенной истории» он исполнил удивительный tour de force**, и исполнил его с беспримерною ловкостью; он написал большой роман, не говоря ни одного слова о крупных явлениях нашей жизни; он вывел две невозможные фигуры и уверил всех в том, что это действительно существующие люди; он стал в пер­вый ряд русских литераторов, не откликаясь ни одним звуком на вопросы, поставленные историческою жизнью народа, про­пуская мимо ушей то, что носится в воздухе и составляет живую связь между живыми деятелями. Исполнить такого рода tour de force, и притом исполнить его на глазах Белинского удалось г. Гончарову только благодаря удивительному совершенству тех­ники, невыразимой обаятельности языка, беспримерной тщатель­ности в отделке мелочей и подробностей. Герои г. Гончарова ведут между собою такие живые разговоры, что, прислушиваясь к ним, невольно забываешь неверность их типа и невозможность их существования. А между тем эта неверность и невозможность, не заявленные положительно в нашей критике, заявляются в ней отрицательно. Рудина, Лаврецкого, Калиновича10, Бешметева наши критики берут как представителей типов, как живых людей, служащих образчиками русской натуры, а героев г. Гон­чарова никто не берет таким образом, потому что, повторяю, в них нет ничего русского и нет никакой натуры.

Оба Адуевы, дядя и племянник, не обратились и никогда не обратятся в полунарицательные имена, подобные Онегину, Фамусову, Молчалину, Ноздреву, Манилову и т. п. Что сказать о личности Александра Федоровича Адуева, племянника? Только и скажешь, что у него нет личности, а между тем даже и безлич­ность или бесхарактерность не может быть поставлена в число его свойств. Он молод, приезжает в Петербург с большими надеждами и с сильною дозою мечтательности; петербургская жизнь понемногу разбивает его надежды и заставляет его быть скромнее и смотреть под ноги, вместо того чтобы носиться в пространствах эфира. Он влюбляется — ему изменяет любимая девушка; он напускает на себя хандру — и понемногу от нее вылечивается; потом он влюбляется в другую, и на этот раз уже сам изменяет своей Дульцинее; с годами он становится рас­судительнее; при этом он постоянно спорит с своим дядею и мало-помалу начинает сходиться с ним во взгляде на жизнь; роман кончается тем, что оба Адуевы сходятся между собою совершенно в понятиях и наклонностях. «Это канва романа,— скажете вы,— это общие черты, контуры, которые можно раскра­сить как угодно». Это правда; и эти контуры так и остались

Несогласие (англ.).— Ред. Ловкая штука, затруднительное предприятие (фр.).— Ред.

94

Page 96: "Oblomov" goncharov

нераскрашенными; бледность и недоделанность их опять-таки замаскированы тщательностью внешней отделки. Например, Алек­сандр едет к той девушке, которую он любит; он чувствует сильное нетерпение, и г. Гончаров чрезвычайно подробно рас­сказывает, в каких именно внешних признаках проявлялось это нетерпение, как сидел его герой, как он переменял положение, какое впечатление производили на него окрестные виды; потом эта девушка ему изменила, предпочла другого,—и г. Гончаров опять-таки с дагерротипическою верностью воспроизводит внеш­ние выражения отчаяния, а потом апатии своего героя. Он пишет вообще историю болезни, а не характеристику боль­ного; поэтому если бы роман г. Гончарова попался в руки какому-нибудь разумному жителю Луны, то этот господин мог бы составить себе довольно верное понятие о том, как говорят, любят, живут, наслаждаются и страдают на земле животные, называемые людьми. Но мы, к сожалению, всё это знаем по горькому опыту, и потому те общие черты, которые наш романист разра­батывает с замечательным искусством, представляют для нас мало существенного интереса. Мы знаем, что, отправляясь на свидание с любимою женщиною, молодой человек чувствует уси­ленное биение сердца; как подробно ни описывайте этот симптом, вы охарактеризуете только известное физиологическое отправле­ние, а не очертите личной физиономии. Описывать подобные моменты все равно, что описывать, как человек жует, или храпит во сне, или сморкается. Дело другое, если герой, отправляясь на свидание, перебирает в голове такие идеи, которые состав­ляют его типовое или личное свойство; тогда его мысли стоит отметить и воспроизвести. Но г. Гончаров думает иначе; он с зер­кальною верностью отражает все или, вернее, все то, что находит удобоотражаемым, все бесцветное, то есть именно все то, чего не следовало и не стоило отражать.

Условия удобоотражаемости изменяются с годами; что было неудобно лет десять тому назад, то сделалось удобным и обще­принятым теперь. Вследствие этих изменений в воздухе времени изменилось и направление г. Гончарова. Его «Обыкновенная история», за исключением последних страниц, которые как-то не вяжутся с целым и как будто приклеены чужою рукою, говорит довольно прямо, хоть и очень осторожно: «Эх, моло­дые люди, протестанты жизни, бросьте вы ваши стремления вдаль, к усовершенствованиям, к лучшему порядку вещей! — все это пустяки, фантазерство!— Наденьте вицмундиры, вооружи­тесь хорошо очинёнными перьями, покорностью и терпением, молчите, когда вас не спрашивают, говорите, когда прикажут и что прикажут, скрипите перьями, не спрашивая о чем и для чего вы пишете,— и тогда, поверьте мне, все будут вами до­вольны, и вы сами будете довольны всем и всеми». Эти мысли и воззрения в свое время были как нельзя более кстати, их надо было только выразить с некоторою осторожностью, чтобы не

95

Page 97: "Oblomov" goncharov

прослыть за последователя почтеннейшего Булгарина11, а как мы видели, дипломатической осторожности в «Обыкновенной исто­рии» действительно гораздо больше, чем мысли, и несравненно больше, чем чувства. Но времена переменились, и пришлось настраивать лиру на новый лад; все заговорили о прогрессе, о разуме, и г. Гончаров также заблагорассудил дать нашему обществу урок, наставить его на путь истины и указать ему на светлое будущее. «Россияне!— говорит он в своем «Обло-мове»,— все вы спите, все вы равнодушны к судьбе родины, все/

вы до такой степени одурели от сна и заплыли жиром, что мне, романисту, приходится в укор вам брать своего положительного героя из немцев, подобно тому как предки ваши, новгородские славяне, из немцев призвали себе великого князя, собирателя русской земли».— И россияне, с свойственною им одним добро­душною наивностью, умиляются над гениальным произведением своего романиста, всматриваются в утрированную донельзя фигу­ру Обломова и восклицают с добродетельным раскаянием: «Да, да! вот наша язва, вот наше общее страдание, вот корень наших зол — обломовщина, обломовщина!.. Все мы — Обломовы! все мы ничего не делаем! А дело ждет», и т. д.

Добрые люди! Напрасно вы так на себя ропщете; да что же вы будете делать? Какая это вам пригрезилась работа? Это, должно быть, одно из следствий вашего продолжительного сна; перевернитесь на другой бок и усните опять. Вы можете быть или Обломовыми, или Молчалиными, Фамусовыми и Петрами Ивановичами; первые — байбаки, тряпки; вторые — положитель­ные деятели; но всякий порядочный человек скорее согласится быть Обломовым, чем Фамусовым. Г. Гончаров как автор «Об­ломова»* думает иначе; он думает, что дело ждет, а работники спят, так что приходится нанимать их за границею; спят они не потому, что их измучила работа, не потому, что их истомила жажда и пропекли жгучие лучи солнца, а потому, что негодящий народ, лентяи, увальни, жиром заплыли! Вот уж это дешевая клевета, пустая фраза, разведенная на целый огромный роман. Г. Гончаров, как Паншин в романе Тургенева «Дворянское гнездо», думает, что стоит только захотеть, так сейчас и посы-пятся в рот жареные рябчики, и lidee du cadastre** будет по­пуляризирована1", вот поэтому его «Обломов» и относится к тогдашнему пробуждению деятельности, как замечание началь­ника, высказанное подчиненному: «Что же вы, дескать, любезный мой, спите? Ведь так нельзя! Вы видите, я сам не жалею сил». Г. Гончаров, очевидно, думал этою мыслию попасть в ноту, и дей­ствительно многим показалось, что он попал, а на поверку

* Как автор «Обыкновенной истории» г. Гончаров думает совсем не то: там он думает, что все хорошо и все хороши; стоит только пригля­деться да втянуться.

** Идея кадастра (фр.).— Ред.

96

Page 98: "Oblomov" goncharov

выходит, что пенье было фальшивое, да и подтягивал-то он не тенором, а фистулою. Дело в том, что Обломов похож на Бельтова, Рудина и Бешметева, только гораздо резче обрисован; вот многим, если не всем, и покажись в то время, что г. Гончаров говорит то же самое, что Тургенев и Писемский; а г. Гончаров говорил другое, только со свойственною ему осторожностью. Бельтов, Рудин и Бешметев доходят до своей дрянности вслед­ствие обстоятельств, а Обломов — вследствие своей натуры. Бель­тов, Рудин и Бешметев — люди, измятые и исковерканные жизнью, а Обломов — человек ненормального телосложения. В первом случае виноваты условия жизни, во втором — органи­зация самого человека. По мнению Тургенева, Писемского и др., наше общество нуждается в реформах; по мнению г. Гончарова, мы все — больные, нуждающиеся в лекарствах и в советах врача. Согласитесь, что это не совсем то же самое. Вот из этого-то взгляда и вытекала попытка г. Гончарова соорудить нелепую фигуру Штольца. Положительных деятелей нет; это факт, кото­рый решается признать наш романист; но почему их нет? — спрашивает он. Дать на этот вопрос удовлетворительный ответ он боится, потому что такой ответ может повести ужасно далеко, по русской пословице: «Язык до Киева доведет». Вот он и отве­чает: «Деятелей нет, потому что мы страдаем обломовщиною». Это не ответ, это повторение вопроса в другой форме, а между тем фраза облетела всю Россию, «обломовщина» вошла в язык, и даже талантливый критик «Современника»13 посвятил целую критическую статью на разбор вопроса: что такое обломовщина?

Далее г. Гончаров рассуждает так: если мы страдаем при­падками болезни, то, чтобы изобразить положительного деятеля, стоит только представить здорового человека; в нас недостает энергии, стало быть, если приписать энергию какому-нибудь джентльмену, если заставить его ходить большими шагами, гово­рить решительно и громко, решать, не задумываясь, теорети­ческие вопросы, великая задача будет решена; ключ найден, рецепт положительного деятеля составлен; остается только послать в аптеку, чтобы там подписали: «Ordinavit nobis doctor vitae russicae I. Gontcharow*. А ну, как в аптеке не найдется ма­териалов? Что, если провизор усмехнется, прочитав рецепт, и ответит ученому доктору, что таких специй в целом свете нет и что такие химические соединения невозможны ни под какою широтою? Что тогда? Ничего. Доктор умоет руки, скажет, что больной непременно выздоровел бы, если бы можно было найти птичье молоко, о котором толкует его рецепт. В действитель­ности больной не поправится, но зато доктор будет прав: он не задумался, он решил вопрос; его ли вина, что вопрос может быть решен только в теории или, вернее, в фантазии? Да и всего вер­нее, что робкий провизор не ответит доктору так резко, как мы

* «Предписал нам врач русской жизни И. Гончаров» (лат.).— Ред.

7 Зак. 3249 97

Page 99: "Oblomov" goncharov

это предположили. Благоговея перед репутациею ученого мужа, он начнет смешивать и размешивать и, если у него не выдет требуемого соединения, отнесет свою неудачу на счет собствен­ной неловкости, вместо того чтобы обличить эскулапа в неве­жестве и шарлатанстве.

Благоговение перед авторитетами, общими и частными, оди­наково сильно — в аптеках и в журналах. Если откинуть это благоговение, то надо будет сказать напрямик, что весь «Обло­мов» — клевета на русскую жизнь, а Штольц — просто faux-fuyant*, подставное решение вопроса, вместо истинного; попытка разрубить фразами тот узел, над которым, не жалея глаз и костей, трудятся в продолжение целых десятилетий истинно добросо­вестные деятели. Да! Автор «Обыкновенной истории» напрасно прикинулся прогрессистом. Обращаясь к нашему потомству, г. Гончаров будет иметь полное право сказать: не поминайте лихом, а добром нечем!

( . . . )

VIII

В том, что я написал до сих пор, есть несколько мыслей о тех явлениях жизни, которые представлены Писемским и Тур­геневым. Полной оценки их деятельности нет, а между тем статья вышла уже очень большая. Сознавая ее неполноту, я постараюсь в особой статье высказать свои мысли о женских типах, вы­веденных в произведениях Гончарова, Тургенева и Писемского. Кроме того, о таком романе, как «Тысяча душ», нельзя говорить вскользь и между прочим. По обилию и разно­образию явлений, схваченных в этом романе, он стоит положи­тельно выше всех произведений нашей новейшей литературы. Характер Калиновича задуман так глубоко, развитие этого характера находится в такой тесной связи со всеми важней­шими сторонами и особенностями нашей жизни, что о романе «Тысяча душ» можно написать десять критических статей, не исчерпавши вполне его содержания и внутреннего смысла. О таких явлениях говорить всегда кстати; говорить о них — значит говорить о жизни, а когда же обсуждение вопросов современной жизни может быть лишено интереса? Поэтому я те­перь постараюсь в нескольких словах сгруппировать выводы, которые могут быть сделаны из теперешней моей статьи:

1) Я считаю трех названных мною романистов важнейшими представителями современной поэзии и отвергаю заслуги наших лирических поэтов, за исключением гг. Майкова и Некрасова.

2) В романе Гончарова я вижу только тщательное копиро-

* Увертка (фр.).— Ред.

98

Page 100: "Oblomov" goncharov

вание мелких подробностей и микроскопически тонкий анализ. Ни глубокой мысли, ни искреннего чувства, ни прямодушных отношений к действительности я не замечаю.

1861 г. Ноябрь.

ЖЕНСКИЕ ТИПЫ В РОМАНАХ И ПОВЕСТЯХ ПИСЕМСКОГО, ТУРГЕНЕВА И ГОНЧАРОВА

( О т р ы в к и )

III

Из женских личностей, выведенных в романах г. Гончарова, только Ольга Сергеевна Ильинская до некоторой степени заслу­живает анализа. В доброе старое время, когда литература счи­талась роскошью и забавою жизни, от автора романа требовали только блестящего вымысла и разнообразия картин; самые строгие ценители требовали от него нравственного поучения и совершенно удовлетворялись его произведением, если оно изобра­жало борьбу добра и зла и выводило на сцену воплощения разных добродетелей и пороков; одни критики требовали, чтобы непременно торжествовало добро; другие, более догадливые, позволяли злу одерживать победу, но желали только, чтобы зло, подавленное или торжествующее, было представлено в очень отвратительном виде, «во всей наготе своего безобразия», как выражались с добродетельным негодованием эти догадливые цени­тели. Для одних роман был источником благородной забавы, пособием для успешного пищеварения, чем-нибудь вроде хоро­шей сигары, рюмки ликера или коньяка; для других роман был нравоучением в лицах, и эти другие смотрели на первых как на жалких умственных недорослей, как на людей пустых и ничтож­ных. Эти другие, считавшие себя солью земли и светилами мира, очень много толковали об идеалах и искали идеалов в рома­нах, повестях и драмах. Под именем идеала они разумели что-то очень высокое и хорошее; идеалом человека они называли со­вокупление в одном вымышленном лице всевозможных хороших качеств и добродетельных стремлений; чем больше таких ка­честв и стремлений романист нанизывал на своего героя, тем бли­же он подходил к идеалу и тем больше похвал заслуживал он со стороны этих высокоразвитых ценителей. Ценители эти хотели, чтобы читатель, закрывая книгу, мог сказать с сердечным умилением: «Да! вот какие должны быть люди! Увы! зачем это я не похож на этого героя и зачем это в моей супруге нет ни малейшего сходства с изящною личностью этой героини?»

Доброе старое время, о котором я говорю, время грандисо-нов и кларисс , для многих добродушных людей еще не минова-

99

Page 101: "Oblomov" goncharov

лось и для многих никогда не минует. До сих пор есть такие высоконравственные люди, которые смотрят на литературу как на проповедь, возвышающую душу и очищающую нравственность; есть и такие, которые видят в ней весьма позволительную забаву; есть даже и такие, которые видят в ней источник всякого зла. Люди последней категории не читают ничего, кроме кален­дарей и деловых бумаг; но зато люди первых двух категорий с наслаждением читают «Обломова»; людей, наслаждающихся чтением романов после сытного обеда, нежит обаятельность язы­ка и спокойствие рассказа; сверх того, их радует и умиляет тщательная отделка мелочей; нужны ли эти мелочи для понима­ния дела,— об этом они не спрашивают; ощущение, доставляе­мое им романом, приятно, и они совершенно довольны. Люди, ищущие назидания, восхищаются фигурою Ольги и видят в ней идеал женщины; каюсь, господа читатели, года два тому назад и я принадлежал к числу этих людей, и я восторгался Ольгою, как образцом русской женщины2. Но наш железный век, век демонических сомнений и грубо реальных требований, образует мало-помалу таких людей, которые даже романисту не позволяют быть фантазером и даже ученому специалисту не позволяют быть буквоедом. Мы нуждаемся, говорят эти люди, в решении самых элементарных вопросов жизни, и нам некогда заниматься тем, что не имеет прямого отношения к этим вопро­сам. Мы жить хотим и, следовательно, назовем деятелем жизни, науки или литературы только того человека, который помогает нам жить, пуская в ход все средства, находящиеся в его распо­ряжении.

Но создания г. Гончарова не выясняют нам ни одного явле­ния жизни, и, следовательно, мы можем взглянуть на всю его деятельность как на явление чрезвычайно оригинальное, но вместе с тем в высокой степени бесполезное. Мы не требуем от художника мелкого обличения, но полагаем, что пони-мание жизни и ясные, сознательные и притом искренние отношения к поставленным им вопросам представляют необходимую при­надлежность художника. Г. Гончаров попытался нарисовать образ русской девушки, одаренной от природы значительными ум­ственными силами и поставленной при самых выгодных условиях развития. Картинка вышла, на первый взгляд, очень красивая. Благодаря пластичности гончаровского изложения большинство читателей приняли Ольгу за живую личность, возможную при условиях нашей жизни. Первое впечатление говорит в пользу героини «Обломова», но стоит только, не останавливаясь на мелочах, взглянуть на крупные черты этого характера, чтобы убедиться в том, что он выдуман, как и все то, что когда-нибудь выходило из-под пера г. Гончарова. При первом своем появлении на сцену Ольга выходит из головы автора совершенно сформиро­ванною, в полном вооружении, подобно тому как в доброе старое время Паллада-Афина вышла из черепа Зевеса3.

100

Page 102: "Oblomov" goncharov

Автор пытается объяснить происхождение выведенного им женского характера, но попытки эти оказываются совершенно неудачными. Говоря вскользь о развитии Ольги, г. Гончаров указывает только на два обстоятельства, отличавшие собою ее жизнь от жизни других девушек, принадлежащих к тому же слою общества. Первым обстоятельством является отрицательное влияние тетки, вторым — положительное влияние Штольца. Тет­ка, заменившая Ольге родителей, не мешала ей делать что угодно, а Штольц в досужные минуты учил ее уму-разуму; первое обстоятельство довольно правдоподобно: сироты обыкновенно растут свободнее, чем дети, воспитывающиеся в родительском доме; они терпят больше горя, но зато развиваются самобытнее и ста­новятся тверже* именно потому, что их не охватывает со всех сторон расслабляющая атмосфера слепой любви и неотразимого деспотизма. Ольге было удобнее развиваться под надзором тетки, чем под руководством матери; но ведь тетка могла дать только отрицательный элемент; она могла до известной степени не ме­шать развитию, а условия жизни, выбор чтения, кружок зна­комых должны были направлять силы молодого ума в ту или дру­гую сторону.

Что мог сделать Штольц? Если бы даже он с неуклонным вниманием следил за проявлениями мысли и чувства в молодой девушке, то и тогда ему одному было бы довольно трудно составлять противовес всему влиянию домашней и общественной обстановки. Но, кроме того, Штольц— «человек деятельный»; он с утра до вечера бегает по городу, он постоянно находится в разъездах; где ж ему быть руководителем и воспитателем молодой девушки? Сверх того, Штольц относится к Ольге как к ребенку даже во время той сцены, после которой он предлагает ей руку и сердце; когда Ольга говорит ему о своем романе с Обломовым, он ей отвечает на ее признания: «Вас за это надо оставить без сладкого блюда за обедом»4. Если этот деловой господин, сильно смахивающий вообще на commis voyageur*, относится так шутливо к серьезному рассказу де­вушки о серьезных чувствах и о действительных, пережитых ею страданиях, то можно себе представить, с какою покровитель­ственною улыбкою он относился к этой девушке, когда она ходила в коротеньких платьях и когда она как умный, разви­вающийся ребенок всего более нуждалась в дружеском совете и в уважении со стороны взрослого. Кроме того, Штольц и сам не отличается значительною высотою развития; когда Ольга, сделавшаяся уже его женою, жалуется ему на какие-то стрем­ления, на какую-то неудовлетворенную тоску, Штольц говорит на это: «Мы не боги»,— и советует ей покориться, помирить­ся с этою тоскою, как с неизбежною принадлежностью жизни. Штольц, очевидно, не понимает смысла и причины этой тоски ,

* Коммивояжер (фр.).~- Ред.

101

Page 103: "Oblomov" goncharov

но как человек самолюбивый и самонадеянный он не решается признаться в своем непонимании и пускается в фразерство. Человек, неспособный понять такую простую вещь, человек, неспособный в решительную минуту поддержать и разумным образом успокоить женщину, опирающуюся на него с полным дове­рием, конечно, не может иметь на развитие молодого существа того решительного и благотворного влияния, которое приписано Штольцу в романе г. Гончарова. Если Штольц не умеет на­править к разумной деятельности силы женщины, уже сложившей­ся и окрепшей, то каким же образом может этот самый Штольц пробудить и вызвать к жизни силы, еще дремлющие в мозгу ребенка? Есть, конечно, такие люди, которые могут расшевелить, но потом не в силах поддержать доверившуюся им женщину; к числу таких людей принадлежат Рудин, Шамилов6, герой стихотворения Некрасова «Саша»; такие люди слабы и поры­висты, а Штольц тверд и спокоен; такие люди очень хорошо знают, что надо делать, но у них не хватает сил на то, чтобы исполнить созданное дело. Штольц, напротив того, мог бы все сделать, но он не знает, что надо делать. Из всего этого видно, что Штольц не имеет ничего общего с людьми рудинского типа; мало того, он поставлен в противоположность к этому типу; он, по мнению г. Гончарова, является живым укором этим людям. Спрашивается, как же этот высокоразвитой, металли­чески твердый, трезво и спокойно размышляющий человек ока­зался неспособным вывести жену свою из лабиринта осадивших ее сомнений и стремлений?

Те эпитеты, которые я здесь придаю Штольцу, не выражают моего личного мнения об этой фигуре; этими эпитетами я обозна­чаю только те свойства, которые г. Гончаров хотел придать своему созданию; я же с своей стороны не считаю Штольца ни высокоразвитым, ни металлически твердым, ни спокойно размышляющим; все эти свойства могут быть приписаны чело­веку, а я не считаю Штольца за человека. Я вижу в нем до­вольно искусно выточенную марионетку, двигающуюся взад и вперед по произволу выточившего ее мастера7. Еще гораздо искуснее марионетки Штольца выточена другая очень красивая марионетка, Ольга Сергеевна Ильинская; но жизни нет ни в той, ни в другой. Поэтому, говоря о гончаровских лицах, нам приходится только следить за процессом мыслительной деятельности в голове автора; нам приходится не обсуживать выведенные им стороны жизни, а просто решать вопрос, последовательны ли и при­годны ли его суждения. Беру я на себя этот труд потому, что имя г. Гончарова пользуется значительною известностью и, следо­вательно, мнения его могут иметь некоторое влияние на мысли читателей.

Итак, мы видели, что г. Гончаров думает о развитии жен­щины: он полагает, что девушке достаточно пользоваться некоторою независимостью и встречаться порою с умным и твер-

102

Page 104: "Oblomov" goncharov

дым мужчиною, для того чтобы вполне развить свои природные силы. Те пределы, которых должна достигать эта независи­мость, не обозначены ясно, потому что отношения Ольги к тетке совершенно не обрисованы и отношения ее к обществу оставлены в тени, с тем замечательным умением, с которым г. Гончаров всегда набрасывает покрывало на то, о чем, по его мнению, неудобно распространяться. Те размеры, в которых должны прояв­ляться ум и твердость мужчины, также не определены с достаточною ясностью; г. Гончаров не дал себе труда подумать о том, чем могут быть искренние и разумные отношения между развитым мужчиною и развитою женщиною, и вследствие этого отношения эти вышли бледны и фальшивы, как казенная фраза на избитую тему. В самом характере Ольги встречаются внутренние противоречия, которые ясно показывают, до какой степени туманны и сбивчивы понятия автора о том идеале женщины, который он сам себе составил и который он хотел выяснить читателям своего романа.

Возьмем отношения Ольги к Обломову. Ольгу заинтересо­вывает грациозность этой честной, мешковатой личности, кото­рой наивность и природный ум резко отделяются от вычур­ности, бесцветности тех светских джентльменов, которых до того времени приходилось видеть Ольге. Заинтересовавшись Обломо-вым, Ольга начинает в него вглядываться, убеждается в том, что он действительно умен, честен, мягок, симпатичен, и начинает чувствовать к нему влечение. Когда эта зародившаяся любовь сделалась заметна для самой Ольги, то она взглянула на свое чувство довольно оригинально; она посмотрела на него как на подвиг, который посылает ей судьба; она вообразила себе, что ей предстоит обновить Обломова, одряхлевшего от умственного сна, воодушевить его новою энергиею и сделать его способным к деятельной, человеческой жизни. Чтобы понимать таким обра­зом свои отношения к любимому человеку, надо стоять на высо­кой степени умственного развития и обладать огромными при­родными силами. Кто стоит на такой ступени и обладает такими силами, тот неспособен затосковать беспредметною тоскою и не понять причины своей тоски. Если Ольга понимает, что Обло­мову необходима деятельность, то как же она может не понять, что ей, как энергической личности, деятельность еще гораздо необходимее? Как же она не понимает, что вся ее тоска с люби­мым человеком, на южном берегу Крыма, среди роскошной, цветущей природы,— не что иное, как неудовлетворенная потребность разумной деятельности? Как, наконец, эта энерги­ческая природа не рвется вон из душной атмосферы спокойного, сонного счастья в живую среду деятельности и тревоги? Как возможно, чтобы Ольга, решившаяся так резко разорвать свои отношения с Обломовым тогда, когда Обломов оказался тряпкою, чтобы эта самая Ольга, повторяю я, успокоилась на плоском ответе Штольца: «Мы не боги», и помирилась с такою жизнью,

103

Page 105: "Oblomov" goncharov

в которой, сколько нам известно по словам г. Гончарова, не было ничего, кроме воркования любящего супруга, нянчания ребенка и забот по домашнему хозяйству? Энергическая жен­щина сама пробила бы себе дорогу к деятельности и взглянула бы с невольным презрением на того мужчину, который решился бы уверить ее, что надо быть богом, чтобы работать и наслаж­даться. Но г. Гончаров, расходясь с моим мнением, доказывает, кажется, совершенно противное. Если сгруппировать в общую картину все черты, введенные им в фигуру Ольги, то смысл выдет довольно оригинальный, гармонирующий с основною идеею «Обыкновенной истории». Ольга в крайней молодости берет себе на плеча огромную задачу; она хочет быть нравствен­ною опорою слабого, но честного и умного мужчины; потом она убеждается в том, что эта работа ей не по силам, и находит гораздо более удобным самой опереться на крепкого и здорового мужчину. Положение ее очень прочно и комфортабельно, но, как вспышка молодости, у нее является припадок тоскливого волнения. Этот припадок от времени до времени повторяется, постепенно ослабевая; наконец молодая женщина совершенно излечивается, делается спокойною и веселою, и жизнь ее начинает струиться тихим, прозрачным и отчасти усыпительно журчащим ручейком. Г. Гончаров находит, что это сонное спокойствие должно быть признано счастьем; я с ним не буду спорить, потому что у каждого свои понятия о счастье: это — дело личного вкуса. Г. Гончаров в изображении личности Ольги, точно так же как и в «Обыкновенной истории», производит вариации на известные русские пословицы: «Жгуча крапива, да уварится», или: «Кабы на горох да не мороз, он бы и тын перерос»; он видит в проявлениях молодости и свежести дикие вспышки, бесплодные попытки перекрутить все по-своему и постепенно ослабевающие припадки сумасбродства, он смотрит на вещи трезвыми глазами благоразумного старца и считает развитие человека благополучно довершенным в ту эпоху, когда он начи­нает располагать свои слова и поступки, сообразуясь с внушениями приличного расчета.

Знаете ли, господа читатели, что вышло бы из «Обломова», если бы этот роман был рассказан писателем, смотрящим на вещи не так благоразумно, как смотрит г. Гончаров? Вышло бы вот что: Обломов оказался бы беззаботною головою, с поэти­ческими стремлениями, не находящими себе удовлетворения; он бы вышел похожим на Бельтова; и автор показал бы, что условия жизни, а не лимфатический темперамент мешают ему развернуть свои способности удовлетворить тем стремлениям, которые от неудовлетворения чахнут и мелеют. Ольга оказалась бы очень умною девушкою, во всей личности которой совер­шается борьба между энергическим голосом чувственности — с одной стороны, и расчетом — с другой стороны. Ей нравится Обломов; она желала бы отдаться ему; ее привлекает гра-

104

Page 106: "Oblomov" goncharov

циозная беззаботность, спокойная размашистость этой честной личности; но, с другой стороны, эти самые свойства внушают ей серьезные и благоразумные опасения. «Ведь этот Обломов,— рассуждает она,— ужасный ротозей; его могут оплести и обмануть так, что он и ухом не поведет; растратит все состояние, работать не сумеет, служить не пойдет, потому что ,,прислуживаться тошно"8. Что же я с ним буду делать? Он милый, хороший; мне его поцеловать хочется, у меня к нему сердце лежит, да ведь страшно; ведь он по миру пустит». Пока девушка раскидывает таким образом рано созревшим рассудочком, чувство симпатии к Обломову в ней усиливается, она увлекается пылким темпе­раментом, случайно рука ее попадает в его руку; она накло­няется к нему, слышится звук поцелуя; случай этот повторяет­ся,— она счастлива потому, что находится под обаянием мину­ты, и потому, что в ней громко говорит голос здоровой природы... Но в это время обаяние вдруг разрушается; ей делает предло­жение молодой человек Штольц, находящийся на отличной доро­ге, подвигающийся к видному положению в обществе, отлично устроивший свое имение и пользующийся репутациею красивого, умного и дельного джентльмена. «Из молодых, да ранний»,— говорят об этом юноше благоразумные старцы, и этот-то юноша с подобающею солидностью выражает Ольге искренность и силу своего чувства и, серьезно глядя ей в глаза, предлагает ей руку и сердце. Юноша Штольц действует не без расчета: он знает, что Ольга может рассчитывать на наследство от какой-нибудь тетушки или бабушки; «кроме того,— рассуждает он,— все же будет женщина в доме: больше порядка, изящества, представи­тельности; в том положении, которое мне в скором времени при­дется занимать, это даже необходимо». Ну, да что тянуть рассказ! Расчет у Ольги берет верх над чувством; она круто обрывает отношения с Обломовым, называет его пустым человеком, хотя самой больно расстаться с милою личностью, и, наконец, скрепя сердце выходит замуж за дельного Штольца, который представ­ляет что-то среднее между Калиновичем Писемского и Пан­шиным Тургенева. Апофеоз расчета, скептическое отношение к чувству — вот альфа и омега обоих романов г. Гончарова. Эти чер­ты составляют остов характера Ольги; не та девушка хороша, по мнению Гончарова, которая любит сильно и бескорыстно, а та, которая умеет выбирать себе мужа; не тот человек хорош, по мнению г. Гончарова, у которого есть и теплое чувство, и свет­лый ум, и широкие стремления, а тот, кто, живя с волками, умеет выть по-волчьи. Это совершенно справедливо, и эту глу­бокую истину, до которой мы, легкомысленные свистуны , ни­как не можем додуматься, уже давно сознала ученая редакция учено-литературного журнала «Русский вестник». Одно опасно в этом случае: желая понравиться волкам, подражая под них, как говорит наше купечество, можно завыть так нескладно и нелепо, что даже волкам придется тошно. Да и, наконец, неужели боль-

105

Page 107: "Oblomov" goncharov

шинство нашей публики — волки? Не наговор ли это? Итак, насчет Ольги Ильинской мы можем заметить, что это

характер неверно понятый и ложно представленный автором. Кто не может ужиться с нами, думает г. Гончаров, тот и дрянь; кто живет припеваючи, тот молодец. Коротко и ясно. Но справед­ливо ли будет, если я поступлю так: положим, я иду мимо высы­хающего прудка и вижу, что карась издыхает от недостатка воды; в это самое время сотни лягушек прыгают и квакают, пляшут от радости и с наслаждением таскают червяков из жидкой грязи, я останавливаюсь над карасем и, указывая ему на лягушек, начинаю ругать его, зачем он не веселится и не наслаждается благами жизни. Прав ли я буду? Кажется, нет. Не виноват карась в том, что он родился карасем, и не большая заслуга лягушкам от того, что они родились или сделались лягушками. Один дышит жабрами, другой — легкими; один любит светлую воду, другой — жидкую грязь. Ну, и с Богом!

<-> 1861 г. Декабрь.

А. В. ДРУЖИНИН

«ОБЛОМОВ». РОМАН И. А. ГОНЧАРОВА Два тома. СПб., 1859

Английский писатель Льюиз, не тот Льюиз, который сочи­нил «Монаха», повергавшего в ужас наших бабушек, а Льюиз, сочинивший знаменитую биографию Гете1, в одном из своих сочинений рассказывает анекдот, не лишенный занимательности. Героем анекдота был Томас Карлейль2, современный нам исто­рик и критик, большой любитель германской литературы и гер­манской философии. Итак, вышепоименованный и довольнр зна­менитый у нас Томас Карлейль, находясь в Берлине, вскоре после смерти Гете присутствовал на обеде у какого-то профес­сора вместе с весьма смешанною публикою, между которой находились представители самых крайних партий в Пруссии. Пьетисты3 сидели рядом с демократами и новые феодалы новой прусской газеты, тогда еще не существовавшей, с защитниками единства Германии. При конце стола разговор коснулся недавно скончавшегося поэта и сделался всеобщим. Вы можете себе пред­ставить, что тени веймарского Юпитера досталось немалое коли­чество порицаний. Один гость упрекал автора «Фауста» за то, что он, не пользуясь своим авторитетом, мало служил делу бла­гочестия и морали; другой находил беззаконным два знаменитых стиха:

Напрасно силитесь, германцы, составить из себя один народ; Лучше бы каждый из вас свободно стремился к тому, чтоб развиваться человеком4.

106

Page 108: "Oblomov" goncharov

Находились лица, упрекавшие Гете в нечувствительности к политическим стремлениям современников, были даже чудаки, порицавшие его великое слово: лишь в одном законе может су­ществовать истинная свобода. Беседа уже переходила в брань, а Карлейль все молчал и вертел в руках свою салфетку. На­конец он поглядел вокруг себя и сказал тихим голосом: «Meine Herren*, слыхали вы когда-нибудь про человека, который ругал солнце за то, что оно не хотело зажечь его сигарки?» Бомба, упавшая на стол, не могла поразить спорщиков более этой выходки. Все замолчали, и насмешливый англичанин остался побе­дителем.

Анекдот, сейчас рассказанный нами, чрезвычайно хорош, и шутка Карлейля имела значение как противоречие край­ностям других собеседников, хотя, по нашему мнению, мудрый поклонник Гете немного увлекся в своих выражениях. Таких важных сторон жизни, как национальные стремления, религиозные потребности, жажда политического развития, не совсем ловко срав­нивать с дрянной немецкой сигаркою. Вседневные, насущные потребности общества законны как нельзя более, хотя из этого совершенно не следует, чтоб великий поэт был их прямым и непосредственным представителем. Сфера великого поэта иная — и вот почему никто не имеет права извлекать его из этой сферы. Пруссак Штейн как министр был несравненно выше министра и тайного советника фон Гете, и всякая политическая парал­лель между этими двумя людьми невозможна. Но кто из самых предубежденных людей не сознается, что поэт Гете в самом практическом смысле слова оказался для человечества благо­детельнее благодетельного и благородного Штейна. Миллионы людей в своем внутреннем мире были просветлены, развиты и направлены на добро поэзиею Гете, миллионы людей были одолжены этой поэзии, этому истинному слову нашего века, полезнейшими и сладкими часами своей жизни. Миллионы от­дельных нравственных хаосов сплотились в стройный мир через магические поучения поэта-философа, и его безмерное влияние на умы современников с годами отразится во всей жизни Герма­нии, будет ли она единою или раздробленною Германиею. Вследствие всего сейчас сказанного выходка Карлейля совер­шенно справедлива, невзирая на ее грубость. Великий поэт есть всегда великий просветитель, и поэзия есть солнце нашего внутреннего мира, которое, по-видимому, не делает никаких добрых дел, никому не дает ни гроша, а между тем живит своим светом всю вселенную.

Величие и значение истинной поэзии (хотя бы и не мировой, хотя бы и не великой) нигде не сказывается так ясно, так ося­зательно, как в литературе народов, еще молодых или только что пробуждающихся от долгого мысленного бездействия. В об-

* Господа (нем.).— Ред.

107

Page 109: "Oblomov" goncharov

ществах созревших, много изведавших и во многом просвет­ленных опытом долгих лет, жажда к поэтическому слову бывает сдержана в границах, нарушить которые может лишь влияние истинного гения или могучего провозвестника новых истин. В этих обществах и сильные таланты стареются, забываются по­томством и переходят в достояние одних библиофилов; причина тому весьма понятна — ни звезд, ни луны не видать там, где светит солнце. Но в обществах юных мы видим совсем противное: там поэты долговечны, там таланту воздается все должное и весьма часто больше, чем должное. Поглядите, например, какою бесконечною, непрерывною популярностью пользуются в Америке Лонгфелло5, поэт весьма не громадного разбора, Вашингтон Ирвинг6, писатель истинно поэтический, но никак не гениальный, господа Ситсфильд и Мельвилль7, едва-едва известные европейскому читателю. Этих людей аме­риканец не только уважает, но обожает, их он наивно сравни­вает с первыми гениями Англии, Германии и Италии. И граж­данин Соединенных Штатов прав, и все молодое общество, в котором он родился, совершенно право в своей безмерной жажде ко всякому новому слову в деле родной поэзии. Люди, нами названные,— не гении, все ими написанное — ничто перед одною из драм Шекспира, но они отвечают потребностям своей родины, они вносят свой, хотя бы и не сильный, свет в потемки внутреннего мира своих сограждан, они истолковывают слушателям своим поэзию и правду жизни, их охватывающей, и вот их лучшая слава, вот их постоянный диплом на долго­вечность!

Не то же ли видим мы и у нас в России? В нашей несло­жившейся, расплывшейся по журналам, подражательной и зара­женной множеством пороков литературе ни одно произведение, отмеченное печатью настоящей поэзии, не пропадет и не про­падало.

У нас, при всей нашей ветрености, даже при временной моде вести родословную искусства со вчерашнего дня, все истинно поэтическое — и, стало быть, мудрое,— не стареет и кажется лишь вчера написанным. Пушкин, Гоголь и Кольцов, эта поэтическая триада, охватывающая собой поэзию самых разносторонних яв­лений русского общества, не только не поблекли для нашего времени, но живут и действуют со всей силою никогда не умирающего факта. Предположите на одну минуту (трудное пред­положение!), что наши мыслящие люди вдруг позабыли все, чему их научили три поэта, сейчас нами названные, и страшно вообразить себе, какой мрак будет неразлучен с таким забве­нием! Иначе и быть не может: недаром современное общество ценит поэтов и слова, произнесенные истинными поэтами, нашими просветителями. Сильный поэт есть постоянный просветитель своего края, просветитель тем более драгоценный, что он ни­когда не научит худому, никогда не даст нам правды, которая

108

Page 110: "Oblomov" goncharov

неполна и со временем может стать неправдою. В период тре­вожной практической деятельности, при столкновении научных и политических теорий, в эпохи сомнения или отрицания важ­ность и величие истинных поэтов возрастают наперекор всем кажущимся препятствиям. На них общество, в полном смысле слова, устремляет «свои полные ожидания очи»8, и устремляет их вовсе не потому, чтоб ждало от поэтов разгадки на свои сомнения или направления для своей практической деятель­ности. Общество вовсе не питает таких неисполнимых фанта­зий и никогда не даст поэту роли какого-нибудь законодателя в сфере своих обыденных интересов. Но оно даст ему веру и власть в делах своего внутреннего мира и не ошибется в своем доверии. После всякого истинно художественного создания оно чувствует, что получило урок, самый сладкий из уроков, урок в одно и то же время прочный и справедливый. Общество знает, хотя и смут­но, что плоды такого урока не пропадут и не истлеют, но перей­дут в его вечное и действительно потомственное достояние. Тут-то и заключается причина того, почему холодность к делу поэзии есть вещь ненормальная в развитом члене юного об­щества, а жалкая идиосинкразия, нравственная болезнь, признак самый неутешительный. Когда человек, по-видимому разумный, говорит во всеуслышание, что ему нет дела до созданий искусства и что ему в обществе нужны только звание и бла­госостояние, он или заблуждается печальным образом или прикры­вает свою собственную идиосинкразию хитросплетенными фраза­ми. Разве не сказал нам один из величайших германских мысли­телей: «Искусство пересоздает человека и, воспитывая отдель­ные единицы, из которых состоит общество, представляет собою верный рычаг всех общественных усовершенствований. Оно освещает путь к знанию и благосостоянию, оно просветляет внутренний мир избранных личностей и, действуя на них, бла­годетельствует всему свету, который двигается вперед лишь идеями и усилиями немногих избранных личностей».

То, что верно относительно первых поэтов России, точно так же верно относительно их последователей. Ни один истин­ный талант у нас никогда не пропадал без внимания. Всякий человек, когда-либо написавший одну честную и поэтическую страницу, знает очень хорошо, что эта страница жива в памяти каждого развитого современника. Эта жадность к поэтическому слову, эта страстная встреча достойных созданий искусства у нас давно не новость, хотя о них еще никогда не было писано. Чем более молодое наше общество рвется к просвещению, тем горячее оно в своих отношениях к талантам. В настоящие го­да вся читающая Россия при всех своих деловых стремлениях жаждет истинных созданий искусства, как нива в жаркий день жаждет живительной влаги. Как нива, она поглощает в себя каждую росинку, каждую каплю освежительного дождя, как бы ни непродолжителен был этот дождик. Общество смутно, очень

109

Page 111: "Oblomov" goncharov

смутно понимает, что внутренний мир человека, тот мир, на ко­торый действуют все истинные поэты и художники, есть основа всего в здешнем свете и что до той поры, пока наш собствен­ный внутренний мир не будет смягчен и озарен просвещением, все наши стремления будут не движением прогресса, а страдаль­ческими движениями больного, без толку ворочающегося в своей постели. Таким-то образом масса русских мыслящих людей инстинктивно угадывает ту истину, которой Гете и Шиллер так благотворно и так усердно служили в период своей дружбы и совокупной деятельности: «Bildet, ihr konnt es, dafur freier zu Menschen euch aus!»*9. Извольте ж после этого говорить, что «в наше время движения изящная литература должна стоять на втором плане!»

Лучшим опровержением сейчас приведенного и все еще недостаточно осмеянного парадокса служит настоящий 1859 год и литературные дела настоящего года. В начале его появилось в наших журналах несколько замечательных произведений, ко­нечно, не шекспировских, и даже не пушкинских, но произ­ведений честных и поэтических10. Во всей Европе, где никогда и никто не отодвигал на задний план созданий искусства, эти произведения имели бы почетный, спокойный успех, очень завидный, но не поразительный и не шумливый. У нас же вслед­ствие сейчас сказанного парадокса им бы следовало тотчас же отойти на второй план и развлекать собой досуги барышень или праздного люда, но то ли вышло. Успех «Дворянского гнезда» оказался таким, какого мы за много лет не упомним. Небольшим романом г. Тургенева зачитывались до исступления, он проник повсюду и сделался таким популярным, что не читать «Дворянского гнезда» было непозволительным делом. Его ждали несколько месяцев и кинулись на него, как на давно ожидаемое сокровище. Но, положим, «Дворянское гнездо» появилось в январе месяце, месяце новостей, толков и так далее, роман вышел в свет во всей целости, при всех наиблагоприятнейших условиях для его оценки. Но вот «Обломов» г. Гончарова. Трудно пере­считать все шансы, собранные против этого художественного создания. Оно печаталось помесячно, стало быть, перерывалось три или четыре раза. Первая часть, всегда так важная, особен­но важная при печатании романа в раздробленном виде, была слабее всех остальных частей. В этой первой части автор согрешил тем, чего, по-видимому, никогда не прощает читатель,— бед­ностью действия; все прочли первую часть, заметили ее слабую сторону, а между тем продолжение романа, так богатое жизнью и так мастерски построенное, еще лежало в типографии! Люди, знавшие весь роман, восхищенные им до глубины души, в течение долгих дней трепетали за г. Гончарова; что же должен был пере-

* «Лучше свободно развивайтесь людьми — это в ваших возможностях» (нем.).— Ред.

НО

Page 112: "Oblomov" goncharov

чувствовать сам автор, пока решилась судьба книги, которую он более десяти лет носил в своем сердце. Но опасения были напрасны. Жажда света и поэзии взяла свое в молодом читаю­щем мире. Наперекор всем препятствиям, «Обломов» победо­носно захватил собою все страсти, все внимание, все помыслы читателей. В каких-то пароксизмах наслаждения все грамотные люди прочли «Обломова». Толпы людей, как будто чего-то ждавших, шумно кинулись к «Обломову». Без всякого преуве­личения можно сказать, что в настоящую минуту во всей России нет ни одного малейшего, безуездного, заштатнейшего города, где бы не читали «Обломова», не хвалили «Обломова», не спорили об «Обломове». Почти в одно время с романом г. Гончарова в Англии появился «Адам Вид», роман Эллиота11, человека тоже высокоталантливого, энергического и предназначенного на вели­кую роль в литературе, да сверх всего человека совсем нового. «Адам Вид» имел огромный успех, но сравните этот спокойный, магистральный успех с восторгами, произведенными «Обломо-вым», и вы не пожалеете о доле русских писателей. Даже в материальных выгодах успеха г. Гончаров чуть ли не опередил счастливого англичанина. Если все это значит «отодвигать искусство на задний план» — то дай Бог, чтобы русское искус­ство и русские поэты нодолее оставались на таком для них вы­годном заднем плане!

Постараемся же по мере сил наших разъяснить до неко­торой степени причину необыкновенного успеха «Обломова». Труд наш не будет трудом очень тяжелым — роман так известен всякому, что анализировать его и знакомить читателя с его содержанием — дело совершенно бесполезное. Об особенностях г. Гончарова как писателя с высоким поэтическим значением мы тоже говорить многого не в состоянии — наш взгляд на него уже высказан нами года четыре тому назад в «Современ­нике», по поводу книги нашего автора «Русские в Японии». Рецензия, о которой мы упоминаем, в свое время возбудила со­чувствие знатоков русской литературы и до сих пор еще не уста­рела, по крайней мере мы, и весьма недавно, встречали из нее не один отрывок в позднейших отзывах о трудах Гончарова.

В писателе, подарившем нашей словесности «Обыкновенную историю» и «Обломова», мы всегда видели и видим теперь одного из сильнейших современных русских художников — с таким суждением, без сомнения, согласится всякий человек, умеющий с толком читать по-русски. Об особенностях гончаровско-го дарования тоже больших споров быть не может. Автор «Обло­мова» вместе с другими первоклассными представителями родного искусства — есть художник чистый и независимый, ху­дожник по призванию и по всей целости того, что им сделано. Он реалист, но его реализм постоянно согрет глубокой поэзиею; по своей наблюдательности и манере творчества он достоин быть представителем самой натуральной школы, между тем как его

111

Page 113: "Oblomov" goncharov

литературное воспитание и влияние поэзии Пушкина, любимей­шего из его учителей, навеки отдаляют от г. Гончарова самую возможность бесплодной и сухой натуральности. В нашей рецен­зии, о которой упоминалось выше, мы проводили подробную параллель между талантом Гончарова и талантами первоклас­сных живописцев фламандской школы, параллель, как нам и те­перь кажется, дает верный ключ к уразумению заслуг, достоин­ств и даже недостатков нашего автора. Подобно фламандцам, г. Гончаров национален, неотступен в раз принятой задаче и поэтичен в малейших подробностях создания. Подобно им, он крепко держится за окружающую его действительность, твердо веруя, что нет в мире предмета, который не мог бы быть возве­ден в поэтическое представление силой труда и дарования. Как художник-фламандец, г. Гончаров не путается в системах и не рвется в области ему чуждые. Как Доу, Ван дер-Нээр и Остад12, он знает, что ему незачем ходить далеко за предме­тами творчества. Простой и даже как будто скупой на вымысел, подобно трем сейчас нами названным великим людям, г. Гон­чаров, подобно им, не выдает всей своей глубины поверхностному наблюдателю. Но, подобно им, он является глубже и глубже с каж­дым внимательным взглядом, подобно им, он ставит перед нашими глазами целую жизнь данной сферы, данной эпохи и данного общества,— для того, чтоб, подобно им же, навсегда остаться в истории искусства и освещать ярким светом моменты дей­ствительности, им уловленной.

Несмотря на некоторые несовершенства выполнения, о которых мы будем говорить ниже, невзирая на видимое всем несогласие первой части романа со всеми последующими, лицо Ильи Ильича Обломова вместе с миром его окружающим как нельзя более подтверждает собой все нами сейчас сказанное о даровании г. Гончарова. Обломов и обломовщина: эти слова недаром обле­тели всю Россию и сделались словами, навсегда укоренившимися в нашей речи. Они разъяснили нам целый круг явлений совре­менного нам общества, они поставили перед нами целый мир идей, образов и подробностей, еще недавно нами не вполне сознан­ных, являвшихся нам как будто в тумане. Силой своего труда человек с глубоким поэтическим дарованием сделал для из­вестного отдела нашей современной жизни то, что сделали род­ственные ему фламандцы со многими сторонами своей родной действительности. Обломова изучил и узнал целый народ, по преимуществу богатый обломовщиной, и мало того, что узнал, но полюбил его всем сердцем, потому что невозможно узнать Обломова и не полюбить его глубоко. Напрасно и до сей поры многие нежные дамы смотрят на Илью Ильича как на существо достойное посмеяния, напрасно многие люди с чересчур практи­ческими стремлениями усиливаются презирать Обломова и даже звать его улиткою: весь этот строгий суд над героем показывает одну поверхностную и быстропреходящую придирчивость. 06-

112

Page 114: "Oblomov" goncharov

ломов любезен всем нам и стоит беспредельной любви — это факт, и против него спорить невозможно. Сам его творец бес­предельно предан Обломову, и в этом вся причина глубины его создания. Обвинить Обломова за его обломовские качества не значит ли то же, что сердиться на то, зачем добрые и пухлые лица фламандских бургомистров на фламандских картинах не украшены черными глазами неаполитанских рыбаков или римлян из Транстевере?13 Метать громы на общество, рождающее Обломовых, по нашему мнению, то же самое, что сердиться за недостаток снеговых гор в картинах Рюйздаля14. Разве мы не видим с разительной ясностью, что в этом деле вся сила поэта порождена его твердым, неуклонным отношением к действитель­ности, помимо всех прикрас и сентиментальностей. Крепко дер­жась за действительность и разрабатывая ее до глубины еще ни­кем не изведанной, творец «Обломова» и добился до всего, что истинно, поэтично и вековечно в его создании. Скажем более, через свой фламандский, неотступный труд он дал нам ту любовь к своему герою, про которую мы говорили и говорить будем. Не спустись г. Гончаров так глубоко в недра обломовщины, та же обломовщина, в ее неполной разработке, могла бы нам показаться грустною, бедною, жалкою, достойною пустого смеха. Теперь над обломовщиной можно смеяться, но смех этот полон чистой любви и честных слез, о ее жертвах можно жалеть, но такое сожаление будет поэтическим и светлым, ни для кого не унизительным, но для многих высоким и мудрым сожале­нием.

Новый роман г. Гончарова, как это известно всякому, кто прочел его в «Отечественных записках», распадается на два не­ровных отдела. Под первою частью его, если не ошибаемся, подписан 1849 год, под остальными тремя 1857 и 5815. Итак, почти десять лет отделяют первоначальный, многотрудный и еще не вполне выискавшийся замысел от его зрелого осуществления. Между Обломовым, который безжалостно мучит своего Захара, и Обломовым, влюбленным в Ольгу, может, лежит целая про­пасть, которой никто не в силах уничтожить. Насколько Илья Ильич, валяющийся на диване между Алексеевым и Таранть-евым, кажется нам заплесневшим и почти гадким, настолько тот же Илья Ильич, сам разрушающий любовь избранной им женщины и плачущий над обломками своего счастья, глубок, трогателен и симпатичен в своем грустном комизме. Черты, лежащие между этими двумя героями, наш автор не был в силах сгладить. Все его старания в этой части пропали даром — как все худож­ники по натуре, наш автор бессилен везде, где требуется де­ланная работа: то есть сглаживания, притягивания, объяснения — одним словом, то, что легко дается талантам обыкновенным. Поработав, и тяжело поработав, над невозможною задачею, г. Гон­чаров наконец убедился, что ему не сгладить черты, нами ука­занной, не загрузить пропасти, лежащей между двумя Обло-

8 Зак. 3249 113

Page 115: "Oblomov" goncharov

мовыми. На пропасти этой лежала одна planche de salut*, одна переходная доска: неподражаемый «Сон Обломова». Все усилия прибавить к ней что-нибудь оказались тщетными, пропасть оставалась прежней пропастью. Убедясь в этом, автор романа махнул рукой и подписал под первою частью романа все объ­ясняющую цифру 49 года. Этим он высказал свое положение и откровенно отдавал себя как художника на суд публики. Успех «Обломова» был ему ответом — читатель прощал несо­вершенства частные за наслаждения, доставленные ему целым творением. Не будем же и мы чрезмерно взыскательными, а лучше воспользуемся распадением романа на две части, чтобы по обеим проследить любопытный процесс творчества, выдан­ный нам по поводу самого Обломова и обломовщины, его окружа­ющей.

Нет никакого сомнения в том, что первые отношения поэта к могущественному типу, завладевшему всеми его помыслами, были вначале далеко не дружественными отношениями. Не ласку и не любовь встретил Илья Ильич, еще не созрелый, еще не живой Илья Ильич, в душе своего художника. Время перед 1849 годом не было временем поэтической независимости и беспристрастия во взглядах; при всей самостоятельности г. Гончарова он все же был писателем и сыном своего времени. Обломов жил в нем, занимал его мысли, но еще являлся своему поэту в виде явления отрицательного, достойного казни и по временам почти ненавистного. Во всех первых главах романа, до самого «Сна», г. Гончаров откровенно выводит перед нами того героя, который ему сказывался прежде, того Илью Ильича, который представлялся ему как уродливое явление уродливой русской жизни. Этот Обломов embrio** достаточно обработан, достаточно объективен для того, чтоб действовать на два или на три тома, достаточно верен для того, чтоб осветить собою многие темные стороны современного общества, но, Боже мой, как далек от теперешнего, сердцу милого Обломова, этот засаленный, не­складный кусок мяса, носящий тоже имя Обломова в первых главах романа! Каким эгоизмом безобразного холостяка пропитано это существо, как оно мучит всех его окружающих, как оскорби­тельно-равнодушно оно ко всему унизительному, как лениво-враждебно к тому, что только выходит из его узенькой сферы. Злая и противная сторона обломовщины исчерпана вся, но где же ее впоследствии проявившаяся поэзия, где ее комическая грация, где ее откровенное сознание своих слабостей, где ее при­миряющая сторона, успокаивающая сердце и, так сказать, уза-коняющая незаконное? В 1849 году при дидактических стремле­ниях словесности и при крайне стесненной возможности про­являть эти стремления Обломов embrio мог бы восхитить собой

* Букв.: доска спасения (фр.). * Правильно: embryo — в зачаточном состоянии, в зародыше (англ.).

114

Page 116: "Oblomov" goncharov

читателя и ценителя. Какие громы метались бы на него крити­ками, какие сумрачные толки раздались бы о среде, рождающей Обломовых! Г. Гончаров мог бы явиться обличителем тяжких недугов общественных ко всеобщему удовольствию и даже к не­большой пользе людей, стремящихся полиберальничать, не подвер­гаясь большой опасности, и показать кукиш обществу в надежде на то, что кукиш этот именно не будет примечен теми, кто не любит показанных кукишей. Но подобного успеха нашему автору было бы слишком мало. Отталкивающий и непросветленный поэзиею, Обломов не удовлетворял идеалу, столько времени им носимому в сердце. Голос поэзии говорил ему: иди дальше и ищи глубже.

«Сон Обломова»! — этот великолепнейший эпизод, который останется в нашей словесности на вечные времена, был первым, могущественным шагом к уяснению Обломова с его обломовщи­ной. Романист, жаждущий разгадки вопросам, занесенным в его душу его же созданием, потребовал ответа на эти вопросы; за ответами обратился он к тому источнику, к которому ни один человек с истинным дарованием не обращается напрасно. Ему надобно было наконец узнать, из-за какой же причины Обломов владеет его помыслами, отчего ему мил Обломов, из-за чего он недоволен первоначальным объективно верным, но неполным, не высказывающим его помыслов Обломовым. Ко­нечного слова на свои колебания г. Гончаров стал выспра­шивать у поэзии русской жизни, у своих воспоминаний дет­ства и, разъясняя прошлую жизнь своего героя, со всей свобо­дою погрузился в ту сферу, которая ее окружала. Следом за Пушкиным, своим учителем, по примеру Гоголя, своего стар­шего товарища, он ласково отнесся к жизни действительной и отнесся не напрасно. «Сон Обломова» не только осветил, уяснил и разумно опоэтизировал все лицо героя, но еще тысячью неви­димых скреп связал его с сердцем каждого русского читателя. В этом отношении «Сон», сам по себе разительный как отдель­ное художественное создание, еще более поражает своим значе­нием во всем романе. Глубокий по чувству, его внушившему, светлый по смыслу, в нем заключенному, он в одно время и пояс­няет и просветляет собою то типическое лицо, в котором сосре­доточивается интерес всего произведения. Обломов без своего «Сна» был бы созданием неоконченным, не родным всякому из нас, как теперь,— «Сон» его разъясняет все наши недоумения и, не давая нам ни одного голого толкования, повелевает нам понимать и любить Обломова. Нужно ли говорить о чудесах тонкой поэзии, о лучезарном свете правды, с помощью которых происходит это сближение между героем и его ценителями? Тут нет ничего лишнего, тут не найдете вы неясной черты или слова, сказанного попусту, все мелочи обстановки необходимы, все законны и прекрасны. Онисим Суслов, на крыльцо которого можно было попасть не иначе, как ухватясь одной рукой за

115

Page 117: "Oblomov" goncharov

траву, а другую за кровлю избы, любезен нам и необходим в этом деле уяснения. Заспанный челядинец, дующий спро­сонья на квас, в котором сильно шевелятся утопающие мухи, и собака, признанная бешеною за то только, что бросилась бежать от людей, собравшихся на нее с вилами и топорами, и няня, засыпающая после жирного обеда с предчувствием, что Ильюша пойдет затрагивать козла и лазить на галерею, и сотня других обворожительных, миерисовских подробностей16 здесь необходи­мы, ибо содействуют целости и высокой поэзии главной задачи. Тут сродство г. Гончарова с фламандскими мастерами бьет в глаза, сказывается во всяком образе. Или для праздной потехи всякие художники, нами вспомянутые, громоздили на свое полотно множество мелких деталей? Или по бедности воображения они тратили жар целого творческого часа над какой-нибудь травкою, луковицей, болотной кочкой, на которую падает луч заката, кружевным воротничком на камзоле тучного бургомистра? Если так, то отчего же они велики, почему они поэтичны, почему детали их созданий слиты с целостью впечатления, не могут быть оторваны от идеи картины? Как же произошло, что эти истинные художники, так зоркие на поэзию, до такой степени осветившие, опоэтизировавшие жизнь своего родного края, бросались в мелочи, сидели над подробностями? Видно, в названных нами мелочах и подробностях таилось нечто большее, чем о том думает иной близорукий составитель хитрых теорий. Видно, труд над деталями был необходим и важен для уловлений тех высших задач искусства, на которых все зиждется, от которых все питается и вырастает. Видно, творя малую частность, художник недаром отдавался ей всей душою своею, и, должно быть, творческий дух его отражался во всякой подробности мощного произведения, так, как солнце отражается в малой капле воды — по словам оды, которую мы учили наизусть еще ребятишками17.

Итак, «Сон Обломова» расширил, узаконил и уяснил собою многознаменательный тип героя, но этого еще не было достаточно для полноты создания. Новым и последним, решительным ша­гом в процессе творчества было создание Ольги Ильинской — создание до того счастливое, что мы, не обинуясь, назовем первую мысль о нем краеугольным камнем всей обломовской драмы, самой счастливой мыслью во всей артистической деятельности нашего автора. Даже оставивши в стороне всю прелесть испол­нения, всю художественность, с которою обработано лицо Ольги, мы не найдем достаточных слов, чтоб высказать все благотворное влияние этого персонажа на ход романа и развитие типа Обломова. Несколько лет тому назад, давая отчет о «Рудине» г, Тургенева, мы имели случай заметить18, что типы вроде Руди-на не поясняются любовью, теперь приходится перевернуть нашу сентенцию и объявить, что обломовы выдают всю прелесть, всю слабость и весь грустный комизм своей натуры именно через любовь к женщине. Вез Ольги Ильинской и без ее драмы с 06-

116

Page 118: "Oblomov" goncharov

ломовым не узнать бы нам Ильи Ильича так, как мы его теперь знаем, без Ольгина взгляда на героя мы до сих пор не глядели бы на него надлежащим образом. В сближении этих двух основных лиц произведения все в высшей степени естественно, каждая подробность удовлетворяет взыскательнейшим требованиям искус­ства — и между тем сколько психологической глубины и мудрости через него развивается перед нами! Как живит и наполняет все наши представления об Обломове эта юная, горделиво-смелая девушка, как сочувствуем мы стремлению всего ее существа к этому незлобивому чудаку, отделившемуся от окру­жающего его мира, как страдаем мы ее страданием, как надеемся мы ее надеждами, даже зная, и хорошо зная, их несбыточность. Г. Гончаров как смелый знаток сердца человеческого с первых сцен между Ольгой и ее первым избранником отдал большую долю интриги комическому элементу. Его бесподобная, насмешли­вая, бойкая Ольга с первых минут сближения видит все смешные особенности героя, не обманываясь нисколько, играет ими, почти наслаждается ими и обманывается только в своих расчетах на твердые основы характера Обломова. Все это поразительно верно и вместе с тем смело, потому что до сих пор никто еще из поэтов не останавливался на великом значении нежно-комической сторо­ны в любовных делах, между тем как эта сторона всегда су­ществовала, вечно существует и выказывает себя в большей части наших сердечных привязанностей. Много раз в течение последних месяцев нам случалось слышать и даже читать выражения недоумения о том, «как могла умная и зоркая Ольга полюбить человека, неспособного переменить квартиру и с наслаж­дением спящего после обеда», и сколько мы можем припомнить, все подобные выражения принадлежали лицам очень молодым, очень незнакомым с жизнью. Духовный антагонизм Ольги с об­ломовщиной, ее шутливое, затрагивающее отношение к слабостям избранника объясняется и фактами и существом дела. Факты сложились весьма естественно — девушка, по натуре своей не увлекающаяся мишурой и пустыми светскими юношами своего круга, заинтересована чудаком, о котором умный Штольц рас­сказал ей столько историй, любопытных и смешных, необык­новенных и забавных. Она сближается с ним из любопытства, нравится ему от нечего делать, может быть, вследствие невин­ного кокетства, а затем останавливается в изумлении перед чу­дом, ею сделанным.

Мы уже сказали, что нежная, любящая натура обломовых вся озаряется через любовь,— и может ли быть иначе с чистою, детски ласковой русской душою, от которой даже ее леность отгоняла растление с искушающими помыслами. Илья Ильич высказался вполне через любовь свою, и Ольга, зоркая девуш­ка, не осталась слепа перед теми сокровищами, что перед ней открылись. Вот факты внешние, а от них лишь один шаг до самой существенной истины романа. Ольга поняла Обломова бли-

117

Page 119: "Oblomov" goncharov

же, чем понял его Штольц, ближе, чем все лица, ему предан-ные. Она разглядела в нем и нежность врожденную, и чистоту нрава, и русскую незлобивость, и рыцарскую способность к пре­данности, и решительную неспособность на какое-нибудь не­чистое дело, и наконец,— чего забывать не должно — разглядела в нем человека оригинального, забавного, но чистого и нисколько не презренного в своей оригинальности. Раз ставши на эту точку, художник дошел до такой занимательности действия, до такой прелести во всем ходе событий, что неудавшаяся, печально кончившаяся любовь Ольги и Обломова стала и навсегда оста­нется одним из обворожительнейших эпизодов во всей русской литературе. Кто из стариков не зачитывался этих страниц, кто из восприимчивых юношей при чтении их не чувствовал горя­чих слез на своих глазах? И какими простыми, часто какими комическими средствами достигнут такой небывалый результат! Какой страх, соединенный с улыбкою, возбуждают в нас эти бесконечно разнообразные проявления обломовщины в борьбе с истинной, деятельной жизнью сердца! Мы знаем, что время обновления упущено, что не Ольге дано поднять Обломова, а между тем при всякой коллизии в их драме сердце наше замирает от неизвестности. Чего мы не перечувствовали при всех перипе­тиях этой страсти, начиная хоть от той минуты, когда Илья Ильич, глядя на Ольгу так, как глядит на нее нянька Кузьми-нишна, важно толкует о том, что нехорошо и опасно видаться наедине, до его страшного, последнего свидания с девушкой и до ее последних слов: «Что сгубило тебя, нет имени этому злу!» Чего только нет в этом промежутке, в этой борьбе света и тени, отдающей нам всего Обломова и сближающей его с нами так, что мы мучимся за него, когда он, охая и скучая, пробирается в оперу с Выборгской стороны, и озаряемся радостью в те минуты, когда в его обломовском, запыленном гнезде, при отчаян­ном лае скачущей на цепи собаки, вдруг является неожидан­ное видение доброго ангела. Перед сколькими частностями озна­ченного эпизода добродушнейший смех овладевает нами, и овла­девает затем, чтоб тотчас же смениться ожиданием, грустью, волнением, горьким соболезнованием к слабому! Вот к чему ведет нас ряд художественных деталей, начавшийся еще со сна Обло­мова. Вот где является истинный смех сквозь слезы — тот смех, который стал было нам ненавистен — так часто им прикры­вались скандалезные стихотворцы и биографы нетрезвых взя­точников! Выражение, так безжалостно опозоренное бездарными писателями, вновь получило для нас свою силу: могущество истинной, живой поэзии снова воротило к нему наше сочувствие.

Создание Ольги так полно, и задача, ею выполненная в ро­мане, выполнена так богато, что дальнейшее пояснение типа Обломова через другие персонажи становится роскошью, иногда ненужною. Одним из представителей этой излишней роскоши является нам Штольц, которым, как кажется, недовольны многие

118

Page 120: "Oblomov" goncharov

из почитателей г. Гончарова. Для нас совершенно ясно, что это лицо было задумано и обдумано прежде Ольги, что на его долю, в прежней идее автора, падал великий труд уяснения Обломова и обломовщины путем всем понятного противопостав­ления двух героев. Но Ольга взяла все дело в свои руки, к истин­ному счастью автора и к славе его произведения. Андрей Штольц исчез перед нею, как исчезает хороший, но обыкновенный муж перед своей блистательно одаренною супругою. Роль его стала незначительною, вовсе несоразмерною с трудом и обшир­ностью подготовки, как роль актера, целый год готовившегося играть Гамлета и выступившего перед публикой в роли Лаэрта19. Глядя на дело с этой точки зрения, мы готовы осудить слишком частое появление Штольца, очень же осуждать его как живое лицо мы неспособны точно так же, как осуждать Лаэрта за то, что он не Гамлет. Мы не видим в Штольце ровно ничего несимпатического, а в создании его ничего резко несовместного с законами искусства: это человек обыкновенный и не метящий в необыкновенные люди, лицо, вовсе не возводимое романистом в идеал нашего времени, персонаж, обрисованный с излишнею копотливостью20, которая все-таки не дает нам должной полноты впечатления. Весьма подробно и поэтично описывая нам детство Штольца, г. Гончаров так охлаждается к периоду его зрелости, что даже не сообщает нам, какими именно предприятиями зани­мается Штольц, и эта странная ошибка неприятно действует на читателя, с детства своего привыкшего глядеть неласково на всякого афериста, которого деловые занятия покрыты мраком неизвестности. Если б в Штольце предстояла великая надобность, если б только через него тип Обломова был способен к должному уяснению, мы не сомневаемся, что наш художник, при своей силе и зоркости, не отступил бы перед раз заданной темой, но мы сказали уже, что создание Ольги далеко оттеснило Штоль­ца и его значение в романе. Уяснение через резкую противопо­ложность двух несходных мужских характеров стало ненужным: сухой неблагодарный контраст заменился драмой, полною любви, слез, смеха и жалости. За Штольцем осталось только не­которое участие в механическом ходе всей интриги, да еще его беспредельная любовь к особе Обломова, в какой, впрочем, у него много соперников.

И в самом деле, окиньте весь роман внимательным взглядом, и вы увидите, как много в нем лиц, преданных Илье Ильичу и даже обожающих его, этого кроткого голубя, по выражению Ольги. И Захар, и Анисья, и Штольц, и Ольга, и вялый Алексеев — все привлечены прелестью этой чистой и цельной натуры, перед которою один только Тарантьев может стоять не улыбаясь и не чувствуя на душе теплоты, не подшучивая над ней и не желая ее приголубить. Зато Тарантьев — мерзавец, мазурик; ком грязи, скверный булыжник сидит у него в груди вместо сердца, и Тарантьева мы ненавидим, так что, явись он живой

119

Page 121: "Oblomov" goncharov

перед нами, мы бы почли за наслаждение побить его собственно­ручно. Зато холод проникает нас до костей и гроза поднимается в нашей душе в ту минуту, когда после описания беседы Обломова с Ольгой, после седьмого неба поэзии, мы узнаем, что в креслах Ильи Ильича сидит и ждет его прихода Тарантьев. К счастью, в свете немного Тарантьевых и в романе есть кому любить Обломова. Всякий почти из действующих лиц любит его по-своему, а эта любовь так проста, так необходимо вытекает из сущности дела, так чужда всякого расчета или авторской натяжки! Но ничье обожание (даже считая тут чувства Ольги в лучшую пору ее увлечения) не трогает нас так, как любовь Агафьи Матвеевны к Обломову, той самой Агафьи Матвеевны Пшеницыной, которая с первого своего появления показалась нам злым ангелом Ильи Ильича,— и увы! действительно сде­лалась его злым ангелом. Агафья Матвеевна, тихая, преданная, всякую минуту готовая умереть за нашего друга, действительно загубила его вконец, навалила гробовой камень над всеми его стремлениями, ввергнула его в зияющую пучину на миг оставлен­ной обломовщины, но этой женщине все будет прощено за то, что она много любила. Страницы, в которых является нам Агафья Матвеевна, с самой первой застенчивой своей беседы с Обломовым,— верх совершенства в художественном отношении, но наш автор, заключая повесть, переступил все грани своей обычной художественности и дал нам такие строки, от которых сердце разрывается, слезы льются на книгу и душа зоркого чи­тателя улетает в область тихой поэзии, что до сих пор из всех русских людей быть творцом в этой области было дано одному Пушкину. Скорбь Агафьи Матвеевны о покойном Обломове, ее отношения к семейству и Андрюше, наконец, этот дивный анализ ее души и ее прошлой страсти — все это выше самой восторженной оценки. Тут в рецензии нужно одно какое-нибудь короткое слово, одно восклицание сочувствия, да, может быть, выписка разительнейших строк отрывка, выписка, годная на слу­чай, если б читатель пожелал освежить воспоминание обо всем эпизоде, не отмечивая книги и не теряя минуты на переворачи­вание ее листов.

«Вот она, в темном платье, в черном шерстяном платке на шее, ходит из комнаты в кухню, по-прежнему отворяет и затворяет шкафы, шьет, гладит кружева, но тихо, без энергии, говорит будто нехотя, тихим голосом, и не по-прежнему смотрит вокруг беспечно перебегающими с предмета на предмет глазами, а с сосредоточенным выражением, с затаившимся внутренним смыслом в глазах. Мысль эта села невидимо на ее лицо, кажется, в то мгновение, когда она сознательно и долго всматривалась в мертвое лицо своего мужа, и с тех пор не покидала ее. Она двигалась по дому, делала руками все, что было нужно, но мысль ее не участвовала тут. Над трупом мужа, с потерею его, она, кажется, вдруг уразумела свою жизнь и задумалась над ее значением, и эта задумчи­вость навсегда легла тенью на ее лицо. Выплакав потом живое горе, она сосредо­точилась на сознании о потере: все прочее умерло для нее, кроме маленького Андрюши. Только когда видела она его, в ней будто пробуждались признаки

120

Page 122: "Oblomov" goncharov

жизни, черты лица оживали, глаза наполнялись радостным светом и потом заливались слезами воспоминаний. Она была чужда всего окружающего: рассердится ли братец за напрасно истраченный рубль, за подгорелое жаркое, за несвежую^ рыбу, надуется ли невестка за мягко накрахмаленные юбки, за некрепкий и холодный чай, нагрубит ли толстая кухарка — Агафья Матвеевна не замечая ничего, как будто не о ней речь, не слышит даже язви­тельного шепота: «Барыня! помещица!» Она на все отвечает достоинством своей скорби и покорным молчанием. Напротив, в святки, в светлый день, в веселые вечера масленицы, когда все ликует, поет, ест и пьет в доме, она вдруг, среди общего веселья, зальется горькими слезами и спрячется в свой угол. Потом опять сосредоточится и иногда даже смотрит на братца и на жену его как будто с гордостью, с сожалением. Она поняла, что проиграла и просияла ее жизнь, что Бог вложил в ее жизнь душу и вынул опять; что засветило в ней солнце и померкло навсегда... Навсегда, правда; но зато навсегда осмысли-лась и жизнь ее: теперь уж она знала, зачем она жила и что жила не на­прасно.

Она так полно и много любила: любила Обломова — как любовника, как мужа и как барина; только рассказать никогда она этого, как прежде, не могла никому. Да никто и не понял бы ее вокруг. Где бы она нашла язык. В лексиконе братца, Тарантьева, невестки не было таких слов, потому что не было понятий; только Илья Ильич понял бы ее, но она ему никогда не выска­зывала, потому что не понимала тогда сама и не умела... На всю жизнь ее разлились лучи, тихий свет от пролетевших, как одно мгновение, семи лет, и нечего было ей ждать больше, некуда идти...»21.

После всего нами сказанного и выписанного, может быть, иной скептический читатель спросит нас: «Да за что же, наконец, Обломов так любим лицами, его окружающими, и еще более,— за что именно он любезен читателю? Если для возбуждения выражений и дел преданности достаточно есть и валяться по диванам, не делать никакого зла и сознаваться в своей житейской неспособности, да сверх всего этого иметь несколько коми­ческих сторон в своем характере, то значительная масса рода человеческого имеет право на нашу возможную привязанность! Если Обломов действительно добр, как голубь, то почему же автор не выразил перед нами практических проявлений этой доброты, если герой честен и неспособен на зло, то почему же эти почтенные стороны его натуры не выставлены перед нами осязательным образом? Обломовщина, как ни тяготей она над человеком, не может же вывести его из круга той вседневной, мелкой, на­сущной деятельности, которой, как всякий знает, всегда достаточно для выражения привлекательных сторон нашей натуры. Отчего же все подобные выражения натуры у Обломова исключительно пассивны и отрицательны? Отчего, наконец, он не совершает перед нами даже самого малого дела любви и кротости, хотя бы дела, которое может быть покончено без разлуки с халатом,— почему он не скажет приветного и задушевного слова хоть одному из вто­ростепенных лиц, стоящих около него, хотя бы в награду за всю их преданность?» В таком замечении читателя отыскивается своя доля правды. Обломов, лучшее и сильнейшее создание нашего блистательного романиста, не принадлежит к числу типов, «к кото­рым невозможно добавить ни одной лишней черты»,— над этим типом невольно задумываешься, дополнений к нему невольно

121

Page 123: "Oblomov" goncharov

жаждешь, но дополнения эти сами приходят на мысль22, и автор со своей стороны сделал почти все нужное для того, чтобы они приходили.

Германский писатель Риль23 сказал где-то: горе тому полити­ческому обществу, где нет и не может быть честных консерва­торов; подражая этому афоризму, мы скажем: нехорошо той земле, где нет добрых и неспособных на зло чудаков вроде Обломова! Обломовщина, так полно обрисованная г. Гончаровым, захватывает собою огромное количество сторон русской жизни, но из того, что она развилась и живет у нас с необыкновенной силою, еще не следует думать, чтоб обломовщина принадлежала одной России. Когда роман, нами разбираемый, будет переведен на иностран­ные языки, успех его покажет, до какой степени общи и все­мирны типы, его наполняющие. По лицу всего света рассеяны многочисленные братья Ильи Ильича, то есть люди, не подготов­ленные к практической жизни, мирно укрывшиеся от столкнове­ний с нею и не кидающие своей нравственной дремоты за мир волнений, к которым они не способны. Такие люди иногда смешны, иногда вредны, но очень часто симпатичны и даже разум­ны. Обломовщина относительно вседневной жизни — то же, что относительно политической жизни консерватизм, упомянутый Рилем: она в слишком обширном развитии вещь нестерпимая, но к свободному и умеренному ее проявлению не за что относиться с враждою. Обломовщина гадка, ежели она происходит от гни­лости, безнадежности, растления и злого упорства, но ежели корень ее таится просто в незрелости общества и скептическом колеба­нии чистых душою людей пред практической безурядицей, что бывает во всех молодых странах, то злиться на нее значит то же, что злиться на ребенка, у которого слипаются глазки посреди вечерней крикливой беседы людей взрослых. Русская обломовщина, так, как она уловлена г. Гончаровым, во многом возбуждает наше негодование, но мы не признаем ее плодом гнилости или растления. В том-то и заслуга романиста, что он крепко сцепил все корни обломовщины с почвой народной жизни и поэзии — проявил нам ее мирные и незлобные сто­роны, не скрыв ни одного из ее недостатков. Обломов — ребе­нок, а не дрянной развратник, он соня, а не безнравствен­ный эгоист или эпикуреец времен распадения. Он бессилен на добро, но он положительно неспособен к злому делу, чист духом, не извращен житейскими софизмами и, несмотря на всю свою жизненную бесполезность, законно завладевает симпатиею всех окружающих его лиц, по-видимому отделенных от него целою бездною.

Весьма легко нападать на Обломова с точки зрения людей практических, а между тем отчего бы иногда нам не взглянуть на недостатки современных практических мудрецов, так презри­тельно толкающих ребенка,— Обломова. Лениво зевающее дитя в физиологическом отношении, конечно, слабее и негоднее чиновни-

122

Page 124: "Oblomov" goncharov

ка средних лет, подписывающего бумагу за бумагою, но у чи­новника средних лет, без сомнения, есть геморрой и, может быть, другие болезни, которых дитя не имеет. Так и заспан­ный Обломов, уроженец заспанной и все-таки поэтической 06-ломовки, свободен от нравственных болезней, какими страдает не один из практических людей; кидающих в него камнями. Он не имеет ничего общего с бесчисленной массой грешников на­шего времени, самонадеянно берущихся за дела, к которым не имеют призвания. Он не заражен житейским развратом и на всякую вещь смотрит прямо, не считая нужным стесняться перед кем-нибудь или перед чем-нибудь в жизни. Он сам не способен ни к какой деятельности, усилия Андрея и Ольги к про­буждению его апатии остались без успеха, но из этого еще далеко не следует, чтоб другие люди при других условиях не могли под­вигнуть Обломова на мысль и благое дело. Ребенок по натуре и по условиям своего развития, Илья Ильич во многом оставил за собой чистоту и простоту ребенка — качества драгоценные во взрослом человеке, качества, которые сами по себе, посреди величайшей практической запутанности, часто открывают нам область правды и временами ставят неопытного, мечтательного чудака и выше предрассудков своего века, и выше целой толпы дельцов, его окружающих.

Попробуем подтвердить слова наши. Обломов как живое лицо достаточно полон для того, чтоб мы могли судить о нем в разных положениях, даже не замеченных его автором. По практичности, по силе воли, по знанию жизни он далеко ниже своей Ольги и Штольца — людей хороших и современных; по инстинкту правды и теплоте своей натуры он их несомненно выше. В последние годы его жизни супруги Штольц навестили Илью Ильича; Ольга осталась в карете, Андрей вошел в известный нам домик с цепной собакой у калитки. Выйдя от своего друга, он только сказал жене: все кончено или что-то в этом роде и уехал, и Ольга уехала, хотя, без сомнения, с горем и слезами. В чем же заключался смысл этого безнадежного, отчаянного приговора? Илья Ильич женился на Пшеницыной (и прижил с этой необра­зованной женщиной ребенка). И вот причина, по которой кров­ная связь расторгнута, обломовщина признана переступившей все пределы! Ни Ольгу, ни ее мужа мы за это не виним: они подчинялись закону света и не без слез покинули друга. Но повернем медаль и на основании того, что дано нам поэтом, спро­сим себя: так ли бы поступил Обломов, если б ему сказали, что Ольга сделала несчастную mesalliance*, что его Андрей женился на кухарке и что оба они вследствие того прячутся от людей, к ним близких. Тысячу раз и с полной уверенностью скажем, что не так. Ни идеи отторжения от дорогих людей из-за причин светских, ни идеи о том, что есть на свете mesalliances, для Обломова не

* Мезальянс, неравный брак (фр.).

123

Page 125: "Oblomov" goncharov

существует. Он бы не сказал слова вечной разлуки, и, ковыляя, по­шел бы к добрым людям, и прилепился бы к ним, и привел бы к ним свою Агафью Матвеевну. И Андреева кухарка стала бы для него не чужою, и он дал бы новую пощечину Тарантьеву, если б тот стал издеваться над мужем Ольги. Отсталый и непово­ротливый Илья Ильич в этом простом деле, конечно, поступил бы сообразнее с вечным законом любви и правды, нежели два чело­века из числа самых развитых в нашем обществе. И Штольц, и Ольга, без всякого сомнения, гуманны в своих идеях, без всякого сомнения, они знают силу добра и головами своими привязаны к участи меньших братьев, но стоило их другу связать свое существование с судьбой женщины из породы этих меньших братьев, и они оба, просвещенные люди, поспешили со слезами сказать: все кончено, все пропало — обломовщина, обломовщина!

Продолжим параллель нашу. Обломов умер, Андрюша его вместе с Обломовкой поступил под опеку Штольца и Ольги. Очень вероятно, что и Андрюше было у них хорошо, и обломовские мужики не терпели притеснений. Но Захар, оставшийся без призрения, лишь случайно был найден в числе нищих, но вдова Ильи Ильича не была приближена к друзьям ее мужа, но дети Агафьи Матвеевны, которых Обломов учил чистописанию и географии, дети, которых он не отделял от своего сына, остались на произвол своей матери, слишком привыкшей во всем отделять их от барчонка Андрюши. Ни житейский порядок, ни житейская правда этим нарушены не были, и супругов Штольц никакой закон не нашел бы виноватыми. Но Илья Ильич Обломов, смеем думать, иначе поступил бы с лицами и сиротами, которых присутствие когда-то услаждало собой жизнь его Андрея и, в осо­бенности, Ольги. Очень может быть, что он не сумел бы быть им полезным практически, но любви своей к ним не стал бы под­разделять на разные степени. Без расчета и соображений он поделился бы с ними последним куском хлеба и, говоря мета­форически, принял бы их все равно под сень своего теплого хала­та. У кого сердце дальновиднее головы, тот может наделать мно­жество глупостей, но в стремлениях своих все-таки останется горячее и либеральнее людей, запутанных сетьми светской муд­рости. Возьмем хоть поведение Штольца в ту пору, когда он жил где-то на Женевском озере, а Обломов чуть не повергнут был в нищету ковами24 друзей Тарантьева. Андрей Штольц, кото­рому ничего не значило изъездить пол-Европы, человек со свя­зями и деловой опытностью, не захотел даже найти в Петербурге дельца, который за приличное вознаграждение согласился бы при­нять надзор над положением Обломова. А между тем и он и Ольга не могли не знать участи, грозившей их другу. Со своим прак­тическим laissez faire, laissez passer* они оба были вполне правы,

Не вмешивайтесь в чужие дела (фр.)

124

Page 126: "Oblomov" goncharov

и винить их никто не смеет. Кто в наше время осмеливается совать свой нос в дела самого близкого человека? Но предпо­ложите теперь, что до Ильи Ильича доходит слух о том, что Андрей и Ольга на краю нищеты, что они окружены врагами, грозящи­ми их будущности. Трудно сказать, что бы совершил Обломов при этом известии, но кажется нам, что он не сказал бы самому себе: какое право имею я вмешиваться в дела лиц, когда-то мне дорогих и близких?

Может быть, догадки наши покажутся иному читателю не совсем основательными, но такова наша точка зрения, и в искрен­ности ее никто не имеет права сомневаться. Не за комические стороны, не за жалостную жизнь, не за проявления общих всем нам слабостей любим мы Илью Ильича Обломова. Он дорог нам как человек своего края и своего времени, как не­злобный и нежный ребенок, способный, при иных обстоятельствах жизни и ином развитии, на дела истинной любви и милосер­дия. Он дорог нам как самостоятельная и чистая натура, вполне независимая от той схоластико-моральной истасканности, что пят­нает собою огромное большинство людей, его презирающих. Он дорог нам по истине, какою проникнуто все его создание, по тысяче корней, которыми поэт-художник связал его с нашей родной почвою. И наконец, он любезен нам как чудак, который в нашу эпоху себялюбия, ухищрений и неправды мирно покончил свой век, не обидевши ни одного человека, не обманувши ни одного человека и не научивши ни одного человека чему-нибудь скверному.

А, Я. МИЛЮКОВ

РУССКАЯ АПАТИЯ И НЕМЕЦКАЯ ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ («Обломов», роман Гончарова)

Благодаря талантам, по самому роду призвания своего, исключительно занятым анализом общественной жизни и искус­ства, критика наша меньше, чем другие роды литературы, зави­села от обстоятельств и временных интересов. Вдумываясь постоянно в отношение искусства к жизни, а следовательно, и в смысл самой жизни, она в лице Белинского успела вырабо­тать взгляд, основанный на принципах и убеждениях, который дал ей обширное значение в нашем общественном развитии. Но, несмотря на бойкое чутье истины, в нашей критике заметны по временам косвенные шаги в сторону, отчего при всех достоин­ствах она нередко обходит замечательное и тянет вас к посред­ственному, об одном не позволяет отозваться с уважением, о другом не даст сказать самого безобидного замечания. В этом от­ношении русская критика, далеко превосходя современную фран­цузскую, не может еще дорасти до твердого самосознания критики

125

Page 127: "Oblomov" goncharov

английской. В Англии является, например, Диккенс, и с каждым новым романом растет его авторитет, но критика, определяя та­лант его, указывая на силу творчества и обширность обще­ственного значения, в то же время говорит открыто, что у автора «Крошки Доррит» нет уменья в постройке плана, что в основе его вымысла нередко лежит какое-нибудь странное сплетение случайностей. Это нисколько, однако ж, не мешает Диккенсу пользоваться огромным авторитетом. У нас не так: мы, уж если раз взлюбим кого, так готовы побить каменьями всякого, кто отважится сказать не вполне хвалебное слово насчет обожаемого кумира. Попробуйте, например, при всем уважении к таланту и заслугам Гоголя, сказать, что язык в последних его сочинениях нельзя признать безукоризненно изящным, что склад его речи отличается тяжелым механизмом, нехудожественным строем и с внешней стороны ниже языка не только Тургенева или Гонча­рова, но и многих беллетристов! Такой отзыв многим пока­жется диким, и вас назовут чуть не глупцом и невеждой. Это породило у нас крайнюю щекотливость в писателях относитель­но критики. Зная, что в литературных солнцах пятен замечать не любят, писатели наши смотрят неблагосклонно на критические отзывы, и сказать что-нибудь не совсем хвалебное о признанном авторитете считается дерзким покушением на авторскую извест­ность, желанием оскорбить и унизить талант.

Между тем эта щекотливость в писателях и самой критике не только мешает верному определению талантов, но — что гораздо важнее — способствует обращению в публике мнений ошибочных и нередко вредных в эстетическом или общественном значении. Мы этим, разумеется, не думаем намекать на неразвитость нашей публики, а хотим только заметить, что большая часть ложных понятий образуется в ней с голоса критики. Все это повторилось при появлении романа Гончарова. Встречая с понят­ным восторгом новое произведение даровитого писателя, мы свернули в сторону, увлеченные или художественными достоин­ствами романа, или желанием показать свой идеал обществен­ной жизни,— и в публике начали распространяться преувеличен­ные толки о том, что в Обломове в первый раз явилась глубо­кая идея о нашем обществе, сказано новое слово о прошедшем и будущем России. Какая же это небывалая идея? Какое это до сих пор незнакомое нам слово?

Не будем распространяться о том, что обыкновенно разумеют под идеей и новым словом в художественном произведении. Поэт, так же как мыслитель и публицист, может высказывать обще­ственные истины, но только в художественном создании, в красоте поэтических образов, потому что поэт говорит только прекрасными формами. В них-то развивается идея, которая проникает все его создание, дает ему жизнь и значение. Поэтому идея художе­ственного произведения чужда всякой аллегории, не связывается с ним как посторонняя мысль, не выражается в виде какой-нибудь

126

Page 128: "Oblomov" goncharov

сентенции, а воплощается в лицах и образах, во всей целости создания художника. Вот отчего и сам поэт по большей части не видит ее как мысли, потому что он мыслит не иначе как образами. Нередко кажется, будто идея в художественном созда­нии выводится помимо образов, но это только кажется. Возьмем что-нибудь общеизвестное, например, байронова «Шильонского узника». Что за идея в этой маленькой повести, так не богатой внешним действием? Конечно, страдания человека, в глазах кото­рого гибнут в тюрьме его два брата. Но одно ли это так обаятель­но приковывает нас к поэме? Нет: в этой повести воплощена другая, высшая идея, которая не высказывается прямо ни одним словом, но веет во всем создании поэта и проникает его более глу­боким значением. Перед нами человек с энергией в душе, с сердцем, полным любви, прикован к каменному столбу и видит, как вокруг такими же узниками гибнут его ближние, его братья, жертвами дикого тиранства и слепой, бессмысленной силы, а он не в состоянии помочь им, не в силах протянуть руки, не может даже уронить братской слезы на их холодеющую грудь. Эта идея нигде прямо не выражена, но она проникает невидимо все созда­ние художника и широко раздвигает значение поэмы. Возьмем еще в нашей литературе ряд близких по смыслу произведений: «Евгения Онегина», «Героя нашего времени», «Кто виноват?», «Рудина». Во всех этих поэтических созданиях в группе более или менее родственных лиц постоянно развивается одна идея — это вопрос о значении тех молодых сил, которые бродят в нашем обществе, не находя разумного выхода. В Онегине, Бельтове, Печо­рине и целом ряде лиц одного с ними жизненного закала мы видим тип, в котором без всякого аллегорического намека более или менее художественно воплотилась известная сторона нашей жизни. Положение молодого поколения среди чуждой ему массы, вследствие недостаточности или ложности его воспитания, не­современности стремлений или усиленного развития желаний и идеалов, и обыкновенный исход всего этого — охлаждение к жиз­ни,— вот идея, которая постоянно выражалась в этом типе, изме­няясь только по мере изменения наших нравов. История этого типа может служить историей нашего общества. Если не всякое из этих родственных лиц высказывало какое-нибудь новое слово, зато каждое представляло новые фазисы в развитии и смысле нашего общественного быта, поставляло более или менее ясно какой-нибудь вопрос нашей действительной жизни. Все эти лица сдела­лись нашими представителями, на которых мы поверяли мо­менты собственного развития.

Обратимся же к роману Гончарова и взглянем на его идею и значение. Вся грамотная Россия прочла «Обломова» и успела познакомиться даже с критическими взглядами на него, а потому, чтоб не повторять известного, будем говорить о романе как о произведении по содержанию своему хорошо уже знакомом пуб­лике. С первого взгляда видно, что роман относится по смыслу

127

Page 129: "Oblomov" goncharov

своему к категории поэтических произведений, выражающих об­щественные вопросы, что автор желал показать нам в Обломове последний тип, в который переродился Онегин, переходя вместе с общественной жизнью по разным ступеням нравственного изменения. Что же именно хотел сказать нам Гончаров своим романом? В чем должны мы искать здесь новой идеи и нового слова?

Не вдаваясь в аллегорическое толкование содержания рома­на, легко понять, что идея и задача его — написать картину нашей общественной жизни, показать в лице Обломова русскую лень и апатию, которая сроднилась с обществом, и если иногда просыпается от столкновения с живой действительностью, то очень ненадолго и потом снова входит в обычное русло мертвен­ного застоя. Мы не произвольно вывели эту мысль: она лежит в основе романа, выносится из характера главного лица и всех поло­жений действия. Обломов с начала до конца — в чем согласилась и критика — выражает русскую жизнь, русское воспитание. Штольц, отражая в фокусе своей личности мысли автора, харак­теризует апатию своего друга под именем обломовщины и пони­мает под этим именно русскую жизнь. Ясно, что Гончаров, как Пушкин в Онегине, как Тургенев в Рудине, хотел показать нам в своем Обломове новый характеристический тип нашего общества. Но неужели же в нем есть правда? Неужели в этом человеке выразился, как многие уверяют, наш национальный темперамент, неужели это лицо создано по нашему образу и подо­бию! Мы с этим не согласны. Как! Обломов — воплощение русской жизни, портрет нашего общества, прозябающего в без­выходной лени и застое, он — новое слово нашего поколения, зеркало, в котором мы должны узнать себя в настоящее время! Неправда! Мы далеки от тех восторженных возгласов, какими многие услаждаются у нас, чуть не плача от умиления при испо­линских успехах, какие будто бы сделало наше могучее об­щество; мы вовсе не верим тем поэтическим увлечениям, с какими уверяют нас, что русский богатырь шагнул в последнее время до крайних пределов прогресса, обнаружил гигантские силы, прозрел глубоко на свои бедствия, омыл в мертвой и живой воде свои вековые раны и чуть не перегнал англичан и американ­цев в спасительном самообличении. Во всех этих лирических проявлениях молодого, непривычного восторга видны пока только слова и слова. Но неужели же при всем этом можно обвинить нас в обломовской апатии? Да разве эти самые восторги и возгласы не показывают скорее какой-то детской живости, хотя и не совсем, может быть, разумной. Мы сделали немного, но ведь и не спим же мы тем сном, который грозит апоплексическим ударом. Мы, может быть, не совсем практически подвигались в наших реформах; но разве самые ошибки в этом не показывают скорее торопли­вости и бойкого увлеченья, понятных в живой натуре, у которой руки долго были связаны. Наш крестьянский вопрос шел, может

128

Page 130: "Oblomov" goncharov

быть, несколько медленно, цо где же и тут мертвая апатия! Со стороны литературы? Но мы видели, что она сделала в этом случае все, что могла, и не оставалась ленивой зрительницей события. Со стороны помещиков, что ли? Да разве мы не знаем, что делалось в комитетах, разве не нашлись там благородные личности, энергически стоявшие за дело, разве и сами Обломовы ленились писать письма и проекты и без борьбы лежали коло­дами на диване в ожидании развязки? Мы немножко тяжелы на подъем, но ведь не считаем же мы невероятным подвигом какую-нибудь поездку в деревню. Да кто же больше ездит за границу, как не русские, хоть поездки для нас немножко труд­нее, чем переправа чрез Рейн или Калеский пролив. Уж конечно* в этом перегнали нас не штольцы. Мы сошлемся на самого автора Обломова. Разве сделать кругосветную поездку и после того, среди других занятий, написать четыре порядочные тома — доказывает обломовскую лень? Мы мало читаем, но ведь не лежат же у нас книги по целым годам разогнутые на одной и той же стра­нице! Кто же подписывается в России на десятки тысяч экземпляров журналов, кто раскупает тысячи томов Обломова, как не те же самые ничего не делающие обломовы! Нет: если в нашем обществе проявлялась апатия, это зависело от внешнего гнета,— и всякий раз, когда обстоятельствам случалось сдви­нуть его, натура русская являлась хоть не развитой, но вовсе не апатичной.

Наша литература давно поняла это, и вот отчего в ней так долго жил тип человека, недовольного жизнью, разочарованного или озлобленного вследствие препятствий, мешающих найти разумную опору. Тут литература была права: она понимала причину явления. Вспомните этот ряд грустных и знаменатель­ных лиц, начиная с Онегина и оканчивая Рудиным. В них мы видим то человека, оторванного от живой деятельности пустым светским воспитанием, то жертву юношеского непонимания жизни и общества,— но все они с началами свежей натуры, с живым, энергическим умом и сердцем, и их апатия развивается только от неразумного направления деятельности или от невозможности удовлетворить ей в той сдавленной среде, где они родились. Все это дети нашего общества.

Но чтоб показать отличие Обломова от этих типических лиц, припомним поэму Майкова «Две судьбы» и ее гербя, Вла­димира. Мы берем его потому, что это едва ли не самая печальная личность, может быть оттого, что он жил в более тяжелое время. Владимир, несмотря на жалкую развязку его жизни и нрав­ственное падение,— все еще симпатичен. Встречая этого человека после какого-то столкновения с жизнью, мы еще находим в нем свежие силы — увлеченье искусством, любовь к отечеству и уважение ко всему, что свободная жизнь показала ему широкого и человечного у других. Он любит Италию, но мысль его постоянно обращена к родине, и среди чудес классической страны он 9 Зак. 3249 129

Page 131: "Oblomov" goncharov

постоянно доспрашивается о задаче нашей жизни. Его упорно преследует дума:

Зачем так стареемся рано, И скоро к жизни холодеем мы? Вдруг никнет дух, черствеют вдруг умы! Едва восход блеснет зари румяной, Едва дохнет зародыш высших сил, Едва зардеет пламень благородный — Как вдруг, глядишь, завял, умолк, остыл...1

И ответ на это таится отчасти в самой его натуре, полной жизни и энергии, в которой «только заперто, а не погасло чувство». И мы верим, что он не рисуется, когда на вопрос о его страданиях отвечает:

Как вам назвать их?.. Душевной пустотой? Нет, иногда Душа полна восторга и в волненье Ее приводит доблесть, вдохновенье И образ гениального труда... Иль сном ума? Нет, он не спит и шумно Работает, и любит он труды; Он труженик: как рудокоп безумный, Все роется и ищет он руды; Но до нее не может он дорыться, И подрывает только то, что в нем Святейшего, небесного таится2.

Скоро, правда, находим мы этого юношу в деревне, барином й помещиком: он потолстел, перестает мало-помалу читать и в промежутках обедов и ужинов только насвистывает Casta diva3

и ходит диагонально по комнате. Но он, очевидно, скучает в этой апатии, сердится на свое бездействие, и в последних словах его — «в еде спасенье только есть» — слышится скорее сарказм чело­века, надломленного борьбою, чем последний отголосок задавлен­ной жизни.

И все эти Онегины, печорины, рудины — лица родственные Владимиру. Вы негодуете на этих людей, но чувствуете к ним сожаление, не отказываете им в симпатии, потому что в них все-таки видна живая сила, испорченная только средою и жизнью.

С первого взгляда кажется, будто Обломов похож на эти зна­комые лица, но, в сущности, сходство это только внешнее. На самом деле это натура совершенно иная. Он может быть честнее Онегина, благороднее Печорина, нежнее Владимира; но вы неволь­но отворачиваетесь от этой личности. Отчего же это? Оттого, что в тех людях, при всей их нестойкости в борьбе, все же есть жизнь, молодая сила, русская мощь, только подавленная извне, а здесь — одна врожденная апатия, несовместная с нашей натурою дряблость; оттого,* что там в охлаждении их чувствуется влияние ненормальной жизни, а здесь виден, по выражению Гоголя, че­ловек-тряпка по самой своей природе. В онегинском типе

130

Page 132: "Oblomov" goncharov

мы видим поток, холодной температурой закованный в ледяные цепи; в обломовской личности встречаем стоячую лужу, покрытую сплошной гнилью. Повеет дыхание свободного ветра, взойдет теп­лое весеннее солнце,— там ледяная кора лопнет, сбежит вниз с накопившейся на ней грязью, и поток засверкает, загремит с ропотом жизни; здесь — ветер только на время отгонит тину к одному краю лужи, а солнце чем будет греть теплее, тем больше породит миазмов.

Во всех изменениях онегинского типа источник зла — ненормальное воспитание и гнетущая жизнь. Гончаров также хо­тел показать сном Обломова, что апатия и лень его героя есть только следствие нелепо барского воспитания. Мы хорошо знаем, до какой степени воспитание может извратить человеческую натуру, но знаем тоже, что оно не убьет окончательно человека, если в душе его есть сколько-нибудь врожденной силы. И Онегин, и Рудин воспитаны дурно,— но мы видим в них людей, испорченных жизнью, а не дряблых. И какое же воспитание получили Ломоносов, Пушкин, Дашкова! Нет, лень и апатия Обломова происходят не столько от воспитания, как от негодности самой его натуры, от мелкости умственных и душевных сил. Что в четыр­надцать лет он заражен уже дикими барскими понятиями,— это у нас не новость. Положим, тут многое зависело от воспитания, но неужели все? Неужели Захар, натягивая ему всякий день чулки, или нянька, запрещая бегать в овраг, испортили этим порядочную натуру до того, что даже и университет не мог ничего разбудить в душе. В романе Диккенса мистер Доррит живет двадцать лет в долговой тюрьме, с двумя дочерьми, из которых меньшая и родилась там. Когда он получает наследство, из нищего делает­ся капиталистом, начинает разыгрывать полулорда, берет дочерям аристократическую воспитательницу, окружает их целым штатом служанок, одна из дочерей его тотчас же переходит на роль знатной леди, а простодушная Эми остается прежнею крошкой Доррит, тяготится новой обстановкой и даже с неудовольствием принимает услуги горничных. Вот где разница воспитания и самой натуры. Положим, что Обломов освобождается впоследствии от некоторых привычек деревенского барства и не поддает уже Захарке ногою в нос, но это вовсе не оттого, чтоб какие-нибудь разумные принципы восторжествовали над его воспитанием. На­против, в нем остаются все замашки барства, сродные его натуре, и он с убеждением говорит, что ему нельзя воспитывать своих будущих детей так, чтобы они сами добывали хлеб, потому что «нельзя из дворян делать мастеровых». У Обломова такие понятия врожденны и неискоренимы. Это враг всего, к чему стремится Россия, в чем она ищет своей будущности: у него отвращение к труду, к успехам промышленности, к грамот­ности. Когда Штольц привозит ему новость, что недалеко от Обломовки предполагают устроить пристань и провести шоссе, а в городе открыть ярмарку, представитель нашего поколения страшно пугается. -

Page 133: "Oblomov" goncharov

«— Ах, Боже мой!— говорит он.— Этого еще не доставало! Обломовка была в таком затишье, в стороне, а теперь ярмарка, большая дорога! Мужик повадится в город — беда!..

— А ты заведи школу в деревне!— замечает Штольц. — Не рано ли?— сказал Обломов.— Грамотность вредна мужику...»4

Из этого ясно видно, что заговорил бы Илья Ильич, если бы дожил до нашего времени и узнал о крестьянском вопросе. Как же можно ставить его наряду с Онегиным, который с пер­вым шагом в деревню подумал о судьбе мужика. Это эгоист, который дрожит за утрату своих прав, хотя вовсе ими не поль­зуется, трепещет за уменьшение доходов, хотя не знает счета деньгам. Обломов сам довольно метко определяет свою мелкую натуру.

«Я изношенный кафтан,— говорит он,— но не от климата, не от трудов, а оттого, что двенадцать лет во мне был заперт свет»5.

Впрочем, он прав только в первой половине своего приго­вора: дело в том, что света-то было в нем слишком мало, и он износился от самой своей негодности, а не от внешнего трения.

При дряблости натуры Обломов отличается простотою и сам признается в этом. «Дай мне своего ума и веди меня куда хо­чешь!» — говорит он своему немецкому другу. И это признание в ограниченности он беспрестанно подтверждает на деле. Неужели одна только лень и апатия может заставить человека с здравым смыслом целые годы обдумывать в Гороховой улице план устрой­ства отдаленного имения и ворочать в голове соображения об увеличении его доходов! А между тем Обломов,

«как встанет утром с постели, после чая ляжет тотчас на диван, подопрет голову рукой и обдумывает, не щадя сил, до тех пор, пока, наконец, голова утомится от тяжелой работы и когда совесть скажет: довольно сделано сегодня для общего блага!»6

Что это такое? Лень и апатия! Если хотите — пожалуй, только апатия в голове, и апатия врожденная. Неужели же это черта русская! Простота Обломова обнаруживается на каждом шагу — и в нежных беседах с Ольгой, и в доверчивости к Тарантье-ву и Мухоярову после того, как он сам убедился в образе действий этих негодяев. Неужели только «хрустальная душа» заставила Обломова объясняться с мошенником-хозяином о своих делах и пускаться в излияния о своей непрактичности, о незнании, сколько у него крестьян и сколько они платят оброку, что такое барщина и сельский труд, что значит четверть ржи и овса и когда сеют и жнут! Неужели одна лень и доброта заставили его дать заемное письмо хозяйке и выплачивать по нему деньги мошен­никам? Неужели, наконец, можно признать ум в человеке, который отказывается от своих мыслей по первому слову какого-нибудь Захара?!

132

Page 134: "Oblomov" goncharov

«— Чтобы тебе записывать?— говорит Обломов, когда они припоминают свои расходы.— Худо быть безграмотным!

— Пожил век и без грамоты, слава Богу, не хуже других!— возразил Захар, глядя в сторону.

„Правду говорит Штольц, что надо завести школу в деревне!"— поду­мал Обломов.

— Вон у Ильинских был грамотный-то, сказывали люди,— продолжал Захар,— да серебро из буфета и стащил.

„Прошу покорнейше!—трусливо подумал Обломов.—В самом деле, эти грамотеи — все такой безнравственный народ: по трактирам, с гармоникой, да чаи... Нет, рано школы заводить!..'-»7

Нет, в этом видна не «хрустальная душа», а эгоизм и ограни­ченность.

Что же общего между живым онегинским типом и этой карика­турой на русскую жизнь? Что общего между Бельтовым и Вла­димиром, представляющими действительные лица, и этим уваль­нем, который всю жизнь пролежал на диване, для которого, по словам автора, лежанье было не случайностью, а нормальным состоянием! Принимая его за аллегорический портрет, мы находим в нем карикатурное преувеличение, как в отражении лица человеческого на сильно выпуклом зеркале; а рассматривая его как действительное лицо, не находим в нем ни жизни, ни худо­жественной правды, и следовательно, самая мысль свести рудиных и Владимиров на Обломова и вместо внешнего зла указать на нашу собственную несостоятельность — лишена правды и эсте­тического значения.

Если в герое своем автор хотел дать урок русскому человеку, то, с другой стороны, в Ольге желал показать нам тип русской женщины. В самом деле, в нашей литературе личность охлажден­ного человека являлась всегда наряду с образом женщины: все эти прелестные лица, от Татьяны и княжны Мери до Круци-ферской и Нины8, служили для полного выражения или объяс­нения этого типа. Все они, встречаясь с «героями нашего времени», начинали любопытством, от него переходили к участию, потом к любви и страсти, и выходили обыкновенно из борьбы с разбитым сердцем. Занимаясь характеристикой Онегиных и печо-риных, мы как-то мало обращали внимания на эти женские лич­ности, а между тем изучение их не меньше любопытно и поучитель­но. В них выразилось состояние нашего общества, положение в нем женщины и ее постоянная судьба — делаться игрушкою человека, разбитого жизнью. Посмотрите, с каким любопытством и участием встречают эти татьяны, мери, даже чужие нам нины, этих Онегиных, Владимиров, печориных, как любят их и как дорого платят за свою любовь. Но их участие и любовь вполне понятны и только украшают, освящают в глазах наших эти прелестные личности: в них сердце женщины высказалось сочувствием к нашему поколению, так долго томившемуся под суровым гнетом. Они в охлажденном человеке, несмотря на заметную даже в нем театральность, все-таки видели достойную участия жертву, под его

133

Page 135: "Oblomov" goncharov

апатиею инстинктивно чувствовали присутствие живой, но только затаенной силы и видели человека, способного при других условиях к добру и деятельности. В лице Онегиных и Владимиров эти женщины любили и прощали людей, не устоявших в борьбе с роко­вой силою. Вот отчего, понимая недостатки Онегиных и печо-риных, мы симпатизируем этим женщинам, понимаем их любовь, сочувствуем их несчастиям.

Так как для сравнения с Обломовым мы взяли Владимира, то кстати уже припомним и женщину, с которой судьба свела его в Италии. Хотя личность Нины очерчена у Майкова слабо и неполно, но она истинна и симпатична. Это страстная итальянка, которая живет и дышет любовью. История ее страсти — обыкновенная история:

Сперва зажглось лишь любопытство в ней; Потом ей втайне сделалось приятно Жалеть о друге новом; непонятно К нему неслись ее все мысли; он, Казалось ей, достоин лучшей доли,— А как помочь? в ее ли это воле? Быть может, он озлоблен, оскорблен, И рождена она — как знать — с призваньем Вновь помирить его с существованьем...9

Нина готова оставить мать и друзей, променять свою прекрас­ную родину на снежную Россию. На все возражения Владимира она отвечает страстью и говорит:

На все готова я, На все, на все! В тот миг, когда тебя Я встретила, тогда лишь я узнала, Что у меня в груди есть сердце10.

И эта любовь, несмотря на несколько мелодраматическое проявление, нам понятна: мы видим, как просто и естественно пришла этой пылкой девушке мысль согреть любовью этого чуже­земца. Нина встретила в нем человека не мертвого душою, а несчастного — и ее любовь вполне естественна и возбуждает участие.

Ольга, как и все эти женщины, начинает любопытством при виде лица, не похожего на других известных ей людей. Но предмет ее любопытства — не человек, разбитый столкновением с жизнью, а сонная, апатическая натура, неловкий и тяжелый байбак, проводящий целые дни в горизонтальном положении, со­вершенно довольный жизнью и преданный только еде и лежанью. Штольц, который умел занимать и смешить молодую девушку, при­вез к ней в дом своего друга и сообщил о нем подробности, какие с первого раза делают человека смешным в глазах женщины. На этого-то господина, так интересно рекомендован­ного, обратила любопытный взгляд девушка умная и образован­ная, как представляет ее автор. И в любопытстве молоденькой

134

Page 136: "Oblomov" goncharov

девушки, разумеется, нет ничего необыкновенного. От этого понятного чувства Ольга скоро переходит к участию, особенно когда Casta diva разогрела ее сонного героя. Штольц, уезжая за границу, завещает ей Обломова, просит приглядывать за ним, не давать, лежать на диване, но и эта новая дружеская рекоменда­ция не вредит Илье Ильичу в глазах доброй Ольги. У нее в «умненькой, хорошенькой головке» развился уже подробный план, как она отучит Обломова спать после обеда, даже лежать на диване, заставит читать книги, писать письма, съездить в деревню, за границу. Она берет на себя роль доктора, мечтает, что возвратит к жизни человека, спасет нравственно погибающий ум и душу. «Она даже вздрагивала от гордого, радостного трепета; считала это уроком, назначенным свыше». Вот что привязывает Ольгу к Обломову. И, конечно, всякий допустит возможность такой прихоти со стороны праздной девушки, понимая, однако ж, что тут дело идет не о призвании свыше, а просто о самом обыкновенном кокетстве.

Несмотря на то, что натура Обломова выказывается с первых шагов, Ольга, сначала из угождения Штольцу, а потом уже по собственной воле, начинает трудиться над своей задачею. Мало-помалу она привыкает к своей игре, начинает находить в ней удовольствие, потому что ей открывается будто бы возможность «хоть над кем-нибудь господствовать».— Роль путеводной звезды, говорит автор, ей понравилась.

«Ольга, как всякая женщина в первенствующей роли, то есть в роли мучи­тельницы, конечно, менее других и бессознательно, но не могла отказать себе в удовольствии немного поиграть им по-кошачьи»н.

Хотя автор и говорит, что вся ее тактика была проникнута нежной симпатией, но замашки ее не внушают к ней самой симпа­тии: это не та прелестная любящая женщина, каких мы видим у Пушкина и Тургенева; это кошка, играющая с мышью, да еще с какой мышью! Вот отчего Ольга не привлекает нас, как Татьяна, Нина или Круциферская. Впрочем, если до сих пор личность Ольги и несимпатична, по крайней мере она понятна. Но вот, по­играв с Обломовым по-кошачьи, она не шутя в него влюбляется. Вовсе не претендуя на знание женского сердца, с этой минуты нельзя принимать героиню Гончарова за живую, действительную личность. Положим, девушка и заинтересовалась как-нибудь этой сонной и ветхой натурой; но это могло быть разве минутной прихотью, капризом головы и воображения, а не увлечением сердца. Возможно ли, чтоб умная и образованная девушка долго и постоянно могла любить человека, который беспрестанно зе­вает в ее присутствии и дает понять на всяком шагу, что для него любовь есть «только тяжелая служба». Как развитая женщина не могла догадаться заранее, что из такой тряпки никогда ничего не выйдет, что под такой лежачий камень никакая живая вода не потечет. Вспомните сцену в Летнем саду или приезд Ольги

135

Page 137: "Oblomov" goncharov

на квартиру ее любезного. Неужели женщина со смыслом — как бы ни была она ослеплена любовью — не могла догадаться, что при всем неловком старании Обломова прикрыть свой страх и трепет участием к любимой особе, заботой о неприкосно­венности ее доброго имени, во всяком слове и движении его проглядывал эгоист, который робеет и тревожится только за одного себя, или, лучше сказать, за свой сон и аппетит, и откровенно говорит своей обожательнице: «Ты не знаешь, сколько здоровья унесли у меня эти страсти и заботы». Хотя Ольга и замечает сама, что с первой минуты знакомства с Обломовым видела в нем мужа, но ее любовь, в смысле привязанности долгой и серьезной, до того невероятна, что даже сам Илья Ильич удивляется ей и не может понять, как могла полюбить его эта девушка.

«Не ошибка ли это?— спрашивает он.— Что она нашла во мне такого? Экое сокровище далось!» А Штольц, когда Ольга призналась ему, что любила Обломова, просто остолбенел:

«— Обломова!— повторил он в изумлении.— Это неправда!— прибавил потом положительно, понизив голос.

— Правда!— покойно сказала она. — Обломова! — повторил он вновь.—Не может быть!—прибавил потом

уверительно»12.

Нам понятна привязанность к Обломову вдовы Пшеницыной, которая нашла в нем идеал барина, не занятого ни службой, ни книжками, умеющего ценить и ее голые локти, и уменье отлично печь пироги и варить кофе; но возможно ли, чтоб Ольга начала стыдиться «героя своего романа» только тогда, когда он совсем уже голословно высказался в своей пошлости и эгоизме! Штольц решил, что любовь Ольги к Обломову была «любовь будущая» и даже не любовь, а игра воображения и самолюбия. Но разве натура апатичного эгоиста могла так долго обманывать даже самолюбие и воображение? Возможно ли это в девушке, которая с первого шага смотрела уже на Обломова как на будущего мужа, которая впоследствии, сделавшись женою Штольца, начала понемногу превращаться в практическую женщину и синий чу­лок! Что же это за личность? Неужели автор, желая показать в своей обломовщине русское зло, хотел выразить в Ольге при­звание женщины, мечтающей оживить наше общество, разбудить его от сна и апатии, вызвать к труду и деятельности.

И новой мыслью, новой страстью, Огнем, любовью, красотой Подвинуть мир в путях ко счастью И взволновать его застой?

Неужели он хотел доказать, что от невозможности оживить этот холодный труп наша женщина обратилась к живому, деятель­ному западному элементу в лице русского немца Штольца, пре­доставляя «хрустальную душу» в распоряжение другой родствен-

136

Page 138: "Oblomov" goncharov

ной души — вдовы Пшеницыной? Но такого аллегорического значения мы не можем допустить в художественном произведе­нии; а если бы допустили, то и в таком случае оно теряет смысл, потому что сам Обломов, как мы уже заметили, вовсе не тип русской жизни. Таким образом, Ольга — или отвлеченная и неуместная аллегорическая фигура, или лицо ложное и не­симпатичное.

В контрасте с ленивой натурой Обломова Гончаров поставил деятельного, практического Штольца. Если в одном он хотел пока­зать образ нашего барства, неподвижности и нелепого воспитания, олицетворить наш допетровский элемент, то в другом думал, ка­жется, написать портрет представителя нашего века, выразить западное начало, от столкновения с которым просыпается на мгновение наша жизнь, раздвигается покрывающая ее плесень. В этой личности автор выразил очевидное желание сделать новую попытку — создать вечно неудающийся нам положительный тип. В какой же мере удался он теперь? Что вышло из немецкой натуры, выработанной русской жизнью? Автор не без цели знако­мит нас вполне с воспитанием Штольца: он хочет показать, как в противоположность Обломову выработался этот мальчик, кото­рый от матери заимствовал русское сердце и язык, от отца — не­мецкую практичность и аккуратность, рос широко и вольно, бегал где хотел, на целые дни уходил из дому, возвращался изорван­ный, выпачканный, с разбитым носом. Может быть, такое дет­ство и лучше обломовского, но опять заметим, что если дурное воспитание не может вполне убить натуры свежей, то, с другой стороны, и воспитание здоровое не может дать человеку того, в чем он обойден от природы. Мы видим, правда, что из Штольца не вышло, как замечает автор, ни бурша, ни филистера, но зато развился тот практически холодный человек, какими в самом деле дарило нас последнее время, благодаря, может быть, тому же внеш­нему гнету, заглушавшему з душе все теплое и поэтическое. Штольц— близкая родня Калиновичу13: у него та же деятель­ность, та же забота о собственной карьере без всякой любви к своей полуродине, без всякой горячей, действительной мысли сделать что-нибудь для ее блага. Не только в жизни, но и в домаш­ней обстановке этот человек отталкивает еще больше, чем его сонный приятель. У Обломова комнаты никогда не метутся, на стулья нельзя присесть от пыли, на столе стоит не убранная от вчерашнего ужина тарелка, и листы в книгах он разрезывает пальцем. Штольц, несмотря на то, что русская жизнь «из бес­цветной таблицы сделала ему яркую, широкую картину», ищет во всем педантического порядка и формальности, любит, чтобы бумаги, карандаши, все мелочи так и лежали на столе, как он их положит. В нравственном отношении — он эгоист еще больше, су­хой и апатичный. Обломов тяготится любовью, потому что она мешает ему лежать на диване, заставляет каждый день одеваться и не дает вовремя пообедать; Штольц при встречах с женщинами

137

Page 139: "Oblomov" goncharov

старается избегать всяких волнений и тревог любви, заботясь сохранить свой «здоровый организм». Неужели же в этом Штольце должны мы признать свежую натуру, идеал, к которому стремит­ся русская жизнь? Неужели это образец лучшей части нашего молодого поколения, представитель нашего будущего общества? Если бы нам предстояло сделать выбор между Обломовым и Штольцем, то, несмотря на жалкую апатию сонного тюфяка, мы скорее остановились бы на нем, чем на этой холодно приличной, отталкивающей личности, которая вечно резонирует и с высоты какого-то пуританского величия смотрит на русскую жизнь. В этой антипатичной натуре, под маскою образования и гуман­ности, стремления к реформам и прогрессу, скрывается все, что так противно нашему русскому характеру и взгляду на жизнь. В этих-то штольцах и таились основы гнета, который так тяжело налег на наше общество. Из этих-то господ выходят те черствые дельцы, которые, добиваясь выгодной карьеры, давят все, что ни попадется на пути, предводители марширующей и пишущей фаланги, готовые ранжировать людей, как вещи на своем пись­менном столе, сухие бюрократы, преследователи мелких взяточ­ников и угодники крупных, враги всего, не подходящего к не­мецкой чинности, готовые придавить все живое во имя своей дисциплины. Из этих полурусских штольцев вырождаются все учредители мнимо благодетельных предприятий, эксплуатирую­щие работника на фабрике, акционера в компании, при гром­ких возгласах о движении и прогрессе; все великодушные эмансипаторы крестьян без земли, с жаром проповедующие об освобождении личности из-под влияния ненавистной и дикой рус­ской общины. Из этой-то толпы людей, ничем кровным не при­вязанных к родине, толкующих о святости законов и готовых произвольно попирать их при удобном случае, выплывают все эти мелкие деспоты, которые вместо законного пути все решают прихотью и связями, как распорядился и наш Штольц с Мухояро­вым. Этот-то тип, меняясь как хамелеон с ходом самого времени, породил у нас тех положительных людей, которым недавно еще литература как будто сочувствовала в лицах петров Ивановичей адуевых, паншиных14, калиновичей, которые во всем и прежде всего ищут выгод и не видят никакой поэзии в жизни, если в ней нет ничего практически полезного. Смешны были санти­ментальные юноши, которые жили одними вздохами и нежностями, любовались луной и цветами и клялись что с милой соло­менная хижина милее царских чертогов; но если не смешнее, то несравненно противнее эта положительная молодежь, которая, отказавшись от сладенькой чувствительности, ударилась в черст­вую практичность, поклоняется только мешку с золотом и бла­гоговеет пред поэзией акций и дивидендов. Если одни никогда не смотрели под ноги и оттого вечно падали, зато другие никогда не отводят глаз от дорожной грязи и знать не хотят, что делается выше. Литература, осмеивая беспредметный идеализм,

138

Page 140: "Oblomov" goncharov

делала, конечно, хорошо, потому что хотела отучить от бесплод­ных вздохов и заставить чем-нцбудь заниматься; но, с другой стороны, едва ли не больше принесла она зла, идеализируя этот холодный тип практических эгоистов. Все эти калиновичи и К0

так заняты устройством своей карьеры, что общему благу ничем не жертвуют, кроме одних фраз, а если и решатся играть деятельно-благородную роль, то разве только из желания еще больше выка­заться в модном положении. Сегодня они кричат против взяточ­ников и гонят злоупотребления оттого, что это не только безопас­но для них, но, может быть, даже и полезно, а подуй другой ве­тер — и завтра они будут гонителями образования и гасителями мысли и очень умно будут говорить о необходимости подчи­ниться обстоятельствам. Никогда эти штольцы не выйдут вперед, если общество потребует какой-нибудь существенной жертвы; какого-нибудь действительно гуманного подвига, разве при этом явится возможность ожидать впереди за жертву воздаяния сто­рицею. Неужели же в самом деле в Штольце олицетворена благородная личность нашего времени, здоровый организм нашей эпохи? Нет! отвергая смысл жалкой и карикатурной обло­мовщины, мы еще больше не признаем идеального значения этой холодной штолъцевщины.

Но мы не в первый раз уже встречаем у Гончарова искусствен­ное сближение идеализма и положительности. В героях его романа с первого взгляда можно узнать старых знакомых: это Александр Федорович и Петр Иванович Адуевы, несколько переодетые и иначе обстановленные. Они даже и переменились не много. Вспомните наружность Петра Ивановича и Штольца: недаром автор сравнивает одного с центавром, а другого с кров­ной английской лошадью. В лице одного не выражается ни добродущия, ни злости, ни великого ума и еще меньше глупости, а одно только холодное спокойствие, и он никогда не поддается ни хорошему, ни дурному впечатлению. Другой

«живет по бюджету, стараясь тратить каждый день, как каждый рубль, с ежеминутным, никогда не дремлющим контролем издержанного времени, труда, сил души и сердца. Кажется, и печалями и радостями он управляет, как движением рук, как шагами ног или как обращается с дурной и хорошей погодой»15.

Вспомните деятельность Адуева-дяди, его хлопоты с заводом и ком­паньонами, его понятия о женитьбе и семейном счастье, планы на устройство домашней жизни, его разговоры с племянником,— и взгляните на Штольца, который точно так же в постоянном движении служит и покупает дома, участвует в промышленных компаниях, ездит по делам за границу, пишет и приводит в исполнение проекты и тормошит своего обленившегося товарища. Очевидно, что зто любимый тип Гончарова, который создавался с многолетней думой: в образе Штольца он явился с тою же самой физиономией, с тем же духом и идеей, но выработался с большей ясностью и оконченностью.

139

Page 141: "Oblomov" goncharov

В Обломове, несмотря на особенность его натуры, заметно также некоторое сходство с Александром Федоровичем Адуевым. Оба они одинаково дурно воспитаны в деревне, избалованы барством, испор­чены с первых впечатлений,— и оба, пройдя через университет, на первом шагу неловко поскользнулись на жизненном пути. Автор до того сходно вел их, что нарочно, кажется, хотел пока­зать, как при одинаком воспитании различные натуры, поставлен­ные в одно и то же положение, могут разойтиться в жизни. Адуев и Обломов приезжают в Петербург делать карьеру, поступают на службу с мечтою об общественной пользе, даже служат как будто в одном департаменте,— и оба, споткнувшись, падают с пер­вой ступени. У каждого из этих непрактических телемаков есть свой ментор16: одного дядя старается отклонить от беспред­метной идеализации к действительной жизни, другого Штольц пытается притянуть от апатии к какой-нибудь деятельности. В самой любви их, которая у того и другого завязывается летом на даче, в окрестностях Петербурга, много общего. Из столкновения с этой любовью оба они выходят одинаково и впослед^ ствии только расходятся, по различию своей натуры: Адуев ле­чится новой любовью, потом переходит к апатическому охлаж­дению, ловит рыбу с Костиковым и лежит по целым дням на диване; Обломов прямо и окончательно возвращается к дивану, как к своему нормальному быту. Адуев начинает избегать дяди, Обломов не рад посещениям Штольца,— и оба, в обществе Кости­кова и Евсея, Аграфены Матвеевны и Захара, обращаются к живот­ной жизни. В положениях их столько общего, что автор как будто нарочно хотел двумя разными приемами решить одну и ту же задачу. Но выводы, разумеется, вышли различные. Казалось, Обломов при сближении с Ольгой готов покинуть диван и отказать­ся от халата; но ветхая натура опять потянула его к нормальному состоянию, и он кончил женитьбой на глупой чиновнице и апоплек­сическим ударом. Казалось, Адуев после двух тяжелых столкно­вений с жизнью, переселясь на Пески и впоследствии в деревню, кончит диваном и халатом, но его характер, в котором таились семена практичности, вызвал его опять к жизни, и из него вышел не Обломов, а Петр Иваныч или, пожалуй, Штольц. И вот где дока­зательство, что лень и апатия Обломова — следствие не воспита­ния, а самой его натуры.

Итак, герои «Обыкновенной истории» явились и в другом рома­не Гончарова, только в новом превращении. Адуев-дядя еще больше погряз в деловой суете, принял немецкую физиономию, выродился в Штольца с явным намерением помирить нас с своим эгоизмом и показать, что судьба женщины не всегда кончается с ним безвыходным положением Лизаветы Александровны, а иногда и счастьем Ольги Сергеевны. Адуев-племянник ради боль­шей сатиры на наше воспитание переродился в Обломова с поку­шением быть представителем русской лени и выразить ее в крайних последствиях. Но если мы и прежде не сочувствовали дяде

140

Page 142: "Oblomov" goncharov

и племяннику, то по крайней мере видели в них действительных людей; а теперь — в образах Штольца и Обломова — они являются в преувеличенном виде и становятся не живыми типами, а кари­катурой на русскую жизнь.

С какой же целью знакомые нам адуевы явились в новом ро­мане? Что именно хотел сказать ими автор? Если б в поэтическом произведении вместо живой художественно воплощенной идеи мы согласились допустить отвлеченную аллегорию, которая приду­мана заранее и потом уже обставлена лицами и происшествиями, то можно бы подумать, что Гончаров в новом романе своем хотел показать нам старую Русь и ее отношение к европейской цивилизации. Эта далекая, темная Обломовка, со своими патриар­хальными обитателями, заброшенная барином, разоренная та-рантьевыми, мухояровыми и затертыми, потом приведенная в по­рядок штольцами, служила бы аллегорическим представлением России. Понимая под Обломовым старый порядок дел, мы могли бы объяснить смысл его тяжелой натуры, его эгоистически-ленивый характер, прозябанье в лени и апатии, от которых не в состоянии были разбудить его ни любовь, ни дружба, ни наука, ни теплое дыхание жизни. В таком случае мы готовы были бы допустить, что Обломов олицетворяет отчасти допетровскую Русь и столкновение ее с европейским элементом; тогда и самый представитель этого элемента Штольц получил бы в наших глазах некоторое значение. Тут сделалась бы понятна и роль Ольги, и ее план разбудить сонного Обломова, и попытки Штольца вдохнуть жизнь и деятельность в вялый организм, и его последние слова; «Прощай, старая Обломовка! ты отжила свой век!» Тогда в самом маленьком Андрюше мы видели бы, может быть,намек на молодое поколение, которое должно воспитаться под иными условиями жизни. Но в таком случае роман из художественного создания превратился бы в отвлеченный, дидактический трактат. Мы давно пережили время, когда идея изящного произведения в нашей лите­ратуре более или менее смешивалась с аллегорией. Теперь все понимают, что идея воплощается в создаваемые художником лица, не лишая их жизни, плоти и крови; аллегория же только обле­кает заранее взятые понятия в соответственные им образы, имена и костюмы. В романе мы ищем живых лиц, портретов, списан­ных с действительной жизни. Чичиковы и городничие, бульбы и художники чартковы, дамы «приятные во всех отношениях» и «просто приятные», выражая своими характерами и жизнью какую-нибудь идею, в то же время являются нам живыми типами с плотью и кровью. В главных же лицах Гончарова мы не находим действительной жизни, а видим или аллегорические фигуры, придуманные для изображения старой Руси, немецкого элемента, роли женщины в нашем развитии, или характеры исключительные и даже карикатурные. Но если бы в основании романа вместо аллегории и лежала идея, то и в таком случае она не затрагивала бы нашей современной жизни и высказывала бы

141

Page 143: "Oblomov" goncharov

слово вовсе не новое. Давно уже разные штольцы твердят, что русский человек спит непробудным сном и не способен ни к какому серьезному труду; давно привыкли мы видеть, как сваливают извне привитую нам апатию на самую натуру и характер нашего народа. Не в первый раз придется нам слышать, что «беспечность есть стихия русского человека, и он не находит для себя ничего лучшего, кроме покоя и недеятельности». Но кто во всем нашем современном обществе видит одну только обломовщину, тому мы укажем на Петра, Ломоносова, Дашкову, Пушкина,— и они ответят за нас, что если и было что-нибудь общее между обломовщиной и старой Русью, то теперь преобладающие элементы в новой жизни нашей вовсе не напоминают уже ни беспробудной апатии Обломова, ни беспредметной и холодной деятельности его пре­словутого друга.

В заключение обратимся к художественной стороне романа Гончарова. Рассматривая это произведение помимо его идеи и глав­ных лиц, мы должны прямо сказать, что оно отличается высоки­ми красотами. Конечно, в плане романа есть также недостатки, вредящие полноте целого. Так, например, вся первая часть по отсутствию действия кажется лишнею: на двухстах страницах мы читаем только, как Обломов лежит на диване, потом спит и видит сон, то есть свое детство и воспитание, а в промежутке этого лежанья и сна являются пять лиц, из которых большая половина потом вовсе не показывается. При этом мы узнаем, конечно, ха­рактер главного героя, знакомимся с его личностью и жизнью, но характер и жизнь лица, по условиям искусства, должны развиваться в действии, а не в однообразных положениях и мо­нотонном рассказе. Положим, что в визитах Волкова, Пенкина, Судьбинского перед нами ярко выступает личность Обломова, от­четливо обрисовываются разные стороны его натуры, но все же от этого роман, в котором ненужные лица введены только для обри­совки главного, теряет со стороны стройности плана и занима­тельности. Нам скажут: какого же вы хотите разнообразия в моно­тонной жизни этого мешка, какого требуете действия там, где дело идет о человеке, у которого лежанье на диване было нормаль­ным состоянием? Замечание справедливое, но тем не менее роман при отсутствии действия проигрывает в художественном отноше­нии. Монотонность первой части становится еще заметнее от частых повторений в мелких подробностях. Этот стук беспрестан­но спрыгивающих с лежанки ног Захара, одно и то же обраще­ние самого Обломова к приходящим гостям: «не подходи, не под­ходи — ты с холоду»,— хотя и гармонируют с общей обстановкой сцены и характером героя, но при слишком частом повторении надоедают читателю. Вот отчего роман Гончарова кажется не­сколько растянутым и скучным.

За исключением этого недостатка, в художественной стороне романа виден мастер, которого прямо можно поставить наряду с Гоголем. Описания Гончарова отличаются необыкновенной вер-

142

Page 144: "Oblomov" goncharov

ностыо рисунка и поразительной живостью красок; природа поражает у него тою же отчетливостью форм, как в лучших картинах Тургенева, и сверх того, в его колорите есть что-то мягкое и теплое. Точно так же сцены петербургского, осо­бенно холостого быта очерчены с удивительной правдой и пол­нотою. Вспомните комнату Обломова в Гороховой улице или его квартиру на Выборгской стороне: здесь всякая черта подмечена необыкновенно тонко и полна смысла. Вообще роман богат превосходными частностями и мастерскими отдельными сценами. Лучшее место в нем, по нашему мнению,— соц Обломова, и осо­бенно первая его половина, где автор с удивительной вер­ностью и в самых живых красках рисует картину темного провинциального быта, ничем не уступающую лучшим эпизодам «Мертвых душ». Второстепенные лица Гончарова, как и в преж­нем его романе, далеко превосходят главные, несмотря на то, что обрисованы иногда не слишком полно. Как хороша в «Обык­новенной истории» мать Адуева, так же художественно прекрас­на и его Агафья Матвеевна — один из самых совершенных типов в нашей литературе. Даже лица, слегка только набросан­ные как бы несколькими взмахами карандаша, выходят у автора живы и характерны; такова в прежней романе Аграфена, такова и здесь Айисья. Вообще в женских лицах мелкого по­мещичьего или дворового быта он не имеет у нас соперни­ков: это уже не карикатуры, а полные типы, живые портреты или только бойкие эскизы, но без малейшей фальшивой черты или преувеличенного штриха. Наконец, нельзя не заметить комизма Гончарова, который заставляет подозревать в нем призна­ки сценического дарования. Вспомните, например, беседу Обло­мова с доктором, когда, угрожая близким ударом от сидячей жизни, он чертит ему план поездки за границу и программу будущего леченья. Сколько тут веселости и комизма! Но это не комизм Гоголя, оставляющий после себя болезненное чувство негодования и желчи, а комизм, полный добродушия и грациоз­ной мягкости. Таким образом, не признавая в «Обломове» современного типа, ни живой общественной идеи, должно одна­ко ж сказать, что сочиненце это по художественным достоин­ствам принадлежит к капитальным явлениям нашей литературы.

Я. Д. АХШАРУМОВ

ОБЛОМОВ РОМАН И. ГОНЧАРОВА. 1859

Едва успел выйти в свет новый роман г. Гончарова, как в ме­дико-хирургическом департаменте нашей литературы уже объяв­лена была автору благодарность за то, что он первый открыл истинный корень одной из самых важнейших отраслей нашего

143

Page 145: "Oblomov" goncharov

русского общественного недуга, открыл и предложил врачева­ние. «Что такое обломовщина?»— можно было спросить еще не­сколько месяцев тому назад1; теперь уже никто не сделает подобного вопроса, теперь всем известно, что это древнейшая черта нашего народного характера, начало которой совпадает едва ли не с самым началом русской истории. Настолько дело ясно; но можно ли назвать эту черту недугом и должно ли лечить нас от него предложенным медикаментом — это еще вопрос. Наши деды и прадеды были, конечно, не глупее нас, а сколько из них прожили век без тревог, не трудились и не волновались, и не ломали своей головы, и на руках мозолей не натирали, а были сыты и были одеты, и жили себе припеваючи, мирно, спокойно, как у Христа за пазухой; отчего же это мы не можем так жить? Странно, в самом деле, отчего мы не можем? И не то чтобы не хотели, нет, иной бы и рад, да не может. Вот, например, Обло­мов — был добрый и очень неглупый человек, и всю свою жизнь стремился к безмятежному быту дедов, к которому имел от при­роды необыкновенные дарования, как-то: младенческую простоту души и младенческое смирение мысли, журавлиный желудок и способность спать, как сурок, во всякое время дня или ночи; а вот и ему не далось. При самом ясном сознании цели, при самых высоких способностях к ее достижению, при всем неуклонном постоянстве стремления был все-таки несчастлив, терзался и му­чился, и умер недоволен собою, недоволен судьбой. Что же это за чудо? Уж не знали ли наши деды какого-нибудь секрета, кото­рый в наше время затерян или пришел в негодность от долгого употребления? И точно, они знали секрет, не большой и не слож­ный, а очень простой и удобопонятный и легко применимый секретец. Они рассуждали так: что нужно делать, чтобы жить хорошо? Нужно работать головой и руками, остальное приходит само собой. Но чтобы жить хорошо, надо жить спокойно; а жить спокойно, ломая голову и натирая мозоли на руках, невозможно; следовательно, тот, кто должен работать собственною головой и собственными руками, не может жить хорошо. На этом месте своего логического стремления к истине предки наши становились лицом к лицу с противоречием, по-видимому, неразрешимым; но тут-то и обнаружилась их высокая практическая мудрость. Кто~ должен работать головой и кто руками?— спрашивали они себя. Само собою разумеется те, кому работа легче дается и кто поэтому лучше может исполнить ее; но так как мысленный труд легче дается старшим, а труд физический младшим, то пусть они и трудятся; а мы будем спокойно пользоваться их трудами, с одной стороны, повинуясь старшим и их умом наделяя младших, а с другой — удерживая в повиновении млад­ших и трудами их рук продовольствуя старших; сами же мы перед лицом старших будем освобождены от умственных забот как представители младших, а перед лицом младших будем освобождены от физического труда как представители старших.

144

Page 146: "Oblomov" goncharov

Из этого ясно, что предки наши понимали всю важность труда с разделением работ и всю важность представительной системы2

гораздо прежде, чем многие из наших соседей на Западе успели понять то же самое, что, как известно* было не очень давно; к тому же деды и прадеды наши понимали всю невыгоду крайностей и все преимущества золотой середины, той самой золотой сере­дины, которая ныне, к сожалению, отжила уж свой век, и закат которой, ярким лучом отраженный на грустном лице Обломова, с таким поэтическим жаром воспел г. Гончаров. Да, был у нас на Руси золотой век того, что г. Гончаров называет обломовщиной, и прошел этот век, прошел невозвратно. Представители его, эти витязи стола и постели, закованные безвыходно в непрони­цаемую броню своих ватных халатов, со взором, печально, но неуклонно устремленным к минувшему, встречаются еще там и сям в рядах нового поколения, но и они уже как-то свихнулись с своей колеи, как-то стыдятся белого света. Как Из­раиль в вавилонском плену*, они лежат где-нибудь в Гороховой или Вознесенской, или в других подобных муравейниках4, лежат, одолеваемые со всех сторон копотливою суетой, не дающею им уснуть и полсуток сряду, лежат на спине и в тяжелой дремоте мечтают о своей милой Обломовке... Где этот счастливый край? Что с ним сталось?.. Увы! Они бы не узнали его, даже если б имели в себе довольно силы доползти до него как-нибудь. Заветный мир остался заветным только в мечтах Ильи Ильича с его земля­ками; а на самом деле в нем уже строят фабрику или проводят железную дорогу, или затевают дренаж, или хлопочут об улучше­нии быта крестьян... и прощай старина, прощай золотое время! В целом свете нет более уголка, где бы могло укрыться от трудов и забот такое честное, верное сердце, такая хрустальная, прозрач­ная душа, как Обломов. Правда, душа эта может еще пересе­литься куда-нибудь на Выборгскую5, к какой-нибудь Агафье Мат­веевне, которая будет любить ее за то, что она барская, и из любви работать на нее до упаду; но и там не обретет она успокое­ния, потому что и там гг. Ольга и Штольц с компанией) будут тревожить, мучить, преследовать ее до гроба. Вот что значит дать волю немцам и пойти по их следам! Эти господа только прики­дываются людьми положительными и практическими, а на самом деле они и всегда были и будут неизлечимыми идеалистами, людьми, превращающими в вопрос и в летучую эсоейцию химерического идеала все, до чего они только успеют коснуться рукой. Если хотите видеть чистого, самородного реалиста, то ищите его у нас на Руси, а у немцев реализм — подделка. Только у нас на Руси можно еще найти коренной образчик этой породы, потому что только у нас люди умели жить спроста, без систем и без вычур, и без направлений; умели, и умение это приобретали, не ломая себе головы; оно сложилось веками, а до них дошло по наследству, в виде простого, удобопонятного правила: живи, умом старших и руками младших; умели, но

10 Зак. 3249 145

Page 147: "Oblomov" goncharov

давно уже заразились от немцев несчастною страстью искать далеко от себя, с невероятными трудами и жертвами, того, что у всякого смышленого человека лежит под рукой. Теперь, впрочем, трудно даже у нас найти нетронутый экземпляр реалиста. Многие из наших литераторов нового стиля искали его неутомимо, чтобы, найдя, порадоваться своею находкой и потешить ею дру­гих; искали и не нашли; г. Гончаров искал и нашел, и находку свою описал нам в лице Обломова. Но он поступил при этом не так, как делают безвкусные естествоиспытатели, которые, отыскав какого-нибудь редкого жука или козявку, вместо того чтоб изучать насекомое в живом его состоянии и в естественной обстановке, возьмут да тотчас же и посадят его на булавку. Он выставил его в драматической обстановке, в геройской борьбе с роковыми противоречиями. В этой борьбе герой погибает, а истинные враги его и мнимые друзья торжествуют свою победу; но сердце читателя невольно склоняется на сторону побежденного. В лице его он видит нечто, по крайней мере, сделанное из живого материала, нечто самородное и положительное. В лице же Ольги и Штольца он видит пришлый, чужой элемент, искусствен­но вмешанный в русскую жизнь, под предлогом цивилизации, и быстро ее разлагающий. Да, Ольга и Штольц — враги Обло­мова, то есть той идеи, которой лицо это служит представи­телем, и враги во имя другой идеи, прямо противоположной идеалу Обломова.

В сущности, мы не имеем ничего против этой последней идеи; мало того, как дети своего времени мы сами ею заражены, а потому, насколько дело идет об отвлеченной оценке принципа, готовы отдать ей предпочтение перед обломовским идеалом, ко­торый на наш вкус уже несколько устарел. Но если от чисто теоретической оценки этих идей мы перейдем к той силе вопло­щения, которую они имеют в нашем быту, и разные степени которой так резко делятся друг от друга в романе г. Гончарова, то мы должны будем отложить в сторону всякое отвлеченное суждение о достоинстве принципа и сказать, что наша отече­ственная стихия в образе Обломова одерживает решительную и блестящую победу над вялыми, космополитическими идеалами Ольги и Штольца. В непроходимом лесу загадок и вопросов все­возможного рода, в тумане сбивчивых, смутных тенденций житейского дилетантизма рисуются нам противники Обломова, но взгляните на него самого, и ваша мысль, ваше воображе­ние отдохнут на весьма приятном контрасте. В нем нет загадок и недоразумений, и разных искусственных, извилистых построе­ний психологической архитектуры: в нем все доступно и удобо­понятно в самом зародыше.

Вот в бесконечный зимний вечер Обломов-ребенок робко жмет­ся к своей старухе-няне, а она

«нашептывает ему о какой-то неведомой стороне, где нет ни ночей, ни холода, где все совершаются чудеса, где текут реки меду и молока, где никто

146

Page 148: "Oblomov" goncharov

ничего круглый год не делает, а день-деньской только и знают, что гуляют все добрые молодцы, такие как Илья Ильич, да красавицы, что ни в сказках сказать, ни пером описать. Там есть и добрая волшебница, являющаяся у нас иногда в виде щуки, которая изберет себе какого-нибудь любимца, ти­хого, безобидного, другими словами, какого-нибудь лентяя, которого все оби­жают, да и осыпает его, ни с того ни с сего, разным добром, а он знай кушает себе да наряжается в готовое платье, а потом женится на какой-нибудь неслыханной красавице, Милитрисе Кирбитьевне. Ребенок, навострив уши и гла­за, страстно впивается в рассказ. Нянька или предание так искусно избегали в рассказе всего, что существует на самом деле, что воображение и ум, про­никшись вымыслом, оставались уже у него в рабстве до старости. Нянька с добродушием повествовала сказку о Емеле-дурачке, эту злую и коварную са­тиру на наших прадедов, а может быть, еще и на нас самих. Взрослый Илья Ильич хотя и узнает, что нет медовых и молочных рек, нет добрых волшебниц, хотя и шутит он с улыбкой над сказаниями няни, но улыбка эта неискренняя, она сопровождается тайным вздохом: сказка у него смешалась с жизнью, и он бессознательно грустит подчас, зачем сказка не жизнь, а жизнь не сказка. Он невольно мечтает о Милитрисе Кирбитьевне; его все тянет в ту сторону, где только и знают, что гуляют, где нет забот и печалей; у него навсегда остается расположение полежать на печи, походить, в готовом, неза­работанном платье и поесть на счет доброй волшебницы. И старик Обломов, и дед выслушивали в детстве те же сказки, прошедшие в стереотипном издании старины, в устах нянек и дядек, сквозь века и поколения»6.

Вот как повествует г. Гончаров о начале обломовщины. Вы­мысел, миф, как водится, играет здесь главную роль, но этот вымысел далеко не ложь. Вглядитесь попристальнее в Обломова, и вы увидите, что он недалеко ушел от Емели-дурачка. Правда, он гораздо старее его во всех отношениях и потому гораздо больше развит, но, в сущности, так же прост и безобиден, как и тот, и наделен такими же простыми желаниями. Щука-волшеб­ница, конечно, не помогает ему, а между тем все, чем он пользуется от рождения до гроба, досталось ему так же легко, то есть без всякой заботы и без всякого усилия с его стороны, как все, что досталось Емеле по щучьему велению. Молочные и медовые реки, конечно, не текут у ого ног, но дело совсем не в реках, а в том, что лакомый глоток всегда доставался ему даром, а там — из реки ли он его почерпал, или из дедовской кладовой,— не все ли равно? Наконец, что касается до выбора наслаждений, то уж тут вымысел не удаляется ни на волос от действительности, и поло­жительный вкус русского человека высказывает себя едино­гласно со всех сторон. И точно, что нужно Емеле или другому герою родных наших сказок для полного счастья? Меду и молока вволю, красную шапку да красные сапоги, возможность совершать все отправления жизни, не слезая с топленой печи, да сверх всего красивую бабу. Обломов больше развит, и потому идеал его гораздо сложнее; но если внимательно сверить его с идеалом Емели, то едва ли окажется какое-нибудь существенное различие. Обломов не раз, и подробно, рассказывает о том, что нужно ему для полного счастья, и рассказы его согреты таким поэтическим жаром, что даже сам Штольц, этот истинный враг обломовщины, приходит в восторг; но что лежит в основе всей этой поэзии, чем она дышит

147

Page 149: "Oblomov" goncharov

и к чему возвращается постоянно? Вглядитесь внимательнее, и вы увидите в центре всей ее сложной обстановки то же лежание на боку, те же радости брюха и в довершение всего ту же красивую бабу. О чем бы ни говорил наш Обломов, описывая свою Аркадию7, он постоянно вернется или на кухню, или к жене красавице, или к обеду, завтраку, ужину, чаю, или в постель, где ждет его богатырский сон. Это постоянный припев или, вернее сказать, мотив, а все остальное не более как вариации или игривые фиоритуры. Они исполнены бойко и с увлечением, но там, где он умолкает и где мотив выходит наружу, где, например, говорится о пирожках, или дымящихся кастрюлях, или о сливочном масле, или о сковороде грибов, там слышен истинный голос страсти, там сдерживается дыхание, и слезы восторга дрожат на глазах. Мотив этот слышен везде. Даже в мечтах о любви Обло­мов считает верхом блаженства и неизменною его мерой возмож­ность спокойно заснуть возле гордо-стыдливой, покойной подруги, утопив страсть в женитьбе. Вникая в этот мотив, в его простоту, малосложность и удобоисполнимость, мы спрашиваем с невольным удивлением: что же мешало Обломову быть счастливейшим из людей, подобно многим его отцам и дедам и прадедам?

Роман дает нам на это ответ в виде простого, осязательного изложения фактов. Из фактов этих выходит ясно как день, что дух века неблагоприятен был для Ильи Ильича, и что тотчас, как только минуло счастливое время его детских- лет, тысячи чуждых влияний, тенденций и требований, враждебных его идеалу, про­никли в доселе замкнутую сферу его жизни, взволновали ее и испортили навсегда его будущность. А между тем эта будущ­ность могла быть совершенно иная. Вместо того чтобы страдать в Гороховой или на Выборгской, где чуждая ему жизнь постоян­но затрагивала его со всех сторон, и умереть преждевременно от удара, он бы мог весь свой век провести в родном доме, в счастли­вой Обломовке. Зачем было ему уезжать, зачем учиться, терзаться и мучиться, гоняясь за тем, к чему никогда не лежала у него душа, и что не могло никогда сделать его счастливым? Зачем искать за тридевять земель того, что лежит у нас под рукой и что одно для нас мило? Зачем трудиться для приобретения таких вещей, которые судьба послала нам даром? Наука, служба, сто­лица,— что могли они прибавить к тому идеалу, который с дет­ства прирос к душе молодого Обломова так крепко, что он до гроба не мог от него оторваться? Не лучше ли было жить просто и смирно, без всех этих лишних затей, жить так, как живали другие люди возле него и во время его, и прежде его? А как они жили? Как жили люди в обломовках?

«Делали они себе вопрос: зачем дана жизнь? Бог весть. И как отвечали на него? Вероятно, никак: это казалось им очень просто и ясно.

Не слыхивали они о так называемой многотрудной жизни, о людях, носящих томительные заботы в груди, снующих зачем-то из угла в угол по лицу земли или отдающих жизнь вечному, нескончаемому труду.

148

Page 150: "Oblomov" goncharov

Плохо верили обломовцы и душевным тревогам; не принимали за жизнь круговорота вечных стремлений куда-то, к чему-то; боялись, как огня, увлече­ния страстей; и как в другом месте тело у людей быстро сгорало от вулкани­ческой работы внутреннего душевного огня, так душа обломовцев мирно, без помехи утопала в мягком теле.

Не клеймила их жизнь, как других, нн преждевременными морщи­нами, ни нравственными разрушительными ударами и недугами.

Добрые люди понимали ее не иначе, как идеалом покоя и бездей­ствия, нарушаемого по временам разными неприятными случайностями, как-то: болезнями, убытками, ссорами и, между прочим, трудом.

Они сносили труд как наказание, наложенное еще на праотцов наших, но любить не могли, и где был случай, всегда от него избавлялись, находя это возможным и должным.

Они никогда не смущали себя никакими туманными умственными или нравственными вопросами: оттого всегда и цвели здоровьем и весельем, от­того там жили долго; мужчины в сорок лет походили на юношей; старики не боролись с трудной, мучительной смертью, а, дожив до невозможности, умирали как будто украдкой, тихо застывая и незаметно испуская последний вздох. Оттого и говорят, что прежде был крепче народ.

Да, в самом деле крепче: прежде не торопились объяснять ребенку значение жизни и приготовлять его к ней, как к чему-то мудреному и нешуточ­ному; не томили его над книгами, которые рождают в голове тьму вопросов, а вопросы гложут ум и сердце и сокращают жизнь.

Норма жизни была готова и преподана им родителями, а те приняли ее, тоже готовую, от дедушки, а дедушка от прадедушки с заветом блюсти ее целость и неприкосновенность, как огонь Весты. Как что делалось при дедах и отцах, так делалось при отце Ильи Ильича, так, может быть, делается еще и теперь в Обломовке.

О чем же им было задумываться и чем волноваться, что узнавать, каких целей добиваться?

Ничего не нужно: жизнь, как покойная река, текла мимо их; им остава­лось только сидеть на берегу этой реки и наблюдать неизбежные явления, которые по очереди, без зова, представали пред каждого из них. ...Родины, свадь­ба, похороны. Потом... пестрая процессия веселых и печальных подразделе­ний: крестин, именин, семейных праздников, заговенья, розговенья, шумных обедов, родственных съездов, приветствий, поздравлений, официальных слез и улыбок. ( . . . ) Как только рождался ребенок, первою заботою родителей было как можно точнее, без малейших упущений, справить над ним все тре­буемые приличием обряды, то есть задать после крестин пир; затем начиналось заботливое ухаживание за ним.

Мать задавала себе и няньке задачу: выходить здоровенького ребенка, беречь его от простуды, от глаза и других враждебных обстоятельств. Усердно хлопо­тали, чтоб дитя было всегда весело и кушало много. Только лишь поставят на ноги молодца, то есть когда нянька станет ему не нужна, как в сердце матери закрадывается уже тайное желание приискать ему подругу — тоже поздоровее, порумянее.

Опять настает эпоха обрядов, пиров, наконец свадьба; на этом и сосре­доточивался весь пафос жизни.

Потом уже начинались повторения: рождение детей, обряды, пиры, пока похороны не изменят декорации; но ненадолго: одни лица уступают место другим^ дети становятся юношами и вместе с тем женихами, женятся, произ­водят подобных себе — и так жизнь по этой программе тянется беспрерывною, однообразною тканью, незаметно обрываясь у самой могилы»8.

По такой-то программе мог бы жить и Илюша; но увы! к тому времени, когда он подрос, программа эта уже начала выходить из моды.

«Времена Простаковых и Скотининых9 миновались давно. Пословица: ученье сеет, а неученье тьма, бродила уже по селам и деревням, вместе с книгами,

149

Page 151: "Oblomov" goncharov

развозимыми букинистами. ...Все начали выходить в люди, то есть приобретать чины, кресты и деньги не иначе, как только путем учения; что старым подъ-ячим, застарелым на службе дельцам, состарившимся в давнишних привычках, кавычках и крючках, приходилось плохо. Стали носиться зловещие слухи о не­обходимости не только знания грамоты, но и других, до тех пор неслыханных в том быту наук. Между титулярным советником и коллежским асессором разверзалась бездна, мостом через которую служил какой-то диплом 10.

Старые служаки, чада привычки и питомцы взяток, стали исчезать. Многих, которые не успели умереть, выгнали за неблагонадежность, других отдали под суд; самые счастливые были те, которые, махнув рукой на новый порядок вещей, убрались по добру да поздорову в благоприобретенные углы.

Обломовы смекали это и понимали выгоду образования, но только эту очевид­ную выгоду. О внутренней потребности учения они имели еще смутное и отда­ленное понятие, и оттого им хотелось уловить для своего Илюши пока не­которые блестящие преимущества. Они мечтали и о шитом мундире для него, воображали его советником в палате, а мать даже и губернатором; но всего этого хотелось бы им достигнуть как-нибудь подешевле* с разными хитростями, обойти тайком разбросанные по пути просвещения камни и преграды, не трудясь перескакивать через них, то есть, например, учиться слегка, не до изнурения души и тела, не до утраты благословенной, в детстве приобре­тенной полноты, а так, чтобы только соблюсти предписанную форму и добыть как-нибудь аттестат, в котором бы сказано было, что Илюша прошел все науки и искусства.

Вся эта обломовская система воспитания встретила сильную оппозицию в системе Штольца»11.

Но что такое система Штольца, и что такое сам Штольц? Иван Богданович Штольц (отец того, который играет в романе такую видную роль)

«был агроном, технолог, учитель. У отца своего, фермера, он взял практи­ческие уроки в агрономии, на саксонских фабриках изучил .технологию, а в ближайшем университете, где было около сорока профессоров, получил призва­ние к преподаванию того, что кое-как успели ему растолковать сорок муд­рецов.

Дальше он не пошел, а упрямо поворотил назад, решив, что надо делать дело, и возвратился к отцу. Тот дал ему сто талеров, новую котомку и отпустил на четыре стороны.

С тех пор Иван Богданович не видал ни родины, ни отца. Шесть лет пространствовал он по Швейцарии, Австрии, а двадцать лет живет в России и благословляет свою судьбу.

Он был в университете и решил, что сын его должен быть также там — нужды нет, что это будет не немецкий университет, нужды нет, что уни­верситет русский должен будет произвести переворот в жизни его сына и далеко отвести от той колеи, которую мысленно проложил отец в жизни сына. А он сделал это очень просто: взял колею от своего деда и продолжал ее, как по линейке, до будущего своего внука, и был покоен...»12.

Вот вам характер этого человека и вместе характер его систе­мы, той самой системы, которая наделала столько бед у нас на Руси. Человек-выходец, космополит, существо бездомное и безрод­ное, ограниченное, тупое, не привязанное ни к чему, кроме еже­дневного барыша и заработка,— рутинер, с головой, устроенною наподобие швейцарских деревянных часов. Система — прямая линейка, протянутая от немецкого филистера и шписсбюргера13, у которого всякий шаг, минута и копейка рассчитана на сорок лет вперед, у которого каждый глоток картофеля заработан в поте

150

Page 152: "Oblomov" goncharov

лица,— к русскому дворянину, этому родовому трутню и дармоеду, никогда во всю свою жизнь не рассчитывающему ничего вперед. Могла ли она иметь успех у нас на Руси, не выворотив нашей русской головы наизнанку, не перевернув вверх дном всех наших понятий, всего нашего быта? Что толку, что после полутора века бессмысленной долбни и схоластического формализма, после бесчисленных истязаний школы мы пришли наконец к холодному, теоретическому убеждению, что труд необходим для всякого человека в первом лице, а для производительности труда необходи­ма наука; что толку в таком убеждении, когда для большей части из тех, кто приобрел его, жизнь и до сих пор еще не содержит ни малейшей необходимости трудиться? Как ни будь настроена и вышколена здоровая русская голова, а она всегда поймет очень ясно, что смешно и нелепо идти нарочно кривыми, извилистыми и тесными тропинками там, где лежит прямая и широкая дорога от нужды и желания до предмета, способного их удовлетворить. Обломов по-своему, то есть как Обломов, был совершенно прав, спрашивая с удивлением у Штольца: да из чего же он бьется, если цель его не обеспечить себя навсегда и удалиться потом на покой, отдохнуть?.. И далее, сам у себя:

«Вот, почитаешь о французах, об англичанах: будто они все работают, будто все дело на уме! Ездят себе по всей Европе, иные даже в Азию и Африку, так, без всякого дела: кто рисовать альбом или древности откапывать, кто стрелять дьвов или змей ловить. Не то, так дома сидят в благородной празд­ности; завтракают, обедают с приятелями, с женщинами — вот и все дело! Что ж я за каторжник? Андрей только выдумал: „Работай да работай", как лошадь! К чему? я сыт, одет...»14

Да, с его точки зрения, с точки зрения барина, имеющего триста душ, жизнь и труд не могли совпадать синонимически, как совпадали они в понятиях Штольца. Труд для него отродясь существовал как нечто внешнее и случайное, как средство, годное для неимущего, а для имущего — лишнее. Он не был мечтатель, идеалист, он видел жизнь как она есть; а так, как есть, для русского барина она действительно не содержит в себе труда как необхо­димого элемента; напротив, все в ней устроено и прилажено так, чтоб избавить барина от труда до последней возможности. Может быть, только это обстоятельство и заставило Штольца выхвалять Обломову труд как конечную цель; а может быть, он и действи­тельно думал так. Последнее вероятнее, но во всяком случае он был не прав. Труд как конечная цель немногим более имеет права на наше уважение, чем обломовский отдых или покой; потому что как то, так и другое в смысле конечной цели может клонить­ся только к личному удовольствию, а в деле личного удоволь­ствия один вкус остается верховным судьей, и решение его, в какую бы сторону оно ни было произнесено, проходит без апелля­ции. Можно быть королем и как Людовик XVI любить слесарное мастерство, или быть императором и как Фердинанд I трудиться

151

Page 153: "Oblomov" goncharov

со страстью над выделкой сургуча. И то, и другое занятие, конечно, есть труд; но какой смысл имел этот труд для означенных лиц, кроме личного удовольствия? В этом смысле и Штольц, и Обломов, несмотря на их резкое разногласие, идут почти рядом, и все различие между ними как различие между двумя дилетан­тами — дилетантом покоя и дилетантом труда,— с нравственной точки зрения доходит до очень малых размеров. Что нужды, что один лежит на боку, а другой трудится без отдыха и без оста­новки? Если ни тот, ни другой не имеют при этом в виду ничего,-кроме собственного удовольствия, то кто поручится, что труд одного будет полезнее лени другого? Замки и сургуч, конечно, полезные вещи; но была ли для подданных Людовика XVI и Фер­динанда I какая-нибудь польза от того, что их повелители выделывали эти предметы? Мы повторяем, с этой стороны Штольц и Обломов недалеко ушли друг от друга; но если мы взглянем на них с другой стороны, то мы увидим совершенный контраст, и прежде всего бросится нам в глаза то, что у Штольца врожден­ные склонности математически во всех пунктах совпадают с немецким характером его воспитания, а у Обломова, наоборот, немецкая сторона воспитания идет решительно против шерсти великорусской природы, и из этого противоречия развивается та нелепая жизнь, которую он ведет в Петербурге и о которой он говорит:

«Она не была похожа на утро, на которое постепенно падают краски, огонь, которое потом превращается в день, как у других, и пылает жарко, и все кипит, движется в ярком полудне, и потом все тише и тише, все бледнее, и все естественно и постепенно гаснет к вечеру. Нет, жизнь моя началась с погасания. Странно, а это так! С первой минуты, когда я сознал себя, я по­чувствовал, что я уже гасну. Начал гаснуть я над писанием бумаг в канцелярии; гаснул потом, вычитывая в книгах истины, с которыми не знал, что делать в жизни; гаснул с приятелями, слушая толки, сплетни, передразниванье, злую и холодную болтовню, пустоту, глядя на дружбу, поддерживаемую сходками без цели, без симпатии; гаснул и губил силы с Миной: платил ей больше половины своего дохода и воображал, что люблю ее; гаснул в унылом и ленивом хождении по Невскому проспекту, среди енотовых шуб и бобровых воротников,— на вечерах, в приемные дни, где оказывали мне радушие как сносному жениху; гаснул и тратил по мелочи жизнь и ум, переезжая из города на дачу, с дачи в Грроховую, определяя весну привозом устриц и омаров, осень и зиму — положенными днями, лето — гуляньями и всю жизнь — ленивою и покойною дремотой, как другие... Даже самолюбие — на что оно тратилось? Чтобы заказывать платье у известного портного? Чтобы попасть в известный дом? Чтобы князь Я* пожал мне руку? А ведь само­любие — соль жизни! Куда оно ушло? Я или не понял этой жизни, или она никуда не годится, а лучшего я ничего не знал, не видал, никто не указал мне его»^.

Так говорил Обломов, рисуя ту жизнь, для которой готовило его школьное воспитание, и, верно, картина эта не ложная, пото­му что сам Штольц «не отвечал уже небрежною насмешкой, а слушал его угрюмо и молчал».

Да, есть над чем призадуматься, когда посмотришь, к чему так часто приводит нас в жизни все наше школьное учение,

152

Page 154: "Oblomov" goncharov

и в каком разладе является для нас эта жизнь с миром науки и с его идеалами. Невольно родится вопрос: можно ли любить науку, не уважая ее? и можно ли уважать ее, не видя между ею и жизнью ни малейшей связи? и может ли существовать эта связь в такой сфере общества, в таком сословном быту, где прак­тическая жизнь не нуждается ни в каком труде, ни в умствен­ном, ни в физическом; где человек, прежде чем он успеет возвы­ситься до того, чтоб уразуметь истинную цель жизни обществен­ной и жизни личной, успеет уже составить живучую, ничем не сокрушимую привычку барства, лени, дармоедства, дилетантизма? А если уже он успел утвердиться в ней, тогда твердите ему хоть в тысячу голосов, что это вредно, низко, грязно, клеймите его какими угодно насмешками, вы сделаете его несчастным, может быть, но никакой упрек, никакой позор, никакое жало собствен­ного сознания не сдвинут уже его с места ни на один шаг. Он тысячу раз с вами согласится, но не сделает ничего, а, разве скажет вам, как Обломов: «Все знаю, все понимаю, но силы и воли нет»16. До такого признания доводит Обломова нравственная пыт­ка, заданная ему его приятелем Штольцем, и это признание, конечно, может показаться довольно странным после того идеала покоя безмятежного наслаждения жизнью, который он сам рисо­вал. Стало быть, он твердо убежден в том, что он говорил; стало быть, он сам себе противоречит. Да, он точно противоречит себе, но что же в том странного? Обломов все-таки живой че­ловек, а в каком человеке не происходит борьба враждебных стихий и принципов? У Обломова два принципа: один чисто практический и реальный, выведенный им из жизни, той жизни, которую он знал в своем детстве и с которою сроднилась его душа; другой чисто теоретический, навязанный ему насильствен­но школой и в жизни его не применимый. Он знает и понимает последний, и подчинен ему холодным рассудком; но он не мил его сердцу, и потому в нем нет силы, нет воли осуществить его. Жалкое и печальное положение — это правда, но все-таки положе­ние естественное, и в этом смысле мы не можем отказать Обломову в участии. Совсем иначе является Штольц. В этой фигуре нет вовсе никаких противоречий, и не потому, чтобы они были раз­решены, а потому, что их вовсе не существовало. Автор напрасно ставит вариации Герца17, мечты и песни матери, галерею и будуар в княжеском доме как источник противоположного направления, с детства будто бы имевший участие в воспитании Штольца и избавивший будто бы его от филистерства. Едва ли какая-нибудь земля в мире — и уж, конечно, не наше отечество — может срав­ниться с Германией количеством музыкальных вариаций все­возможного рода, мечтаний, песен, исторических памятников и воспоминаний, а между тем нигде филистерство не развилось так пышно, как там. Мало того, в Германии, точь-в-точь как в том самом Верхлеве, где родился и воспитан был Штольц, филистер­ство живет со всеми означенными статьями в теснейшем сосед-

153

Page 155: "Oblomov" goncharov

стве и нередко в отличнейшей дружбе, в примерном согласии. Да и в самом деле, если подумать, то отчего же филистеру не любить музыки, не быть знакомым с картинными галереями и не побывать раза два в год в каком-нибудь княжеском доме, парке, саде или будуаре? Ведь не мешают же быть филистером ни университет, ни знакомство с искусством Греции или Рима; отчего же знакомство с музыкой, живописью и с княжеским домом должно непременно мешать? Но возвратимся к характеру Штольца. Мы повторяем, в нем вовсе не существует противоре­чий. В нем все пригнано по мерке и не выходит ни на волос за ее черту. Это уже вовсе не похоже на живое создание, это какая-то деревянная модель человека, а отнюдь не живой человек. В живом человеке принцип должен господствовать — это правда, но надо, чтоб было над чем. Принцип, как всякая сила, нуждается в проти­водействии, для того чтобы выразить себя с живой и действитель­ной стороны. Без этого противодействия всякая сила остается только in posse, как простая возможность, как мысленное отвле­чение, и такое-то отвлечение мы находим в Штольце. В нем, кроме принципа и кроме задачи, нет ничего; он не сотворен, а при­думан; он родился не от живого отца и матери, а их идеального антитеза, возникшего как упрек против несчастного Обломова. Это чистый контраст Обломова во всех отношениях. Что делает Штольц в романе? Он возражает Обломову то словом, то делом, стыдит, упрекает его — более ничего; это единственная его цель, единственное назначение; каждый шаг, каждое слово его направ­лены в эту сторону. Он даже и женится как будто бы с целью дать хорошенько почувствовать Илье Ильичу, чего именно ему не. доставало, чтобы заслужить любовь Ольги и быть ее достойным мужем. Короче сказать, весь интерес Штольца держится на одном чвстом контрасте его с Обломовым. Возьмите прочь этот контраст, и никто из читателей не примет ни малейшего участия в судьбе Штольца, в его речах и поступках, в его женитьбе, предприя­тиях, планах и прочем; потому что все это вместе не более как проект человека в современном вкусе, теоретический скелет, не одетый ни телом, ни кожей, скелет, отдельные косточки которого связаны ниткой современной тенденции, и концы этой нитки так и торчат во всех сочленениях. Какое нам дело до того, что Штольц занимался своими делами и, не встретив больших неудач, нажил себе деньги; что он участвует в какой-то компании, что ему поручают писать какие-нибудь проекты, или приспособлять какие-то новые идеи к каким-то делам; что он так занят, что неизвестно, когда успевает1*, и прочее? А далее что? Далее он жил во всех отношениях по линейке, по циркулю и по ватерпасу, не хватал никогда через край, умел все заранее рассчитать и предвидеть, никогда ничем не увлекался и ничем не жертвовал, влюбился, как эт,о у него заранее было положено, не прежде, как нажив себе большой капитал; женился и очень любим был женой за то, что решал для нее всевозможные вопросы,

154

Page 156: "Oblomov" goncharov

какие именно — неизвестно, кроме одного, о котором говорится довольно подробно, но которого он не решил. Этот вопрос был, кажется, последний, заданный ему от жены, которая, дойдя рука об руку с ним, как он думал, до высшей степени счастья, вдруг, самым неожиданным образом, спросила: отчего ей так скучно? Штольц был поражен, он замялся и просил времени подумать, потом сказал, что она, может быть, нездорова, или что, может быть, это избыток воображения (он терпеть не мог воображения), что надо купаться в море и прочее, но жена этим не могла удовлет­вориться. Она была умная женщина и очень хорошо понимала, что это увертки, и требовала ответа более обстоятельного. Тогда он стал путаться и сбиваться, делая разные предположения. Может быть, говорил он, тебе грустно (он не хотел сказать скучно), грустно оттого, что ты уже решила в жизни своей вопросы и зага­док более нет, а может быть, и оттого, что душа вопрошает жизнь о ее тайне. А затем он советовал ей вооружиться твер­достью и спокойствием и не выходить на борьбу с мятежными вопросами, а смиренно склонить перед ними голову; говорил, что это не ее грусть, что это общий недуг человечества, что на нее брызнула только одна капля; что все это страшно, когда человек отрывается от жизни, когда нет опоры, а у них,.. Штольц не договорил, что есть у них; но это само собой разумеется. У них есть отдельная сфера жизни, свой маленький филистерский раек, огороженный по всем карантинным правилам от этой страшной заразы, от общего недуга человечества^. Что им за дело до мятежных вопросов? Пусть думают о них те, к кому вопросы эти ближе относятся, те, кому трудно жить, у кого жизнь требует жертв и слез, кого она толкает в общий водоворот, а им что до этого? они решили свои вопросы собственно для себя, и для них нет более загадок, не существует тайны, им остается идти до гроба по гладкой дороге, обнявшись нежно друг с другом. Вот что, конечно, думал Штольц, и всякий, кто понял его хорошо, согла­сится, что он не мог и думать иначе, потому что он был филистер с головы до конца ногтей. Поняла ли его жена, и согласилась ли с ним — не знаем; но, должно быть, этот ответ разогнал ее скуку на время, потому что она больше не спрашивала. А жаль, что на этом кончилось. Сцена эта, на наш вкус, единственная интересная из всех, какие происходили между Ольгой и Штоль­цем, и если бы дело шло собственно о них, то ею бы следовало не кончить, а начать их роман. Ольга, скучающая со Штольцем и требующая от него, как и от Обломова, той жизни, которую он не в силах ей дать... вот интересная задача! Что бы он сделал? как разрешил бы он этот вопрос? Не знаем, но это было бы потруд­нее и поинтереснее всех тех предприятий, проектов и компа­нейских дел, о которых автор упоминает так часто, как о каких-то геркулесовых подвигах этого человека, не объясняя, впрочем, ни­сколько, в чем они состояли. И вообще говоря, во всем, что ка­сается Штольца, есть что-то призрачное. Издали посмотреть —

155

Page 157: "Oblomov" goncharov

как полна покажется его жизнь! Труды и заботы, обширные предприятия и затеи, беспрестанные поездки то в Крым, то в Париж, то в Лондон или Швейцарию, и поездки не так, для забавы, а с самыми сложными целями; далее: дружба, любовь, сердеч­ные отношения к женщине до брака и после брака, наука, тор­говля, прогресс, музыка, цветы и книги, проекты, планы и счеты, клеенчатый плащ, замшевые рукавицы и личные сапоги с тол­стыми подошвами на железных гвоздях как символ тяжелого чернорабочего труда, с одной стороны, а с другой — щеголь­ской фрак из тонкого сукна и тонкие голландские рубашки как символ джентльмена и светского человека; словом, все интересы жизни как будто назначили в нем себе общее rendez-vous*, но подойдите поближе и вглядитесь попристальнее, и вы увидите, что все это пуф, воздушные замки, построенные на кредит из пены мнимого противоречия, мираж* возникающий в жаркую пору полудня на горизонте пустынной Обломовки, рефлексия мысли, раздраженной обломовщиною и освобождающей себя от нее в виде олицетворенного, но химерического контраста. Вы увидите, что на деле тут нет ни Крыма, ни Парижа, ни Лондона, ни Швейца­рии, ни любви, ни компаний на акциях, ни энциклопедической деятельности; что все это вы можете сами себе создавать на досуге, если желаете, а что автор даже и красок не клал на свою палитру, даже и карандаша не брал в руки. В сущности, ему нужен был только контраст, а там что за беда, что против материаль­ного существа выступит тень? контраст от этого только усилится... Но между этою тенью и материальным существом есть что-то третье, среднее, нейтральное: есть женщина, вроде Ундины20, одною стороной принадлежащая к миру теплокровных созданий, а другою — уходящая в область абстракции, в мир теней, в цар­ство Штольца с компанией. Посмотрите на нее с одной стороны, и вы увидите нечто старающееся походить на свежую сердцем, ми­лую, умную девушку, вы увидите преданную, любящую невесту воскрешенного ею к жизни Обломова. Но тут на нее падает какая-то тень. Что-то странное и загадочное становится между ею и нами, и туманит в наших глазах ее светлый образ. Дело в том, что Обломова мы уже знаем, и знаем лучше ее, и выбор ее ка­жется нам очень странным, чтобы не сказать более. Конечно, можно многое простить Обломову за его искренность и мягкое сердце, и, пожалуй, еще за его оригинальность; можно, пожалуй, любить его, как мы любим какую-нибудь добрую старуху; но чтобы он мог занять первое место в сердце девушки, только что начинающей жить,— это трудно понять. Для этого нужны, пожа­луй, не красота и не первая молодость; но все-таки какая-нибудь, хотя наружная, энергия, а у Обломова нет никакой. Это пух­лое, рыхлое, мягкое, как кисель, заспанное существо, от которого пахнет старым халатом и двойною периной, которое пыхтит

* Свидание (фр.).~ Ред.

156

Page 158: "Oblomov" goncharov

и потеет, с великим трудом карабкаясь на пригорок вслед за Ольгой, взбегающей туда шутя, этот слезливый добряк и простак с нежным взором, напоминающим Ольге умильный взгляд ее старой няни Кузьминишны,— какими чарами ослепил он глаза этой девушки, каким любовным напитком приворожил ее сердце? Много различных ответов находим мы в самом романе на этот мудреный вопрос; но ни один из них не решает наших сомнений и не освобождает характера Ольги Ильинской от какой-то зага­дочной двойственности его основного мотива.

«Я не терзаю вас догадками о будущем»,— говорит она Обло-мову в ответ на его письмо, полное робкими, но, как впоследствии оказалось, очень основательными сомнениями,—

«Я не терзаю вас догадками о будущем, потому что я верю в лучшее. У меня счастье пересиливает боязнь. Я во что-нибудь ценю, когда от меня у вас заблестят глаза; когда вы отыскиваете меня, карабкаясь на холмы, за­бываете лень и спешите для меня по жаре в город за букетом, за книгой; когда я вижу, что заставляю вас улыбаться, желать жизни... Я жду, ищу одного — счастья, и верю, что нашла. Если ошибусь, если правда, что я буду плакать над своею ошибкой, по крайней мере, я чувствую здесь (она приложила ла­донь к сердцу), что я не виновата в ней; значит, судьба не хотела этого, Бог не дал. Но я не боюсь за будущие слезы; я буду плакать не напрасно: я купила ими что-нибудь... мне так хорошо было!..»21

Вот что говорит эта женщина, и ее слова, по-видимому, совер­шенно согласны с ток) светлою и наивною стороной ее характера, которая открывается нам вначале; но как согласить их с теми другими словами, которые она говорит Обломову при разрыве? Здесь она допускает возможность ошибки; но ей дорого настоящее, и она готова купить его ценой будущих слез. Стало быть, счастье — это не простая догадка или мечта и не далекое буду­щее, в которое нужно верить, а присутствующая, осязатель­ная действительность, которая дает себя чувствовать независимо от рассудка; стало быть, она любит Обломова таким, как он есть, а не таким, как он будет по далеким расчетам честолю­бивой мечты. К несчастью, впоследствии оказывается, что все это вздор и что Обломов был совершенно прав, когда он уверял ее,

«что ее настоящее люблю не есть настоящая любовь, а будущая; что это только бессознательная потребность любить, которая, за недостатком настоящей пищи, за отсутствием огня, горит фальшивым, негреющим светом, высказы­вается иногда у женщины в ласках к ребенку, к другой женщине, даже просто в слезах или в истерических припадках»%2.

Истина этих слов вполне подтверждена была не далее как полгода спустя тою же Ольгой, так недавно еще упрекавшею его в эгоизме.

«Я любила в тебе,— говорит она,— то, что я хотела, чтобы было в тебе, что указал мне Штольц, что мы выдумали вместе с ним; я любила будущего Обломова...»23.

157

Page 159: "Oblomov" goncharov

Будущего Обломова... да какого же это? Конечно не того, кото­рого мы знаем, потому что его-то именно она и отвергла. Сле­довательно, кого же она любила?.. Любила свой призрак, свою фан­тазию, свою личную мечту и задачу, или, что то же, любила самое себя. Да, Обломов был совершенно прав, называя эту любовь фальшивым огнем, потому что она была не более как фосфори­ческое мерцание, как призрак раздраженного самолюбия, явле­ние самое обыкновенное между людьми, смолоду жадно устремлен­ными в погоню за счастьем. Истинный смысл высокого слова любовь для них недоступен; они неспособны понять, что любовь выходит, не из стремления к личному счастью, а из забвения своего собственного лица в присутствии другого, для нас несрав­ненно более милого и дорогого, что она есть жертва, пламенная жертва сердца, отдающего себя другому как дар бесплатный, а не как задаток торговой сделки. Не так любит Ольга, если чувство ее сперва к Обломову, а потом к Штольцу можно назвать любовью. Она не забывает себя,— о нет! совершенно напротив. Свое личное счастье, по собственному признанию, есть высшая и единственная цель ее жизни, и она ценит в мужчине только способность привести ее к этой цели. Но пусть бы еще так; мы помирились бы с такою целью и с такою оценкой как с делом самого обыкновенного рода, если бы то счастье, к которому сама она стремится, было действительно и положительное счастье жизни, а не педагогическая задача, не школьный урок. К сожалению, оказывается, что именно такого-то урока и ищет Ольга, что ей нужен в муже не друг* с которым^ она могла бы идти в жизни рядом, а ментор и профессор, который вел бы ее вслед за собой, решая для нее всевозможные вопросы и удаляя из-под ног ее все камешки, лежащие на пути. Не находя этого в Обломове, но неизвестно почему предполагая его способным со временем исполнить с успехом эту роль, она решилась сама переделать его по-своему, сама воспитать и выдрессировать его по плану, при­думанному ею вместе со Штольцем. Это уже выходит из меры вероятности. Ольга, которая с первых встреч сама могла видеть и понимать, что она в десять раз умнее Обломова, Ольга хочет поднять и поставить этого Обломова выше себя для того, чтобы он потом, в свою очередь, оказал ей подобную же услугу, то есть поднял и поставил ее наравне с собой! Можно ли было, с умом и практическим тактом, хоть на одну минуту допустить, что такой гимнастический подвиг удастся? Можно ли воспитывать для себя учителя и наставника? Можно ли искать опоры в том, кто сам едва стоит на ногах, несмотря на все наши труды и уси­лия поддержать его в таком положении? Опыт доказал ей, что нет, и как только убедилась она, что Обломов останется Обло-мовым, несмотря на все ее старания, она быстро к нему охладела; мало того, она оскорбила его презрительною насмешкой, от­толкнула, выгнала его от себя. Правда, она плакала при этом, и слёзы ее были не ложны; но, говоря словами Штольца, «о чем

158

Page 160: "Oblomov" goncharov

женщины не плачут?» Она сама признавалась, что ей было жаль букета сиреней, любимой скамьи. Прибавьте к этому обманутое самолюбие, неудавшуюся роль спасительницы, немного при­вычки... сколько причин для слез!

То, чего Ольга искала в Обломове, она нашла в Штольце; но с той минуты, как эти люди сошлись, мы не узнаем в ней преж­ней Ольги. Тут уже кончаются все попытки быть теплым и живым созданием, живущим оригинальною жизнью; тут нам является какая-то вычурная и мудреная барыня, похожая, скорее, на героиню французского романа. Сцены ее со Штольцем скучны и безжизненны, несмотря на всю их изысканную обработку. Напрасно автор анализирует все малейшие движения женского сердца, какие только можно предположить в обстоятельствах подобного рода. Напрасно Штольц осыпает ее нотами, книгами и цветами, напрасно устраивает для нее в Крыму свой кот­тедж, свой маленький филистерский раек; прежняя Ольга, та, которая любила Обломова, давно умерла и не может воскреснуть, а на месте ее мы видим какой-то бледный, отживший призрак, который в заключение всего скучает. Заключение это очень естественно, потому что сам Штольц, как мы уже говорили, есть выдуманное, сделанное лицо, и, не имея в самом себе живого интереса, не может сообщить его тому, что волею или неволею попадает, в сферу его, в сферу теней и вопросов, психологи­ческих контрастов и педагогических задач. То ли дело Обломов? Как ни вял и не бесхарактерен был он, как ни связана личность его в нашем воображении с мыслью о пуховиках и халатах, но с ним Ольга ни разу не скучала, а со Штольцем она только умствует да мудрствует. Кроме этого ей и делать ничего не при­ходится, потому что сам Штольц, несмотря на всю свою энцикло­педическую деятельность, на наших глазах не делает ничего интересного, а для читателя это все равно, что ничего. Читатель — скептик: он не верит длинным реестрам подвигов и занятий, не верит легким намекам на тяжкие труды и препятствия.. Он хочет видеть своими глазами, ощупать своими руками и не находит ничего доступного взору или осязанию. Читателю нет дела до личных интересов Ольги и Штольца. Он не дорожит их счастьем и успехом. С свойственным ему эгоизмом он предпочел бы увидеть Штольца, влюбленного в Ольгу, успевшую выйти замуж за Обломова, или Ольгу, влюбленную в кого-нибудь третьего, после того как Штольц успел ей наскучить; он предпочел бы какую угодно бурю или невзгоду этому неизменно счастливому плаванию, с вечно попутным ветром, по морю нескончаемого благополучия и постоянной удачи, этим призрачным путешествиям по Швейцарии и по Франции и этому сказочному пребыванию в Крыму, где есть все, кроме Крыма, и где Ольга со Штольцем до такой степени утопают в полнейшем счастье, что даже становит­ся гадко; хочется бросить камень в эту стоячую воду, хочется дать нежданный толчок их карточному домику, который стоит на

159

Page 161: "Oblomov" goncharov

своем жиденьком основании так утомительно симметрично и так нелепо, самоуверенно, как будто под ним и над ним, и возле и вокруг его, со всех возможных сторон не было ни малейшего ветерка, способного сдунуть его с лица земли в одно мгновение ока.

Есть мудрый закон абстракции, по которому всякое отвлечение имеет естественную наклонность к тому, от чего оно отвлечено, и этот закон оправдывается в настоящем случае как нельзя лучше. Расходясь с Обломовым как чистейшее его отрицание, Штольц совершает гигантские подвиги, проходит моря и горы, а оканни-вает все-таки тем, что приходит к прототипу обломовщины, то есть к такому положению в жизни, в котором остается только жить-поживать, да детей наживать. Как жестоко мстит за себя бедный идеал Обломова, эта несчастная обломовщина! Она падает под ударами враждебной ей тенденции; но даже и упадая, как будто бы говорит своему врагу: «Ты не уйдешь от меня; я и в царстве теней буду преследовать тебя, окружать тебя отовсюду. В Париже, в Швейцарии, в Крыму, везде, куда бы ты ни вздумал спрятаться от меня, я отыщу и настигну; я подкрадусь к тебе и докажу тебе ясно, что мимо меня покуда еще нет жизни для рус­ского барина. Я настоящая жизнь твоя, все остальное покуда еще не более как призрак, тенденция и задача,— призрак не вопло­щенный, тенденция не достигшая цели, задача не разрешенная. Итак, не враждуй бесполезно, а лучше помирись уже со мною зараз и не торопи меня умирать насильственным образом, дай мне скончаться своей смертью. Я стою на закате, но посмотри, как и самый зак$т этот полон жизни! Посмотри, как живет Обломов на Выборгской стороне! Он отравлен ядовитыми насмеш­ками и предательством мнимых своих друзей; но что нужды до них? у «его есть радость — не фантастическая, и есть горе, горе не выдуманное; одним словом, есть свет и тень, как у живого человека, и есть почва, о которую он твердо опирается своею ногой, и почва эта не химерическая, она не похожа на те воздушные замки, которые строит Штольц в Крыму. Есть у него и подруга, и эта подруга любит его так, как он есть, не требуя от него никаких превращений или гимнастических подвигов,— любит так сильно, как сорок тысяч ольг не в состоянии полюбить его24. Правда, она кухарка дущой и телом; но что за беда, разве кухарка не человек? Разве то обстоятельство, что она месит своими руками тесто, и что от нее пахнет луком или жареным кофе, мешает ей хоть сколько-нибудь быть столько же способною на дело истинной любви, на дело самозабвения и Самопожертвования, как и любая барышня, от которой веет пачулей25?» Так говорит обломовщина в романе г. Гончарова, и не совсем без основания; но мы тем не менее не верим ее угрозам. Мы не верим, чтобы для русского барина не было жизни помимо ее. Мы думаем, что г. Гончаров в своем творении только оттого не мог с ней разделать­ся, что он стремился выйти из нее в чистый ее антитез, в отвле­ченный контраст. Он не мог освободить свою фантазию от личности

160

Page 162: "Oblomov" goncharov

Обломова, и потому эта личность давит собой все, что выходит из ее сферы, все, что не служит для нее необходимым дополнением. К числу этих необходимых дополнений мы можем отнести Захара, Анисью и Пшеницыну. Захар — это часть самого Обло­мова, Обломова без Захара нельзя себе вообразить, как Дон-Кихота без Санчо Пансы, как дядю Тоби без капрала Трима26, как статую без ее пьедестала. Он прирос к нему, он составляет с ним одно нераздельное целое. Так же точно, хотя и в меньшей степени, Обломов был бы неполон и без кухарки или заботливой экономки вроде Агафьи Матвеевны или ее лейтенанта — Анисьи. Затем одна только Ольга во второй и третьей части романа до некоторой степени составляет исключение; все же остальные лица не более как призраки бесплодного антитеза, подобные Штоль­цу, или летучие, беглые очерки, которые набросаны с большим или меньшим успехом, но всегда случайно, без всякой внутрен­ней необходимости, и потому не имеют в себе никакого инте­реса. К числу этих последних принадлежат; тетка, барон, Му-хояров, Тарантьев и все те скучные посетители первого акта, которым Обломов говорит свое стереотипное заклинание: «Не под­ходите! вы с холоду». Все это могло быть и не быть, не убавив ни одной йоты из интереса романа, да и не прибавив тоже почти ничего.

Возвращаясь к странному родству Обломова со Штольцем, мы невольно припоминаем «Обыкновенную историю» г. Гончарова. Там тоже есть нечто подобное. Там тоже контраст между двумя фигурами, йядей Петром Ивановичем и племянником Александром Федоровичем, составляет главную основу сюжета и сосредоточи­вает на себе главнейший его интерес. Так же, как и в последнем своем произведений, автор увлекся и там эффектом противоре­чия, в результате которого образовалось то же сродство, та же тесная, внутренняя связь двух крайних полюсов антитеза. Действительно, контраст между дядей и племянником резок только в начале рассказа; чем далее рассказ подвигается, тем более сближаются их пути. Мало-помалу весь мнимый идеализм Алек­сандра Федоровича испаряется, улетает, как дым, и из этого дыма выходит почти такой же практический господин, как дядя. Послед­ний, конечно, сохраняет за собой до конца одно неотъемлемое преимущество силы юмора, под жестокими ударами которого племянник является решительно дурачком; но во всем остальном люди эти довольно похожи друг на друга. Оба в молодые годы были снаружи овеяны сентиментальным идеализмом, вовсе не сродным их русской натуре, и с обоих все прививное осыпалось, наконец, как плохая штукатурная живопись с холодной кирпич­ной стены. Чтоб убедиться в этом выше всякого сомнения, стоит только припомнить себе роль дяди. Он знает заранее, наизусть все, что собирается сказать ему племянник,— лучшее доказатель­ство, что он сам прошел ту же школу. Да, было время, когда и он рвал желтые цветы, забравшись по колена в болото, и рвал их 11 Зак.3249 161

Page 163: "Oblomov" goncharov

в увлечении влюбленного сердца для милой кузины, впоследствии им забытой. А там годы сурового опыта, карьера, деньги, брак по расчету,— не то ли же это в общих чертах, к чему в свою очередь пришел и племянник? Таким-то образом контраст, лежа­щий в основе «Обыкновенной истории» и сначала задуманный, по-видимому, в очень широких размерах, мало-помалу исчез, и на месте его осталось свободное различие типов и темпераментов, различие энергического и саркастического Петра Ивановича, который, как циклоп, холодным молотом рассудка и воли вы­нуждает подвластные ему железные элементы своего духа к слу­жению будничным целям жизни, от мягкого и шаткого Александра Федоровича, который идет бессознательно к той же самой буднич­ной цели, теряя одно за другим заемные павлиньи перья, вынесен­ные им из школы, но постоянно чванясь и забавляясь тем, что осталось у него на хвосте, между тем как дядя его давно уже плюнул на все эти жалкие украшения и гордо остался тем вороном, каким природа создала его. Оба они, конечно, в силь­ной степени отзываются абстракцией, но ни в том, ни в другом абстракция не выглядывает так нагло из-под типической одежды, как в образе Штольца. Штольц держится обеими руками-за Обломова как за живое свое начало и необходимую точку опоры, без которой он разом превратился бы в дым. Штольц — это анти-Обломов: вот весь его смысл в романе, и другого он не имеет, потому что как чистое отрицание он держится только тем, что подлежит отрицанию. Ни об одном из Адуевых нельзя этого сказать. Оба они, в строгом смысле, могли бы и обойтись друг бе& друга, сохранив каждый порознь некоторую долю того юмо­ристического интереса, какой имеют они во взаимном отношении своем; и вот одно большое преимущество «Обыкновенной исто­рии» над «Обломовым». Другое состоит в том, что «Обыкновен­ная история» богаче действием и потому гораздо сжатее, пово­ротливее и движется несравненно живее ленивого, тучного и силь-. но растянутого «Обломова», который беден драматическим инте­ресом и потому ставит в этом отношении каждую копейку реб­ром, стараясь из каждого, самого малейшего, самого тощего слу­чая, встречающегося ему на пути, выжать весь сок до последней капли. Особенно замечателен в этом отношении первый акт. Он почти весь проходит в том, что Илья Ильич просыпается, моется, одевается, завтракает и снова ложится спать. Занимаясь этими важными отправлениями своей ежедневной жизни, он рассуждает с своим слугой о разных вещах, делает ему выговоры и наставления и принимает несколько скучных особ без всякой надобности для себя или для них, и, собственно, только затем, чтобы иметь случай высказаться и обнаружить вполне свой харак­тер. Цель очень законная, но она не оправдывает тех средств, которые автор употребил для ее достижения. В жизни все сущест­вует, во-первых, само для себя, а потом уже для другого; так должно быть и в искусстве, которое не имеет права выводить

162

Page 164: "Oblomov" goncharov

на сцену безжизненные фигуры и скучные или ничтожные ме­лочи действия под тем предлогом, что они обрисовывают какое-нибудь интересное лицо. Читатель всегда готов спросить: да зачем же это интересное лицо не рисуется так, чтобы, в свою оче­редь, служить средством для ясного и интересного абриса своей обстановки? Зачем все эти Волковы, пенкины, алексеевы и судь-бинские, так сильно похожие на иных фигурантов, выходящих на театральную сцену только затем, чтобы провозгласить о титу­лах и достоинствах какой-нибудь важной особы, которая выходит вслед за ними? Зачем они не имеют своей собственной роли, своего собственного интереса в общей интриге романа? Словом, зачем они все так невыносимо скучны и так утомительно длинны? Уж если нужно им было говорить, то разве не могли они говорить покороче, не -заводя длинных речей о том, что не ведет ни к чему и обрывается на первых шагах без всяких последствий? На подоб­ные замечания возражают обыкновенно, что в жизни бывают не­редко такого же рода встречи и разговоры; но это несправед­ливо. В жизни все идет от чего-нибудь и приходит к чему-нибудь, и находится в постоянной связи со всем остальным. В жизни урывков нет, они существуют только в понятии человека, мимоходом и мельком заглядывающего туда и сюда; но такие лоскутья случайного Понимания нейдут в дело искусства. Жизнь есть целая единица, в каком бы масштабе мы ни брали ее, и как целая единица, она не терпит в себе ничего, что не имеет в ее целости никакого существенного значения.

В конце первого акта, или, лучше сказать, в начале второго Обломову является Штольц — его Мефистофель, его двойник, его парадоксальное и неумолимое противоречие, которое штурмом берет все баррикады Гороховой улицы и выводит Обломова на чистую воду. С стесненным сердцем покидает Обломов халат — эту броню, которая спасала его так долго от неприятельских стрел; еще минута, и он уже в руках филистимлян ; он уже на даче, уже влюблен и осужден на долгую и жестокую пытку. Ольга, эта неумолимая истязательница, добывает из него тысячи новых оригинальных выходок его природного нрава. Она искусно заставляет плясать этого ручного медведя. Она, будто в заговоре с автором и читателем, вышучивает Обло;Мова, доводя его до последних пределов комизма, который заключается в его ложном положении. Она проходит с ним целую школу любви, по всем правилам и законам, со всеми малейшими фазами этого чувства: тревогами, недоумениями, признаниями, сомнениями, объясне­ниями, письмами, ссорами, примирениями, Поцелуями и т. д. Давно никто не писал у нас об этом предмете так отчетливо и подробно и не входил в такие микроскопические наблюде­ния над сердцем женщины, какими полна эта часть «Обломова», и, надо отдать автору полную справедливость, все это выточено до последней возможности. В третьей части интерес действия усиливается и доходит до высшей точки своего развития. 06-

163

Page 165: "Oblomov" goncharov

ломов на Выборгской стороне, в семействе Пшеницыной, возвра­щенный к своему халату и восхищенный локтями Агафьи Матвеевны, ее кофеем и воскресными пирогами, и тот же Обло­мов на rendez-vous, в театре, в Летнем саду, в доме Ильинских, короче сказать, Обломов в роли первого любовника, сам пони-мающий, как мало она к нему идет, и как он должен быть смешон для других,— вот истинный юмористический tour de force*, далее которого нельзя было идти, и автор, исполнив его, действительно остановился. Сцена разрыва между Ольгой и Обломовым — это последняя сцена романа; все остальное, вся четвертая часть, есть не более как эпилог, заключающий в себе различные более или менее интересные объяснения, без которых в строгом смысле можно было бы и обойтись. Особенно легко можно было обойтись без парижских, швейцарских и крымских сцен между Штольцем и Ольгою. Трудно себе объяснить, как писатель с таким вкусом, как г. Гончаров, решился приделать к своему во многих отношениях прекрасному произведению такой тяжелый и скучный конец. Трудно это объяснить иначе, как допустив со стороны автора маленькое пристрастие к тем чадам своей фантазии, которые в главных чертах характера имеют наибо­лее сходства с его личными убеждениями. Такое пристрастие могло вовлечь его против воли в несколько сцен, рассказов и рассуждений, служащих собственно для того, чтобы выставить его фаворитов в самом выгодном свете перед судом обществен­ного мнения. Ольге после всего, что она делала, нужно было что-нибудь сказать в свое оправдание, иначе поступки ее не без ошошния могли бы показаться несколько странными. Штольцу пгослё всего, что о нем было говорено, нужно было что-нибудь сделать, чтобы оправдать сказанное: вот уже две немаловажные причины, почему четвертая часть романа должна была заняться Ш преимуществу историей этих лиц, и эти причины дают нам ключ ко всему остальному.

Дело в том, что автор не довольствовался простым юмористи­ческим изображением обломовщины в борьбе с враждебными ей началами; нет, он хотей взглянуть на эту борьбу как моралист и философ, хотел ироизнесть свой суд и свой приговор, и это хотевшие играло немалую роль в сочинении таких лиц, как Ольга и Штольц. Особы ЭТИ, таким образом, приобретают в наших глазах двойное значение: во-первых, прямое и непосредственное как действующие лица романа, во-вторых, косвенное как представи­тели личного взгляда автора на те вопросы житейской муд­рости, которые содержит в себе роман. Существенные особен­ности этого взгляда, так ясно высказанные автором во II главе второй части романа, мы можем повторить здесь в двух словах. Слова эти принадлежат Штольцу, этому тщательно выработан­ному идеалу, в котором две стороны всегда гили параллельно,

* Трюк (фр.).- Ред.

164

Page 166: "Oblomov" goncharov

перекрещиваясь и перевиваясь на пути, но никогда не запуты­ваясь в неразрешимые узы, который жил по бюджету, стараясь тратить каждый день, как каждый рубль, с ежеминутным, ни­когда не дремлющим контролем издержанного времени, труда и сил, который боялся воображения, в душе которого не было места никакой мечте, ничему загадочному и таинственному. Этот-то Штольц говорил, что нормальное назначение человека — прожить четыре времени, то есть четыре возраста, без скачков и донести сосуд жизни до последнего дня, не пролив ни одной капли напрасно, и что ровное, медленное горение огня гораздо лучше бурных пожаров, какая бы поэзия в них ни пылала28, короче сказать, что золотая посредственность, со всех сторон ограниченная благоразумною умеренностью и аккуратностью29, и тщательно оберегающая себя от всякого шага за эту черту, есть истинный и единственный путь к спасению здесь на земле. Заключение очень мудрое, но, к сожалению, в нем кроется маленькая ошиб­ка. Так нельзя прожить все четыре возраста, потому что так живут только одни старики, да и то не все; бывают и между ними такие, которые до смерти сохраняют в себе что-нибудь юношеское и молодое, а иногда даже и детское, так же точно, как бывают нередко и молодые люди, с ранних лет имеющие во всем своем существе что-то старческое и дряхлое. Нести сосуд, пол­ный доверху, и во всю жизнь не пролить из него ни одной капли, пить чашу наслаждения, и никогда не допивать ее до горького осадка на дне,— все это превосходно, но сообразите, какая копотливая, робкая, ничем не увлекающаяся осторож­ность, какое неуклонное направление головы вниз и смотрение себе под ноги нужно для того, чтобы исполнить такой экономи­ческий tour de force, и вы увидите ясно, что игра не стоит свеч, и что так жить для человека с молодою душой нет ни малейшей возможности. Мало того, если б оно и было возможно, и если бы все передовые люди прошедших веков жили так идеально скупо и так до крайности осторожно, если бы все они по системе Штольца останавливались перед препятствием, не имея в руках верного, патентованного средства преодолеть его, много ли бы они оставили нам в. наследство, и из какого материала г. Штольц устроил бы свой маленький раек в Крыму? Хорошо нам^ беспечно ступающим по гладко вымощенной, широкой дороге и спокойно шагающим через пропасти по заранее приготовленным мостикам, толковать на досуге о том, что нормальное назначение челове­ка — обойтись без скачков. Мы можем, пожалуй, обойтись и без них, покуда высшая воля судьбы не поворотит нас с торной доро­ги в сторону и не заставит прокладывать собственный путь; но те смелые пионеры, которые пролагали для нас дороги и строили мостики на опасных местах, те разве так рассуждали? Недалеко бы ушли они и немного бы сделали, если бы с эгоистическою осторожностью Штольца держались только верных средств и отсту­пали от всякого дела, которое пахнет жертвой, от всякой неров-

165

Page 167: "Oblomov" goncharov

ной, опасной борьбы, если б они боялись воображения, если бы для них не существовало ничего загадочного и таинственного, если б они, наконец, по совету Штольца не выступали на дерзкую борьбу с мятежными вопросами, а смиренно склоняли перед ними голову. Нет, они были далеко не так робки и осторожны! Они часто ломали себе шею в напрасных попытках, плоды кото­рых доставались другим; они гибли гордо и великодушно за общую пользу; они щедро проливали не каплю, а весь сосуд, и пили нередко полную чашу горечи; но у кого повернется язык назвать их за это безумцами, сказать, что они не поняли нормального назначения человека, или, поняв, не исполнили? Нет, они были первенцы и избранники, они были люди в истинном смысле этого слова, и такие-то люди нужны нам теперь, а не эти гг. штольцы с К0, нашествие которых пророчит нам г. Гончаров. Бог с ними! Пусть процветают они с их сытою добродетелью и с их нравственною эквилибристикой где-нибудь подальше от нас; а нашу Россию да избавит Господь от всех этих медицинских пособий, от этих холодных пиявок, рукою немецкого доктора приставленных к ее горячему сердцу!

Н. И. СОЛОВЬЕВ

ВОПРОС ОБ ИСКУССТВЕ ( О т р ы в о к )

<...} Переходя от статьи Добролюбова о Тургеневе к статье его о Гончарове, мы должны сказать, что еще более сходимся в сущности воззрения его на талант этого писателя и еще далее расходимся в выводах, из него сделанных. Обещавши заняться более общими соображениями о содержании и значении сочи­нения, Добролюбов с несомненным эстетическим пониманием, однако, говорит: «г. Гончаров сам не дает, и, по-видимому, не хочет дать никаких выводов. Жизнь, им изображаемая, служит для него не средством к отвлеченной философии, а прямою целью сама по себе. Ему нет дела до читателя и до выводов, какие вы сделаете из романа,— это уже ваше дело. Ошибетесь — пеняйте на свою близорукость, а никак не на автора. Он пред­ставляет вам живое изображение и ручается только за его сход­ство с действительностью; а там уже ваше дело определить сте­пень достоинства изображенных предметов... В уменьи охватить полный образ предмета, отчеканить, изваять его, заключается сильнейшая сторона таланта Гончарова. И ею он превосходит всех современных русских писателей... Вы совершенно перено­ситесь в тот мир, в который ведет вас автор. Вы находите в нем что-то родное, перед вами открывается не только внешняя форма, но и самая внутренность, душа каждого предмета... Вы готовы

101)

Page 168: "Oblomov" goncharov

перечитать многие страницы, думать над ними, спорить о них. Так, по крайней мере, на нас действовал Обломов. „Сон Обломо-ва" и некоторые отдельные сцены мы прочли по нескольку раз. Весь роман почти сплошь прочли мы два раза, и во второй раз он нам понравился едва ли не более, чем в первый. Объективное творчество его не смущается никакими теоретическими пред­убеждениями и заданными идеями, не поддается никаким исклю­чительным симпатиям. Оно спокойно, трезво, бесстрашно... Многим не нравится спокойное отношение поэта к действитель­ности, и они готовы тотчас же произнести резкий приговор о несимпатичности такого таланта. Мы понимаем естественность подобного приговора и, может быть, сами не чужды желания, чтобы автор побольше раздражал наши чувства, посильнее увле­кал нас. Но мы сознаем, что желание это — несколько обломов­ское, происходящее от наклонности иметь постоянно руководи­телей — даже в чувствах»1 (527—531 стр. Т. I I ) . Действительно, Добролюбов был прав, сознаваясь отчасти, что только лень и апатия нравственная заставляли его и многих требовать от художников вместо верных изображений жизни рассуждения над ней.

Но, соглашаясь с Добролюбовым в понимании таланта г. Гон­чарова, мы решительно расходимся с ним насчет значения его романа. На многих страницах Добролюбов старается убедить читателей, что Онегины, печорины и рудины есть в сущности обломовы, что между последним и первыми — преемственность; эта натяжка дает Добролюбову случай написать много красно­речивых страниц, в которых деятельность гг. Тургенева и Гон­чарова решительно смешивается. Деятельность последнего еще имеет связь с Гоголем, но с г. Тургеневым по таланту он в совершенной противоположности. У г. Тургенева фигуры движут­ся, и самая мысль вследствие того подвижна, субъективна; у Гон­чарова они стоят, как бы отделяясь своею рельефностью от страниц романа; у того поражает яркость красок, у этого — выпуклость форм; тот преимущественно живописец, этот —-скульптор. Уж по одному этому можно заключить, что г. Гончаров не умел останавливаться на явлениях жизни в быстром их развитии, как делал г. Тургенев. Тургенев изобразил преиму­щественно цвет нашего общества прогрессистов, Гончаров же сознательно или несознательно коснулся до почвы, с трудом поддающейся возделыванию,— консерваторов: перо этого писателя хватило, быть может, далее, чем он ожидал.

Можно сказать, что ни один из наших недостатков не изобра­жен такою сильною рукою, как апатия и лень, а в них-то и зародыш всякой отсталости и узкого консерватизма. Все, что употреблено было г. Тургеневым на целую галерею лишних людей,— все это сконцентрировано г. Гончаровым в одном романе; поэтому и психологический анализ вышел у него так подробен и глубок. Разобрать и осмеять пошлость, резонерство, фальшь нелегко; но

167

Page 169: "Oblomov" goncharov

осмеять лень и апатию — дело более трудное; и осмеять так остро, так гуманно, с таким тонким юмором, что ни одно из хоро­ших качеств его героя-лентяя не скрылось от глаз читателя. Эта слабость потому уже так трудно поддается изображению, что она слишком распространена, слишком обыденна в нашем об­ществе. Г. Гончаров очертил своим пером самое коренное свой­ство его, и самый богатый источник нетронутых в нем сил.

Самое характеристическое качество Обломова, этого прототипа людей, полупроснувшихся для жизни,— это наклонность к грезам, мечтам и планам. У г. Гончарова чрезвычайно подробно обри­сован весь процесс, который происходит в душе человека, у кото­рого голойа уже работает, а членами ему трудно и боязно двинуть. Все отставшие и позади других плетущиеся люди тоже живут много мечтами, хоть и благородными подчас, но все-таки мечтами. Вспомните предположение Обломова о преобразовании имения и его намерения передать управление имением плутам, его окружавшим. Но Обломов еще не худший из позади пле­тущихся; худшие из них мечтают о невозможном, хотят как бы остановить жизнь, за которой не угонятся, произвести совер­шенную инерцию и покой. Но покоя нет в мире. Покой бывает на душе тогда только, когда мы заслушиваемся сказок, кото­рые возбуждают страх. Bee мистическое, необыкновенное дей­ствует на них несравненно сильнее, чем логически неумолимое и беспощадно истинное. Сон Обломова представляет в этом от­ношении поучительную картину.

Как, например, хорошо схвачена там эта особенность наших йенивцев — откладывать свои планы в долгий ящик.

«Однажды часть галереи... вдруг обрушилась и погребла под своими развалинами наседку с цыплятами... В доме сделался гвалт: все прибежали, от мало до велика, и ужаснулись, представивши себе, что вместо наседки с цыплятами тут могла прохаживаться сама барыня с Ильей Ильичом... Нача­лись заботы и толки, как поправить дело; пожалели о наеедке с цыплятами и немедленно разошлись по своим местам, настрого запретив подводить к галерее Илью Ильича. Потом, недели через три, велено было Андрюшке, Петрушке, Ваське обрушившиеся доски и перила оттащить к сараям, чтоб они не лежали на дороге. Там они валялись до весны... Это продолжалось до тех пор, пока Васька или Мотька донес барину, что> вот-де, когда он, Мотька, сего утра лазил на остатки галереи, так углы совеем отстали от стен и того гляди рухнут опять. Тогда призван был плотник на окончательное совещание, вследствие которого решено было подпереть пока старыми обломками.,л2

Такая же история совершилась и на счет мостика, о котором было столько разговоров, шуму и хлопот и который только тогда сделали заново, когда «Антип свалился с него, с лошадью и бочкой, в канаву». Самый характер Обломова представляет еще более доказательств нашего мнения. В нем даже есть тру­сость перед знанием, которою особенно страдали прежде робкие и ленивые люди. Он, например, говорит Штольцу, когда тот советует ему завести школу:

168

Page 170: "Oblomov" goncharov

«Не рано ли? Грамотность вредна мужику: выучишь, он, пожалуй, и пахать не станет»3.

А жалкие слова, которыми пронимал своего Захара Обломов. Какой они имеют смысл?

«Ты, может быть, думаешь, глядя, как я иногда покроюсь совсем одеялом с головой, что я лежу как пень да сплю; нет, не сплю я, а думаю все крепкую думу, чтоб крестьяне не потерпели ни в чем нужды, чтоб не позавидовали чужим, чтоб не плакались бы на меня Господу Богу на Страшном суде»4.

За этим Захар окончательно тронут жалкими словами и начи­нает понемногу всхлипывать. Но что особенно поразительно в этом романе, что имеет более глубокий смысл, что вполне сознательно и осмысленно изображено г. Гончаровым,— то это сцена пробуждения Обломова перед приездом Штольца. Захар тут великолепен. Его усилие разбудить, его досада, ворчня и удивле­ние перед спящим, как чурбан, Обломовым может сравниться только с досадой людей, трудящихся на отсталость и лень.

Странно только, что автор поместил своего героя в Петербурге, да еще на самой многолюдной улице, на Гороховой; самое настоящее место его — в Москве, на какой-нибудь Спиридоновке; все, что идет на покой, отправляется в Москву. В этой громаде небольших домов и кривых, узких улиц есть где затеряться и быть защищену от всего тревожного, не дающего покою. В другом губернском городе, пожалуй, так не зароешься, потому что там все на виду, все знают друг друга; и наконец, города эти иногда, несмотря на свою невеликость, полны такой жизненности, такого роста, что невольно оживишься. Петербург, благодаря своей мно­голюдности и тесноте помещения, тоже не представляет покой­ных мест: не имея ни одного холма, в нем, однако, все живут точно на горах или один над другим; карабкаются, сталки­ваются. Только зазевайся, смотришь — и полетел вверх ногами. Петербург, по преимуществу, город приморский: город тревоги и движения. Быстрые перемены климата, беспрестанные болезни, опасность от наводнения и т. д.— все это, быть может, и образовало тот тревожно-деятельный характер, который в петербургском жителе переходит через край. Петербург — совершенно неудобное место для Обломова.

Другая ошибка Гончарова, не замеченная тоже Добролюбо­вым, заключается в том, что роман его слишком, так сказать, залежался или завалялся долго. Как сочинения Тургенева носят на себе след новизны, которая во многом потеряет зна­чение, так и Обломов Гончарова носит на себе след залежалости. Постановка Штольца как современного героя более всего обнару­живает эту отсталость и несовременность. Штольц — лицо не вымышленное, а действительное: таких людей, которые благодаря чисто немецкому воспитанию наживают в несколько лет сотни тысяч, очень немало в России. Обломовы потому-то и не пере-

169

Page 171: "Oblomov" goncharov

стают быть ленивцами, что кланяются таким особам и позволяют им водить себя за нос, а те-то их умасливают да ублаготворяют: лежите, дескать, мы все за вас сделаем — и сапоги вам сошьем, и лекарства приготовим, и об умственном продовольствии вашем позаботимся. Не торопитесь только, лежите.— Вот где источник-то отсталости и узкого консерватизма, тормозящий нашу деятель­ность.

И какая разница в дружбе благороднейшего Ильи Ильича и Штольца: между тем как Обломов, несмотря на свою бес­конечную апатию, отомщает наконец за своего друга — сцена, где он выгоняет Тарантьева,— одно из лучших мест,— Штольц под конец так тяготится своим приятелем, что сама Ольга даже замечает.

«Вот далась нам с тобой забота,— рассуждает Штольц,— и конца ей нет!» — «Ты тяготишься ею?— сказала Ольга,— это новость! Я в первый раз слышу твой ропот»5.

Наконец, Штольц поступил положительно жестоко, отвернув­шись навсегда от Обломова, когда тот женился. Нет сомнения, что этот поступок и сломил окончательно Илью Ильича. Впро­чем, что же и удивляться? Самолюбие было единственным дви­гателем, управлявшим Штольцем,— это говорится и в романе. Он весь состоял из костей и мускулов (сердца же у него не было). И что за бездушное прощанье отца с сыном! Точно котенка выбросил на улицу, как заметил голос в толпе. Не­понятно даже, что связывало Штольца с Обломовым. Разве денеж­ные интересы. Если бы Гончаров не ошибся насчет значения этого характера, ввел тонко, незаметно эту связь, то Штольц пока­зался бы в настоящем своем виде.

Не Штольц светлый характер в романе, а сам Обломов. Добро­любов не заметил в этом лице ни одной светлой черты; и это, по нашему мнению, самый крупный недостаток его разбора. Обломов, быть может, обращает на себя внимание не столько своими недостатками, сколько своими достоинствами. Искрен­ность, открытость характера еще не были обнаружены так полно и натурально, как в Обломове. Стоит только вспомнить его объяснение в любви, чтоб увидеть всю глубину этого внезап­но и вдруг выросшего чувства. Он не досмотрел, что такое ран­нее объяснение в любви было неуместно и дико.

«Если бы гром загремел тогда, камень упал бы надо мною,— говорил он после,— я все бы сказал тогда. Этого никакими силами удержать было нельзя»6.

Штольц даже видел, что сердце у Обломова было глубоко, как колодезь. И сам автор, по-видимому, более симпатизирует к Обломову, чем к Штольцу, который у него как-то насиль­ственно суется в глаза читателю. Обломов был проще Штольца

170

Page 172: "Oblomov" goncharov

и добрее его, хотя и не смешил и так легко прощал обиды. Но, кроме простоты и искренности, Обломов еще был как-то чист и девственен душою:

«ни одного пятна, упрека в холодном, бездушном цинизме без борьбы не лежал на его совести,— говорит автор.— Он не мог слушать ежедневных рассказов о том, как один переменил лошадь и мебель, а тот — женщину. И какие издержки повели за собою перемены...»7—«Ни одной фальшивой ноты не издало его сердце... это хрустальная, прозрачная душа; таких людей мало; они редки, это перлы в толпе! Его сердца не подкупишь ничем; на него всюду и везде можно положиться»8.

А это чувство совестливости и опасения разбить чужую жизнь, которое выразилось в его письме к Ольге; лишние люди не стали бы всю ночь думать над этим: они просто бы струсили за себя и свою будущность; Обломов же только испугался недобросовест­ного поступка.

«Вы высказались в этом письме невольно, — говорит после Ольга, утешая его,— вы не эгоист, Илья Ильич... Это говорила чесность, иначе бы письмо оскорбило меня и я не заплакала бы от гордости». .

Потом, как встретил он известие о замужестве Ольги? Много у нас делалось попыток изобразить поистине изумительную спо­собность человека радоваться сильно и искренно счастью другого; Лопухов, например, поставлен в такое положение и чрезвычайно неудачно. Только Гончаров один мог подметить в жизни и изобразить с неподдельною естественностью глубоко гуманную черту радости за счастье женщины, отдавшейся другому. Ра­дость его при известии о замужестве Ольги не имела границ.

«Давно ли? Счастлива ли? скажи, ради Бога,— говорил он.— Я чувствую, что ты снял с меня большую тяжесть! Хотя ты уверял меня, что она простила, но, знаешь... я не был покоен! Все грызло меня что-то... Милый Андрей, как я тебе благодарен! — Он радовался так от души, так подпрыгивал на своем диване, так шевелился, что Штольц любовался им и был даже тронут»1в.

За этим следует еще более сильное место, которое мы не выпи­сываем по длинноте. Вследствие этой же искренней гуман­ности и симпатичности характера окончательное падение Обло-мова после того, как его бросили все, кроме Агафьи Мат­веевны, имеет в себе что-то трагическое. Одно уже сознание своего положения что ему должно было стоить.

«В робкой душе его,— говорит автор еще в одном месте,— вырабатывалось мучительное сознание, что многие стороны его натуры не пробуждались совсем, другие были чуть-чуть тронуты и ни одна не разработана до конца. А между тем он болезненно чувствовал, что в нем зарыто, как в могиле, какое-то хорошее, светлое начало, может быть, теперь уже умершее, или лежит оно как золото в недрах горы, и давно бы пора этому золоту быть ходячей монетой»11.

Но мало того, Обломов выглядывает у г. Гончарова умен, неподдельно умен. Как верно он, например, смотрит на современ­ное движение, за которым он не мог угнаться.

171

Page 173: "Oblomov" goncharov

«Зачем это они пишут: только себя тешат,— говорит он, проснувшись от своей обычной апатии,— из потехи, что ли, что вот кого-де ни возьмем, а верно н выйдет? А жизни-то и нет ни в чем: нет понимания ее и сочувствия, нет того, что там у вас называется гуманитетом. Одно самолюбие только. Изоб­ражают-то они воров, падших женщин, точно ловят их на улице да отводят в тюрьму. В их рассказе слышны не „невидимые слезы", а один только види­мый, грубый смех, злость... Где̂ же человечность-то? Вы одной головой хотите писать!— почти шипел Обломов.— Вы думаете, что для мысли не надо сердца?»12.

С таким же благородным сарказмом набрасывался Обломов в минуты своего пробуждения от страшной апатии и на другие роды еудорожной и бесполезной деятельности.

«Bee, вечная беготня в запуски,— говорит Обломов Штольцу, приехавшему от золотопромышленника,— вечная игра дрянных страстишек, особенно жадности, керебиванья друг у друга дороги, сплетни, пересуды, щелчки друг другу, это егдядыванье с иог до головы; послушаешь, о чем говорят, так голова закру-жятея, одуреешь... Хороша жизнь! Чего там искать? интересов ума, сердца? Ты! ноемотри, где центр, около которого вращается все это: нет его, нет ничего глубвкого> задевающего за живое. Все это мертвецы, спящие люди, хуже меня, эти члены света и общества! Что водит их в жизни? Вот они не лежат, а снуют-каждый день, как мухи, взад и вперед, а что толку? Войдешь в залу и не налюбуешься, как симметрически рассажены гости, как смирно и глубоко­мысленно сидят — за картами. Нечего сказать, славная задача жизни} Отличный пример для ищущего движения ума! Разве это не мертвецы? Разве не спят они всю жизнь сидя? Чем я виновнее их, лежа у себя дома и не заражая головы тройками и валетами?»13

Местами, право, подумаешь, что Обломов заснул не оттого только, что воспитывался в Обломовкб или был обеспечен, а от­того еще, что чувствовал страшную дисгармонию между собою й окружающим, между своей хрустальной душой и свирепство­вавшею вокруг него лихорадкою эгоизма и неудовлетворенного самолюбия.

Да, Обломов не лишний человек, как думал Добролюбов: Об­ломов необходим обществу, его только нужно разбудить... Г. Гон­чаров, без сомнения, разбудит или разбудил уже кой-кого из его собратов. Обломов даже с своею непроходимою ленью выше фразеров; последние имеют за собою только жизненность, но жизненность эта только внешняя; Обломов же — положительно гуманен, хотя качество это не пошло впрок. Обломов, как бы то ни было, человек. Базаров же считает чуть ли не за честь и высший либерализм выдавать себя за животное. Всякого, не бросающегося в крайность, они называют даже филистером14, забывая, что слово это в немецких университетских городах противоположно слову 6урш1Ъ, которое по всей справедливости и принадлежит им. Вот от этого-то буршества, этого наездничества и вандализма и попя­тился назад Обломов, и заснул навсегда. И не одна, быть может, личность запугана, смущена и остановлена в своем раз­витии этим удалым буршеством.

Все великие силы еще у нас спят сном непробудным. Все, что теперь действует, суетится, бьет тревогу,— все это силы второстепенные, мелкие, а к самому роднику сил, к самим

172

Page 174: "Oblomov" goncharov

дарам, вянущим понапрасну, еще не подошли. Дарования не только не откапывают, но еще стараются зарыть/израсходовать на мелочи. Белинский тронул было великие силы, но за ним никто не пошел; так и осталось по-прежнему. (...)

•Д. С, МЕРЕЖКОВСКИЙ ГОНЧАРОВ

(В с о к р а щ е н и и )

I

Однажды, на Индийском океане, близ мыса Доброй Надежды, Гончарову пришлось испытать сильный шторм.

«Шторм был классический, во всей форме,— рассказывает он.— В течение вечера приходили раза два за мной сверху звать посмотреть его. Расска­зывали, как с одной стороны вырывающаяся из-за туч лува озаряет море и корабль, а с другой — нестерпимым блеском играет молния. Они думали, что я буду описывать эту картину. Но как на мое покойное и сухое место давно уже было три или четыре кандидата, то я и хотел досидеть тут до ночи...»

Но не удалось. Вода случайно проникла через открытые люки в каюту. Делать нечего, он неохотно поднялся и пошел на палубу.

«Я посмотрел минут пять на молнию, на темноту и на волны, которые все силились перелезть к нам через борт.

— Какова картина?— спросил меня капитан, ожидая восторгов и похвал. — Безобразие, беспорядок!— отвечал я, уходя, весь мокрый, в каюту

переменить обувь и белье»1.

Эта маленькая сцена чрезвычайно характерна для творца «Обломова». Люди привыкли восхищаться необычайным, пора­жающим, редким в природе и в жизни. Гончаров, проходя равно­душно мимо ярких эффектов, относится гораздо внимательнее и любовнее к простому и будничному.

«Зачем оно, это дикое и грандиозное?—спрашивает он себя при созерца­нии мирной обломовской природы.—Море, например? Бог с ним! Оно наводит только грусть на человека; глядя на него, хочется плакать. Сердце смущается робостью перед необозримой пеленой вод...»2

Поэт, влюбленный в действительность, в земной мир, чувствует себя подавленным величием моря. Оно ему чуждо со своей неразгаданной песнью о чем-то таинственном и темном, лежащем за гранью жизни. Горы и пропасти тоже привлекают его мало. «Они созданы,— говорит он,— не для увеселения человека. Они грозны, страшны». И он обращается с любовью к тихому уголку будничной обломовской природы.

Небо там — в благословенной Обломовке, 173

Page 175: "Oblomov" goncharov

«ближе жмется к земле, но не с тем, чтобы метать сильнее стрелы, а разве только, чтобы обнять ее покрепче, с любовью: оно распростерлось так невы­соко над головой, как родительская надежная кровля, чтобы уберечь, кажется, избранный уголок от всяких невзгод... Сердце так и просится спрятаться в этот забытый всеми уголок и жить никому неведомым счастием. Все сулит там покойную, долговременную жизнь до желтизны волос и незаметную, сну подобную, смерть»3.

Вот природа, как ни один из новых поэтов не понимает ее,— природа, лишенная тайны, ограниченная и прекрасная, какой представляли ее древние: декорация для идиллии Феокритов-ских пастухов4 или, еще лучше, для счастия патриархальных помещиков.

Когда Гончаров видит дикое, нетронутое рукой человека место, ему не по себе, неуютно, он хочет населить нелюдимую природу, украсить ее следами человеческой цивилизации.

Близ Нагасаки смотрит он на пустынные берега Японии:

«Вон тот холм, как он ни зелен, ни приютен, но ему чего-то недостает: он должен бы быть увенчан белой колоннадой, с портиком или виллой„ с бал­конами на все стороны, с парком, с бегущими по отлогостям тропинками. А там, в рытвине, хорошо бы устроить спуск и дорогу к морю, да пристань, у которой шипели бы пароходы и гомозились люди... Здесь бы хорошо быть складочным магазинам, перед которыми теснились бы суда с лесом мачт...»5

Вспомните великих романтиков, изгнанников из общества, вроде Байрона или Лермонтова. Природа им казалась прекрас­ной только тогда, когда она не тронута, не оскорблена рукою человека. Конечно, не пожелали бы они складочных магазинов и дыма пароходов в диком, первобытном пейзаже. Они радуются, что в пустыне, внемлющей Богу, не раздается «в торжествен­ный хваленья час лишь человека гордый глас»6. Для Лермонтова «звуков небес заменить не могли скучные песни земли»7; для Гончарова на земле — все, вся его любовь, вся его жизнь. Он не рвется от земли, он крепко привязан к ней, и, подобно античным поэтам, ввдит в ней свою родину; прекрасный, уютный челове­ческий мир он не согласится отдать за звездные пространства неба, за чуждые тайны природы.

Цельность и крепость души его не надломлены современ­ным недугом. Гончаров рассудком понимает пессимизм. Но в сердце, в плоть и кровь его не проникла ни одна капля яда. Ро­маническая грусть Ольги в третьей части «Обломова» так же далека от скорби, разрушающей все радости жизни, как тень летнего облачка далека от байроновской Тьмы, поглотившей мир8.

Степень оптимизма писателя лучше всего определяется его отношением к смерти. Гончаров почти не думает о ней. В «Обыкновенной истории» ему пришлось говорить, как умерла мать Александра Адуева. Эта женщина — живой, яркий характер и за­нимает важное место в романе. Сын присутствует при смерти. А между тем о кончине ее два слова: «она умерла». Ни одной

174

Page 176: "Oblomov" goncharov

подробности, ни одного ощущения, никакой обстановки! И так Гончаров пишет в эпоху, когда ужас смерти составляет один из преобладающих мотивов литературы.

В счастливой Обломовке смерть — такой же прекрасный обряд, такая же идиллия, как и жизнь. Это, кажется, та самая «безбо­лезненная, мирная кончина живота», о которой молятся ве­рующие9. Адуев, во втором своем периоде — примирения с жизнью, рассуждает так:

«...не страшна и смерть — она представляется не пугалом, а прекрасным опы­том. И теперь уже в душу веет неведомое спокойствие...»10

Обломов умер мгновенно, от апоплексического удара; никто и не видел, как он незаметно перешел в другой мир. Хозяйка

«застала его, так же кротко покоящегося на одре смерти, как на ложе сна...». «Что же стало с Обломовым?— спрашивает автор.— Где он? Где? — На ближайшем кладбище, под скромной урной покоится тело его между кустов, в затишье. Ветви сирени, посаженные дружеской рукой, дремлют над могилой, да безмятежно пахнет полынь. Кажется, сам ангел тишины охраняет сон его»11.

Вот спокойный вагляд на смерть, каким он был в древности, у простых и здоровых людей. Смерть — только вечер жизни, когда легкие тени Элизиума12 слетают на очи и смежают их для веч­ного сна.

Александр Адуев, человек еще молодой, но пресыщенный жизнью, входит в старую деревенскую церковь. Тихое вечернее солнце озаряло иконы... Свежий ветерок врывается в окно... Вверху, в куполе, звучно кричали галки и чирикали воробьи...

«В душе Александра пробуждались воспоминания. Он мысленно пробежал свое детство и юношество до поездки в Петербург; вспомнил, как, будучи ребенком, он повторял за матерью слова молитвы, как она твердила ему об ангеле-хранителе... как она, указывая ему на звезды, говорила, что это очи божиих ангелов, которые смотрят на мир и считают добрые и злые дела людей; как небожители плачут, когда в итоге окажется больше злых, нежели добрых дел... Показывая на синеву дальнего горизонта, она говорила, что это — Сион...»13

Вот религия, как она представляется Гончарову,—религия, которая не мучит человека неутолимой жаждой Бога, а ласкает и согревает сердце, как тихое воспоминание детства.

По изумительной трезвости взгляда на мир Гончаров прибли­жается к Пушкину. Тургенев опьянен красотой, Достоевский — страданиями людей, Лев Толстой — жаждой истины, и все они созерцают жизнь с особенной точки зрения. Действительность немного искажается, как очертания предметов на взволнованной поверхности воды.

У Гончарова нет опьянения. В его душе жизнь рисуется невозмутимо ясно, как мельчайшие былинки и далекие звезды отражаются в лесном глубоком роднике, защищенном от ветра. Трезвость, простота и здоровье могучего таланта имеют в себе что-то освежающее. Как бы ни были прекрасны создания других

175

Page 177: "Oblomov" goncharov

современных писателей, в них почти всегда есть какой-нибудь темный угол, откуда веет на читателя холодом и ужасом. Таких страшных углов нет у Гончарова. Все огромное здание его эпопей озарено ровным светом разумной любви к человеческой жизни.

А между тем он понимает не меньше других ее темную сторону. Наивный романтик Александр Адуев, влюбленный в сти­хи, луну и Шиллера, свято верующий в любовь, дружбу и бес­корыстие людей, приезжает из провинциальной глуши в Петер­бург. Он влюбляется. Любовь изменяет раз, два... потом изменяет дружба. Бедный романтик не выдерживает, приходит в отчаяние. В эпилоге у бывшего поклонника Шиллера — плешь, почтенное брюшко, начало геморроя, прекрасное жалованье и богатая невеста.

«Ты, кажется, идешь по моим следам?»—спрашивает его дядя, чинов­ник-карьерист. «Приятно бы, дядюшка!..»—Дядя, скрестив руки на груди, смотрел несколько минут с уважением на племянника. «И карьера, и форту­на!— говорил он почти про себя, любуясь им...— Александр!— гордо, торже­ственно прибавил он,—ты моя кровь, ты — Адуев! Так и быть, обними меня!»14

Тот же трагизм пошлости, спокойный, будничный трагизм — основная тема «Обломова». Илья Ильич возвращается домой, навеки расставшись с Ольгой. Он убит горем — таким, от кото­рого люди умирают. Любовь, т. е. последняя надежда выкараб­каться из пошлости, исчезла. Он знает, что теперь ему нет спасения от апатии, от лени, от нравственного падения. Он должен погибнуть. Обломов

«почти не заметил, как Захар раздел его, стащил сапоги и накинул на ш&то халат.

— Что это?— спросил он только, поглядев на халат. — Хозяйка сегодня принесла: вымыли и починили халат,— сказал За­

хар... Обломов как сел, так и остался в кресле»*5.

Но вот чистый образ Веры, Он стоит так высоко над буднич­ной жизнью, что, конечно, пошлость не посмеет запятнать его.

Но мутная волна захлестнула и Веру, эту гордую весталку, «мерцающую, таинственную ночь», как называет ее Гончаров. Падение, грех сводят Веру с пьедестала. Богиня развенчана.

Пошлость, торжествующая над чистотой сердца, любовью, идеалами,— вот для Гончарова основной трагизм жизни. Другие поэты действуют на читателя смертью, муками, великими страстя­ми героев, он потрясает нас — самодовольной улыбкой начинаю­щего карьериста, халатом Обломова, промокшими ботинками Веры в ту страшную ночь, когда она вернулась от обрыва, от Волохова...

176

Page 178: "Oblomov" goncharov

Юмор Грибоедова и Гоголя почти совсем иссяк в русской литературе.

Вместо прежнего смеха у Тургенева, Толстого, Достоевско­го кое-где слабая улыбка, болезненная, как луч солнца в северную осень; у Щедрина — резкий, желчный хохот.

Гончаров в этом случае представляет отрадное исключение. Он первый великий юморист после Гоголя и Грибоедова. Захар, слуга Обломова, навеки останется воплощением крепостного права, всего смешного и жалкого, чем рабство сказывается в людях. Бесконечная вереница сдуг — Василиса, Евсей, Анисья, Марина, Егорка, Улита, наконец сам Обломов — все эти фигуры, не уступающие созданиям Гоголя, озарены высоким комизмом, который дает не меньшее наслаждение, чем идеальная красота.

Гомер в своих описаниях подолгу останавливался с особен­ною любовью на прозаических подробностях жизни. Он до мель­чайших деталей изображает, как его герои и полубоги едят, пьют, принимают ванну, спят, одеваются. Для Гомера нет не­красивого в жизни. Так же наивно и просто, как он говорит о смерти великих мужей, о совете богов, о разрушении Трои, он рассказывал о грязном платье, которое отправилась мыть на речку царская дочь Навзикая с рабынями; он с детским простодушием описывает, как

Начали платья они полоскать, и потом, дочиста их Вымыв, по взморью на млеко-блестящем хряще, наносимом На берег плоский морскою волною, их все разостлали16.

Такая же античная любовь к будничной стороне жизни, такая же способность одним прикосновением преображать прозу действительности в поэ&ию и красоту составляет характерную черту Пушкина и Гончарова. Перечтите «Сон Обломова». Еда, чаепитие, заказывание кушаний, болтовня, забавы старо­светских помещиков принимают здесь гомеровские идеальные очертания.

Вот как изображается смех этих счастливых дюдей:

«Хохот разлился по всему обществу, проник до передней и до девичьей, объял весь дом, все вспоминают забавный случай, все хохочут долго, дружно, несказанно, как олимпийские боги. Только начнут умолкать, кто-нибудь под­хватит опять — и пошло писать»17.

И дальше почти на целой странице описывается этот гоме­рический хохот. Патриархальные нравы обломовских помещикрв до такой степени фантастичны, несовременны и своими эпи­ческими размерами напоминают сказку, что читатель нисколько не удивляется, когда Гончаров прямо из Обломовки переносит его в героическую среду древнерусских сказаний и былин.

Как все это не похоже на легкую, поверхностную манеру, на полунебрежный стиль современных романистов! Кажется, что 123ак. 3249 177

Page 179: "Oblomov" goncharov

творец «Обломова» покидает здесь перо и берется за древнюю лиру; он уже не описывает — он воспевает нравы обломовцев, кото­рых недаром приравнивает к «олимпийским богам».

Гончаров описывает комнату Обломова. Мы едва взглянули на героя, не слышали из уст его ни одного слова, но уже знакомы с ним по мельчайшим подробностям обстановки: по этой паутине, фестонами лепящейся около картин, по запыленным зеркалам, по пятнам на коврах, по забытому на диване поло­тенцу, по тарелке на столе, не убранной от вчерашнего ужина, с солонкой и с обглоданной косточкой, по пыльным и пожел­тевшим страницам давно развернутой и давно не читанной книги, до номеру прошлогодней газеты, по чернильнице, из которой, «если обмакнуть в нее перо, вырвалась бы разве только с жуж­жаньем испуганная муха». Окраска характера так сильна, что она кидает свой отблеск на все приближающиеся предметы.

Вот спальня молодой аристократки.

«Если оказывалась книга в богатом переплете лежащею на диване, на стуле,— Надежда Васильевна (старая тетка) ставила ее на полку; если запа­дал слишком вольный луч солнца и играл на хрустале, на зеркале, на се­ребре,—Анна Васильевна (другая тетка) находила, что глазам больно, молча указывала человеку пальцем на портьеру, и тяжелая, не гнущаяся шелковая завеса мерно падала с петли и закрывала свет»18.

Софья Николаевна Беловодова, «Венера Невы, окруженная крещенским холодом», могла бы не появляться — мы уже чув­ствуем ее аристократическую чопорность, строгую обрядность жиз­ни по этой тяжелой завесе, падающей на луч солнца, так же, как чуется нам лень, апатия, беспорядочность русского бари­на во вчерашней тарелке Обломова с обглоданной косточкой. Что может быть, по-видимому, значительного и характерного в том, как человек одевает туфли, а между тем Гончаров влагает в эту мелочь столько же содержания, сколько другие поэты в целые события, монологи, катастрофы.

Когда на душе Обломова было спокойно и тихо, когда жизнь его не трогала, и Штольц не звал к деятельности, вставая с пос­тели, он, не глядя, привычным движением попадал ногами прямо в туфли. Но в нем пробудились сомнения, заговорило раскаяние. «Теперь или никогда!» «Быть или не быть!»,— рас­суждает он. И вот Илья Ильич «приподнялся было с кресла, но не попал сразу ногой в туфлю и сел опятъ»]9.

Каждый из характеров, созданных Гончаровым,— идеальное обобщение человеческой природы. Скрытая идея поднимает на недостижимую высоту мелкие подробности быта, делает их пре­красными и ценными.

178

Page 180: "Oblomov" goncharov

Гончаров показывает нам не только влияние характера на среду, на все мелочи бытовой обстановки, но и обратно — влияние среды на характер.

Он следит, как мягкие степные очертания холмов, как жаркое «румяное» солнце Обломовки отразились на мечтательном, лени­вом и кротком характере Ильи Ильича; как сырость, холод и мрак глубоких ледников и рабская должность сказались на нелюдимом, сосредоточенном нраве старой ключницы Улиты, этого полу­фантастического крепостного гнома. Он выяснил до неуловимых мелочей влияние такого явления, как крепостное право, на при­вычки, страсти, идеалы нескольких поколений.

Гончаров разлагает ткань жизни до ее первоначальной клетки, но вместе с тем он обладает могучей способностью творческого синтеза: воображение его создает отдельные миры эпопей и потом соединяет их в стройные системы. Он показы­вает, что одним и тем же законам добра и зла, любви и нена­висти, которые производят в истории перевороты, подчинены и мельчайшие атомы жизни.

«Обыкновенная история» — первое произведение Гончаро­ва — громадный росток, только что пробившийся из земли, еще не окрепший, зеленый, но переполненный свежими соками. По­том на могучем отростке один за другим распускаются два великолепных цветка — «Обломов» и «Обрыв». Все три произве­дения — один эпос, одна жизнь, одно растение20. Когда прибли­жаешься к нему, видишь, что по его колоссальным лепесткам рассыпана целая роса едва заметных капель, драгоценных худо­жественных мелочей, И не знаешь, чем больше любоваться — красотой ли всего гигантского растения или же этими мелкими каплями, в которых отражаются солнце, земля и небо.

II

Помещица Адуева в «Обыкновенной истории», отправляя лю­бимого сына в Петербург, поручает его заботам дяди. Среди прочих наивных просьб о милом Сашеньке она дает наставление петербургскому чиновнику:

«Сашенька привык лежать на спине: от этого, сердечный, больно стонет и мечется; вы тихонько разбудите его да перекрестите: сейчас и пройдет, а летом покрывайте ему рот платочком: он его разевает во сне, а прокля­тые мухи так туда и лезут под утро»21.

Эта черта любви, соединенной с умственной ограничен­ностью, сразу определяет характер воспитания Александра. В том же письме, через несколько строк, говорится о крепостном человеке, лакее молодого барина:

«Присмотрите за Евсеем: он смирный и непьющий, да, пожалуй, там, в столице, избалуется,— тогда можно и посечь»22.

179

Page 181: "Oblomov" goncharov

Растлевающее влияние крепостного права, впитавшееся в кровь и плоть целых поколений, и теплая, расслабляющая атмосфера семейной любви — таковы условия, в которых проходят детские и отроческие годы Александра Адуева, Райского, Обломова.

Праздность, сделавшаяся не только привычкой, но возведенная в принцип, в исключительную привилегию людей умных и талант­ливых — вот результат этого воспитания.

Александр приехал в Петербург, по собственному признанию, чтобы жить и «пользоваться жизнью», причем «трудиться ка­залось ему странным». Когда из редакции вернули молодому автору рукопись, он сказал себе: «Нет! если погибло для меня благородное творчество в сфере изящного, так не хочу я и тру­женичества: в этом судьба меня не переломит!» В работе видит он несомненный признак отсутствия таланта, искры божией и вдохновения. От подобных взглядов один шаг до обломовского халата. Шаг этот сделан Александром после двух-трех неудач в любви и литературе. «Узкий щегольской фрак,— говорит ав­тор,— он заменил широким халатом домашней работы».

«Я стремиться выше не хочу,— рассуждает он с дядей.— Я хочу так остаться, как есть... Нашел простых людей, нужды нет, что ограниченных умом, играю с ними в шашки и ужу рыбу — и прекрасно!.. Хочу, чтобы мне не мешали быть в моей темной сфере, не хлопотать ни о чем и быть покой-га ным» .

Вот целиком обломовская программа жизни. Александр Адуев — это Илья Ильич в молодости, и притом в более ранний период русской жизни. Интересно наблюдать на первообразе Обломова отблеск модных в те времена байронических идей — связь Обломова с героями Лермонтова и Пушкина. «Без малого в осьмнадцать лет»24 Адуев уже «разочарован» и говорит о жизни с пренебрежением, подражая Печорину и Онегину.

Обломов проще: у него нет напускного байронизма и фра­зерства. В хорошие минуты он глубоко сознает свое нравствен­ное падение. Александр Адуев в эпилоге радуется «фортуне, карьере и богатой невесте»; самодовольная пошлость противнее в нем обломовского сна и апатии.

«Илье Ильичу,— говорит автор,— доступны были наслаждения высоких помыслов; он не чужд был всеобщих человеческих скорбей. Он горько в иную пору плакал над бедствиями человечества, испытывал безвестные, безымянные страдания, и тоску, и стремление куда-то вдаль, туда, вероятно, в тот мир, куда увлекал его, бывало, Штольц... Сладкие слезы потекут по щекам его...»28.

Но вместе с тем у него со слугою происходят такие сцены: как-то Захар имел несчастье в разговоре о переезде с квартиры заикнуться, что «другие, мол, не хуже нас, а пере­езжают»,— следовательно, и нам нечего беспокоиться. Илья Ильич страшно рассердился,

180

Page 182: "Oblomov" goncharov

«Он в низведении себя Захаром до степени других видел нарушение прав своих на исключительное предпочтение Захаром особы барина всем и каждому...»26

«Я „другой'*! Да разве я мечусь, разве работаю? Мало ем, что ли? Ху­дощав или жалок на вид?.. Я ни разу не натянул себе чулок на ноги, как живу, слава Богу!.. Я ни холода, ни голода никогда не тероел, нужды не знал, хлеба себе не зарабатывал и вообще черным делом не занимался...»27

Как все это примирить с благородными слезами Ильи Ильича, плачущего над бедствиями человечества? Не правдивее ли «безымянных страданий» другие, более конкретные, мечты ленивого барина:

«...ему видятся все ясные дни, ясные лица без забот и морщин, смеющиеся, круглые, с ярким румянцем, с двойным подбородком и неувядающим аппе­титом; будет вечное лето, вечное веселье, сладкая еда да сладкая лень»28.

Если у него нет ничего искреннего, кроме мечтаний о подоб­ном счастье, к чему лицемерие — «высокие помыслы»? Читатель готов произнести Обломову жестокий и бесповоротный приговор.

Но он переходит к сцене, где Илья Ильич навеки прощается с Ольгой; она говорит ему:

«Я любила будущего Обломова! Ты кроток, чист, Илья; ты нежен... как голубь; ты прячешь голову под крыло — и ничего не хочешь больше; ты готов всю жизнь проворковать под кровлей... да я не такая: мне мало этого, мне нужно чего-то еще, а чего — не знаю! Можешь ли научить меня, сказать, что это такое, чего мне недостает, дать это все, чтоб я... А нежность... где ее нет!— У Обломова подкосились ноги... Слово было жестоко; оно глубоко уязвило Обломова... Он в ответ улыбнулся как-то жалко, болезненно стыдливо, как нищий, которого упрекнули его наготой. Он сидел с этой улыбкой бес­силия, ослабевший от волнения и обиды; потухший взгляд его ясно говорил: „Да, я скуден, жалок, нищ... бейте, бейте меня!.."»29

Произнесет ли читатель и теперь над несчастным человеком едва не сорвавшийся с уст приговор? Разве какой-нибудь Штольц, гордый своими совершенствами, возбуждает столько любви и че­ловеческой симпатии, как бедный Илья Ильич?

Райский — воплощение и развитие созерцательной, артисти­ческой стороны обломовского типа. Такие мягкие, впечатли­тельные и ленивые натуры — благодарная почва для художе­ственного дилетантизма. Райский — эстетик, воспитанный в духе сороковых годов. «Равнодушный ко всему на свете, кроме кра­соты», он «покорялся ей до рабства, был холоден ко всему, где не находил ее, и груб, даже жесток, ко всякому безобразию».

Но, несмотря на страстное поклонение красоте, из Райского настоящего художника никогда не выйдет, вследствие той же обломовской лени и привычки жить «на всем готовом». С обычной, несколько циничной манерой Марк Волохов предсказывает Рай­скому:

«...нет, из вас ничего не выйдет, кроме того, что вышло, т. е. очень мало. Много этаких у нас было и есть: все пропали или спились с кругу.,. Это все неудачники**0.

181

Page 183: "Oblomov" goncharov

Бабушка замечает про него: «Ни Богу свечка, ни черту ко­черга». Да и сам Райский сознает свою обломовщину: «Я урод... я больной, ненормальный человек, и притом я отжил, испортил, исказил... или нет, не понял своей жизни»31.

У Райского, как и у Обломова, есть «высокие помыслы» и «слезы о бедствиях человечества», которые тоже находятся в непримиримом противоречии с характером и жизнью диле­танта.

Характер Райского задуман широко и сложно. Настроения его до такой степени изменчивы и прихотливы, что в нем нельзя ни на чем остановиться, ничего предсказать. Он создан весь из тонких переплетенных и запутанных противоречий. Поэту, изобразившему подобный характер, пришлось бороться с такими же трудностями, как живописцу, который задумал бы пере нести на полотно радугу: неуловимая нежность тонов, мимо­летность, бесчисленность оттенков и отблесков.

При смене двух исторических эпох являются характеры, принадлежащие той и другой, нецельные, раздвоенные. Их убежде­ния, верования принадлежат новому времени; привычки, темпе­рамент — прошлому. Побеждает в большинстве случаев не разум, а инстинкт; не убеждения, а темперамент; отжившее торжествует над живым, и человек гибнет жертвой этой борьбы. Так гибнет в пошлости Александр Адуев, в апатии — Обломов, в дилетан­тизме — Райский.

Один из основных мотивов Гончарова — сопоставление с этими праздными, нерешительными характерами личностей деятельных, резких, с твердой до жестокости волей. Волохов сопоставлен с Райским в «Обрыве», Штольц — с Обломовым, дядя — с Алек­сандром в «Обыкновенной истории». Как ни отличен чиновник Адуев от нигилиста Волохова, и этот последний от аккурат­ного, добродетельного немца Штольца — у всех троих есть общая черта: рассудок у них преобладает над чувством, расчет над голосом сердца, практичность над воображением, способность к действию над способностью к созерцанию.

Слова, которыми Александр характеризует своего дядю, мож­но вполне применить и к Штольцу, и даже отчасти к Воло-хову:

«Дядя любит заниматься делом, что советует и мне. „Мы принадлежим к обществу,— говорит он,— которое нуждается в нас". Занимаясь, он не забывает и себя: дело доставляет деньги, а деньги комфорт, который он очень Любит»32.

Штольц также весьма дорожит комфортом. В сущности, его буржуазное счастье с Ольгой ничем не лучше «.фортуны» чинов­ника Адуева.

182

Page 184: "Oblomov" goncharov

Но ведь и Марк Волохов, несмотря на ожесточенный про­тест, скорее циник, чем аскет, и он не прочь от удовольствий комфорта — курит с наслаждением дорогие сигары Райского. Волохов прямо объявляет Вере, что материальную сторону любви ставит выше нравственной; в конечном идеале общечелове­ческого счастья, за который борется он с такой убежден­ностью, на первом плане стоят материальные блага, тот же комфорт, те же вкусные сигары барина Райского, только доступ­ные большему числу людей.

Все замечали, да и сам автор сознается, что немец Штольц — неудачная, выдуманная фигура. Чувствуешь утомление от длин­ных и холодных разговоров его с Ольгой. Он тем более теряет в наших глазах, что стоит рядом с Обломовым, как автомат рядом с живым человеком. Дядя в «Обыкновенной истории» нарисован тоже несколько прямолинейно и сухо, более искусно, чем художественно. Ярче и живее Марк Волохов. Несмотря на внешнюю грубость и напускной цинизм, в нем есть несомненно привлекательные черты. Он спрашивает Веру с гордостью, на которую имеет отчасти право:

«Разве во мне меньше пыла и страсти, нежели в вашем Райском с его поэзиею? Только я не умею говорить о ней поэтично, да и не надо...»33

Волохов с простодушным высокомерием при первом знакомстве с Верой спешит отрекомендовать себя как «новую грядущую силу». Может быть, в современной демократии люди с твердой волей, с рабочей энергией, с практическим умом одержат победу и оттеснят на второй план людей с тонкой художественной организацией, мечтательных и гордых своим бескорыстным взгля­дом на жизнь. Но как бы ни были велики шансы на победу деятельного типа, есть у него один важный недостаток.

В «Обыкновенной истории» дядя старается утешить племян­ника, испытывающего неподдельное горе вследствие первых разо­чарований любви.

«— Что мне делать с Александром?—говорит Адуев жене.—Он там у меня разревелся... Я уж немало убеждал его.

— Только убеждал? — И убедил: он согласился со мной... Тут, кажется, все, что нужно. — Кажется, все, а он плачет... — Я не виноват, я сделал все, чтобы утешить его. — Что же ты сделал? — Мало ли?., и говорил битый час... даже в горле пересохло... всю

теорию любви, точно на ладони, так и выложил, и денег предлагал, и ужином, и вином старался...

— А он все плачет? — Так и ревет! Под конец еще суще. — Удивительное Пусти меня: я попробую».

Она пошла к Александру, «села подле него, поглядела на него пристально, как только умеют гля­

деть иногда женщины, потом тихо отерла ему платком глаза и поцеловала

183

Page 185: "Oblomov" goncharov

в лоб, а он прильнул губами к ее руке... Через час он вышел задумчив, но с улыбкой, и уснул в первый раз покойно после многих бессонных ночей» .

Конечно, и практический Штольц, и Марк Волохов оказались бы в этом случае, подобно умному дяде, в глупом, беспомощном положении и не сумели бы утешить несчастного так, как его уте­шила простая, любящая женщина.

Вот непоправимая слабость этих гордых людей, именующих себя «грядущей новой силой». У них нет любви.

Дайте человечеству роскошь знаний, утонченность культуры — все, чем так дорожит Штольц; дайте ему полное равенство материальных благ, справедливое удовлетворение потребностей — все, чего требует Марк Волохов; но если при этом вы откажете в божественной любви, в том братском поцелуе, который один только утешает несчастных, то все дары будут тщетными и люди останутся нищими и одинокими.

Штольц, Марк Волохов, дядя Александра только разумом понимают преимущество нравственного идеала, как понимают устройство какой-нибудь полезной машины, но сердцем они мало любят людей и не верят в божественную тайну мира,— вот почему в их добродетели есть что-то сухое, жестокое и само­любивое.

Они не поняли великой заповеди: «Будьте просты, как дети»35; не поняли этих слов, может быть, самых прекрасных, когда-либо на земле произнесенных:

«Если имею дар пророчества и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви, то я — ничто. И если раздам все имение мое и отдам тело мое на сожжение, а любви не имею, нет мне в том пользы»*6.

III

Однажды бабушка, делая с Райским городские визиты, завез­ла его по дороге к старичкам Молочковым;

«Вот пример всякому,— заметила она,— прожили век, как будто проспали. Ни детей у них нет, ни родных! Дремлют, да живут?» Далее автор с нежностью говорит уже от себя; 4Какие добрые, тихие, задумчивые, хорошенькие ста­рички! Оба такие чистенькие, так свежо одеты; он выбрит, она в седых буклях, так тихо говорят, так любовно смотрят друг на друга, и так им хорошо в темных прохладных комнатах с опущенными сторами. И в жизни, должно быть, хорошо!»37

Вся эта картинка озарена луч$м тихой поэзии. Забываешь судить старичков за пустую, ленивую жизнь и только наслаж­даешься угасающим отблеском далекого прошлого.

Есть два типа писателей: одни, как Лермонтов, Байрон, Достоевский, с жадностью и тревогой смотрят вперед, не могут ни на чем остановиться, идут к неизведанному, не любят и не

184

Page 186: "Oblomov" goncharov

знают прошлого, стремятся уловить еще несознанные чувства, горят, волнуются, негодуют и умирают непримиренные.

Другие, как Вальтер Скотт и Гончаров, смотрят с благодар­ностью назад, подолгу и с любовью останавливаются на стройных и завершенных формах действительности, предпочитают прошлое — будущему, известное — неизведанному, тихие глубины жизни — взволнованной поверхности, любуются, как на высотах меркнут последние лучи заката, и жалеют угаешего дня.

Они понимают поэзию прошлого. В прошлом находится для Гончарова источник света, оза­

ряющего созданные им характеры. Чем ближе к свету, тем они ярче. Бессмертные образы — бабушка, Марфинька, крепостная дворня, хозяйка Обломова, мать Адуева — все это ладди прошлого, совсем или почти совсем не тронутые современностью. В пере­ходных типах, как в Райском, в Александре Адуеве, все-таки ярче сторона, обращенная к свету, т. е. к прошлому, к воспита­нию, воспоминаниям детства, к родной деревне.

Современность представляется Гончарову серым и дождливым петербургским утром; от нее веет холодом; в ее тусклом свете потухают все краски поэзии и являются мертвые, нехудожествен­ные фигуры — Штольц в «Обломове», дядя в «Обыкновенной истории», Тушин в «Обрыве».

Люди будущего кажутся призраками в сравнении с живыми людьми прошлого.

В истории бывают периоды, когда жизнь на время устает творить, отдыхает и наслаждается законченными формами. Люди не ищут, не критикуют, свято верят в авторитет и по-своему счастливы. Даже человеку, отрицавшему все авторитеты и верования прошлого,— Райскому «нравилась эта простота форм жизни, эта определенная рама, в которой приютился человек». Норма существования была

«...готова и преподана им родителями, а те приняли ее, тоже готовую, от дедушки, а дедушка от прадедушки, с заветом блюсти ее целость и не­прикосновенность, как огонь Весты»38.

Бабушка — представительница патриархального быта —

«говорит языком преданий, сыплет пословицы, готовые сентенции старой муд­рости, и весь наружный обряд жизни исполняется у нее по затверженным правилам».

Горизонт ее весьма ограничен: он

«кончается с одной стороны полями, е другой — Волгой и ее горами, с третьей — городам, а с четвертой — дорогой в мир, до которого ей дела нет». Затот несмотря на старость, какое здоровье, какая крепость духа! «Всякий день был для нее как будто новым, свежим цветком, от которого на завтра она ожидала плодов»8*.

185

Page 187: "Oblomov" goncharov

Огражденная преданиями, покорная традициям, жизнь прошлого текла светло и мирно в глубоком, вековом русле. Она была ближе к природе, и потому здоровее и проще, чем наша жизнь. К такому выводу приходит Райский, наблюдая нравы и быт в имении бабушки.

«Здесь не было ни в ком претензии казаться чем-нибудь другим, лучше, выше, умнее, нравственнее; а между тем на самом деле оно было выше, нравственнее, нежели казалось, и едва ли не умнее. Там, в куче людей с раз­витыми понятиями, бьются из того, чтобы быть проще, и не умеют; здесь, не думая о том, все просты, никто не лез из кожи подделаться под простоту»40.

Но вот для полноты картины маленький уголок оборотной стороны:

«Захар, как, бывало, нянька, натягивает ему (т. е. барину Обломову) чулки, надевает башмаки, а Илюша, уже четырнадцатилетний мальчик, только и знает, что подставляет ему, лежа, то ту, то другую ногу; а чуть что покажется ему не так, то он поддает Захарке ногой в нос»41.

И все-таки, признается Гончаров,

«мы так глубоко вросли корнями у себя дома, что, куда и как надолго бы я ни заехал, я всюду унесу почву родной Обломовки на ногах, и никакие океаны не смоют ее!»42

Великий художник лучше и глубже сатирика чувствует своей совестью ложь и безобразие прошлого, но ненависть не ослепляет его: он видит и красоту, и поэзию прошлого. (...)

М. А. ПРОТОПОПОВ

ГОНЧАРОВ (В с о к р а щ е н и и ) ,

«Я жил в трех эпохах, и они от­тиснулись во мне и в моих сочинениях, в доступном мне быту, насколько хва­тило у меня сил и таланта». И. А. Гончаров. «Лучше поздно, чем

никогда»

I

В числе разного рода изысканностей и утонченностей, отли­чающих самое претенциозное и в то же время самое слабое произведение Тургенева «Довольно», находится следующий заме­чательный афоризм: «Венера Милосская, пожалуй, несомненнее принципов 89-го года». Так это или не так в строгом смысле — об этом мы не будем рассуждать и, пожалуй, допустим, что, по крайней мере, в фактическом отношении афоризм Тургенева совершенно справедлив: «принципы 89 года»1 — дело, во всяком

186

Page 188: "Oblomov" goncharov

случае, спорное, тогда как Венера Милосская, несомненная, общепризнанная, непререкаемая представительница идеальной физической красоты.

В параллель к афоризму Тургенева приводим следующее положение его друга и единомышленника, эстетического критика Анненкова: «На основании мысли легко быть судьею всякому, кто признает в себе мысли (кто же не признает их в себе?), а на основании эстетических условий это тяжелее»2. И с этим мы должны совершенно согласиться и даже пойдем дальше Анненкова: судить на основании эстетических условий не только «тяжело», но и вовсе невозможно. Эстетический приговор постановляется не на основании суда, анализа, доводов, критики фактов и идей, а на основании непосредственного эстетического восприятия и эстетического созерцания. Можно ли доказать красоту пейзажа или какой-нибудь симфонии? Какими словами (да и с какою целью) характеризовать красоту Венеры Милосской? «Принципы 89 года» могут быть рассматриваемы и в философском, и в историческом, и в социальном, и в этическом отношении, но перед Венерой можно только «богомольно благоговеть», восхи­щенно безмолвствовать, и вот почему «принципы» породили целую громадную литературу, которая все продолжает расти, тогда как Венерою Милосской «очень никто не озабочен»3. Все чисто эстетические характеристики состоят, по большей части, из восклицаний и метафор, выражающих похвалу или порицание, и вы принимаете их, если за них свидетельствует ваше личное чувство, отвергаете, если того требует ваш вкус. Разуму, логике, аргументации тут нет дела и нет места. Хорошо, потому что хорошо, дурно, потому что дурно; дальше этого эстетика не идет, да и не может идти. С этой точки зрения эстетические характеристики действительно трудны и «тяжелы», потому что тут приходится, вульгарно говоря, на обухе рожь молотить, отсутствие идей замаскировывать изобилием терми­нов и свои личные ощущения возводить на степень прин­ципов.

Большой художественный талант Гончарова —• это своего рода Венера Милосская: его красота чувствуется, его сила не подлежит сомнению, но анализу и определению он поддается с большим трудом. Это талант по преимуществу изобразительный, пласти­ческий, живописующий и объективный. Во время своего круго­светного путешествия на фрегате «Паллада» Гончаров писал одному из своих друзей:

«Я все время поминал вас, мой задумчивый артист: войдешь, бывало, утром к вам в мастерскую, откроешь вас где-нибудь за рамками, перед полотном, подкрадешься так, что вы, углубившись в вашу творческую мечту, не заметите, и смотришь, как вы набрасываете очерк, сначала легкий, бледный, туманный; все мешается в одном свете: деревья с водой, земля с небом... Придешь потом через несколько дней — и эти бледные очерки обратились уже в опреде­ленные образы: берега дышат жизнью, все ярко и ясно* .

187

Page 189: "Oblomov" goncharov

Так характеризовал Гончаров творчество живописца. А вот как характеризовал Добролюбов творчество самого Гончарова: «Та­лант Гончарова неподатлив на впечатления. Он не запоет лири­ческой песни при взгляде на розу и соловья; он будет поражен ими, остановится, будет долго всматриваться и вслушиваться, за­думается... Какой процесс в это время произойдет в душе его, этого нам не понять хорошенько... Но вот он начинает чертить что-то... Вы холодно всматриваетесь в неясные еще черты... Вот они делаются яснее, яснее, прекраснее... и вдруг, неизвестно каким чудом, из этих черт восстают перед вами и роза, и соловей, со всей своей прелестью и обаяньем. Вам рисуется не только их образ, вам чуется аромат розы, слышатся соловьиные звуки»5.

Как видит читатель, характеристики эти почти буквально одинаковы. Итак, Гончаров —• живописец, некоторым образом литературный Айвазовский6 или Перов7, или и тот и другой вместе, потому что он не только пейзажист или маринист, но также и жанрист. На такой талант нельзя не указать, его нельзя не отличить, но многое ли о нем можно сказать? Все видят этот талант,— нельзя, не будучи слепым, его не видеть, все им любуются и наслаждаются, но наслаждаются про себя, не волнуясь, не торопясь передать свои впечатления другим. Это талант уравновешенный, в обладании которого находятся все эстети­ческие стихии творчества, все элементы чистой красоты, и кото1

рый пользуется ими умеренно и рассудительно, не давая пере­веса ни одной из этих стихий, ни одному из этих элементов. Хотя ему как живописцу, в сущности, все равно, что ни рисовать, лишь бы рисовать*, он все-таки совсем не фотографический ап­парат: аппарат фотографирует безвольно, бесчувственно и бес­смысленно, а Гончаров живописует по выбору, с любовью и с мыслью. Но выбор этот, однако же, совершается совсем не­зависимо от значения предметов, а просто в силу субъективного влечения, и любовь Гончарова —любовь аматёра к своему делу, а мысль его — мысль артиста, вечно устремленная к законам и тайнам своего искусства и нисколько не омрачаемая заботами об этом «мире печали и слез»10.

Гончаров неоднократно, хотя и мимоходом, говорил о себе в своих произведениях и каждый раз подчеркивал одну свою нравственную черту, которая действительно составляла его осо­бенность и наложила свою печать на весь характер его творчества. Во «Фрегате „Паллада"» Гончаров говорит о сомнениях, овла­девших им перед путешествием: «Жизнь моя как-то раздвоилась,

* «Всем занялся он с любовью, все очертил подробно и отчетливо. Не только те комнаты, в которых жил Обломов, но и тот домт в каком он только мечтал жить; не только халат его, но серый сюртук и щетинистые бакенбарды слуги его Захара; не только писание письма Обломовым, но и качество бумаги и чернил в письме старосты к нему,— все приведено и изображено с полною отчетливостью и рельефностью». Это слова Добро­любова, сказанные в похвалу Гончарову8.

188

Page 190: "Oblomov" goncharov

или как будто мне дали вдруг две жизни, отвели квартиру в двух мирах. В одном я — скромный чиновник, в форменном фраке, робеющий перед начальническим взглядом, боящийся простуды, заключенный в четырех стенах... В другом я — новый аргонавт... Там я редактор докладов, отношений и предписаний; здесь — певец, хотя ex efficio*, походя. Как пережить эту другую жизнь?.. Как заменить робость чиновника и апатию русского литератора энергией мореходца?»11 В «Обломове» Гончаров таким образом рисует свой портрет: «Литератор, полный, с апа­тическим лицом, задумчивыми, как будто сонными глазами»12. В «Литературном вечере» Гончаров является под прозрачным псевдонимом Скудельникова: «Беллетрист Скудельников как сел, так и не пошевелился в кресле, как будто прирос или заснул. Изредка он поднимал апатичные глаза, взглядывал на автора и опять опускал их. Он, по-видимому, был равнодушен и к этому чтению, и к литературе — вообще ко всему вокруг себя» . В «Заметках о личности Белинского» Гончаров рассказывает о своих спорах с Белинским: «Я не раз спорил с ним, но не горячо, а, скорее, равнодушно, чтобы только вызвать его высказаться, и равнодушно же уступал. Без этого спор бы никогда не кончил­ся». Чтобы закончить образ, вырисовывающийся этими вполне добровольными свидетельствами самого Гончарова, не лишнее при­бавить слова Белинского, сказанные им Гончарову в одном из их споров: «Вы немец, филистер14, а немцы ведь это — семи­наристы человечества! Вы хотите, чтобы Лукреция Флориани15, эта страстная, женственная фигура, превратилась в чиновницу!» Слова эти до такой степени похожи на Белинского, так хорошо идут к нему, что сомневаться в них нет ни малейшего осно­вания.

Таков портрет Гончарова, нарисованный хотя эскизно, но мастерски, самим Гончаровым, или такова, по крайней мере, главная черта его духовной физиономии: Эта черта — ничем не возмутимое равнодушие или, по квалификации Гончарова, «апа­тия»,— конечно, представляет собою самую подходящую почву для развития в художнике так называемой объективности. И действительно, как только вы попробуете подойти поближе к таланту Гончарова и разложить его на составные его элементы, покойствие, равнодушие, объективность этого таланта прежде всего представятся вашим глазам. В этом отношении из всех сверст­ников Гончарова, членов известной беллетристической плеяды, ближе всех приближается к нему Писемский. Но есть объектив­ность и объективность. Один объективен потому, что, по его убеж­дению, плетью обуха не перешибешь и, стало быть, пусть дела идут своим чередом, а наша хата с краю: это равнодушие от сознания своего бессилия, это спокойствие покорности. Другой равнодушен из крайнего эгоизма: лишь бы ему жилось тепло

* По должности (лат.).— Ред.

489

Page 191: "Oblomov" goncharov

и светло, а там — как хотите вы, люди, и после него хоть трава не расти. Третий равнодушен в силу философского убеждения, что добро и зло только разные, но одинаково необходимые стороны или степени одного и того же явления, как свет и мрак, тепло и холод: одно другое подразумевает, одно другим обуслов­ливается. Равнодушие четвертого исчерпывается краткою форму­лой «наплевать»: в людях столько грязи, столько цинизма и вся­ческого свинства, что, право, не стоит много о них хлопотать. И так далее. Равнодушие Гончарова происходило не от разума, а от темперамента, оно было не принципом, а потребностью и при­вычкой. Это равнодушие не имело ничего общего ни с отчаянием пессимиста, ни с эпикурейством эгоиста, ни с философией квиетиста16, ни с холодным презрением циника; это была чисто обломовская лень, которой нет ни до чего дела просто потому, что соснуть хочется, и еще потому, что, сколько ни волнуйся, ни жизнь, ни люди не изменятся, а от волнений между тем и пе­чень, и желудок могут расстроиться. Раз, единственный только разг Гончаров, можно сказать, вышел из себя: это было при встрече с Марком Волоховым17, на которого наш объективист напал с совершенно несвойственною ему запальчивостью и полемическим увлечением. Что же? Ведь и Обломов, как помнит читатель, дал однажды «громкую оплеуху» Тарантьеву, который явился в его глазах тем, чем Марк Волохов был для Гончарова с самого начала: ловким мошенником, настойчивым пройдохой и бесстыд­ным шантажистом.

Представим себе, что судьба наделила Илью Ильича Обло-мова, как его изобразил Гончаров, первостепенным литературным талантом. Это великое счастье было бы для него и великою обу­зой; он был бы в некотором смысле мучеником своей богоизбран­ности. «Жизнь трогает»,— жаловался Обломов всем своим приятелям по поводу письма от своего старосты, и нетрудно вооб­разить, какими жалобами разрешился бы он, сознавая те обязан­ности, которые налагаются литературным призванием. Талант деспотичен, и даже Обломов должен был бы повиноваться ему и взяться за перо. За всем тем лень, покой, диван, халат ничуть не утратили бы в глазах Обломова малейшей доли своей прелести и таким путем в его внутреннем мире произошла бы некоторая коллизия враждебных сил, коллизия частью тра­гическая и большею частью чисто комическая: талант зовет к деятельности, темперамент тянет к покою и неподвижности. Благодаря таланту «работа идет в голове, лица не дают покоя, пристают, позируют в сценах, писатель слышит отрывки их разговоров и ему часто кажется, прости Господи, что он это не вы­думывает, а что это все носится в воздухе около него и ему только надо смотреть и вдумываться» (см. «Лучше поздно, чем ни­когда»)18. Именно, именно такими чертами обрисовал бы Обло­мов процесс своего творчества, если бы Господь наказал его литературным талантом: образы не дают покоя, пристают,

190

Page 192: "Oblomov" goncharov

позируют, разговаривают, ведь это именно жалоба, повторение того же мотива: «жизнь трогает». Но от старосты отмолчишь­ся, от приятелей запрешься, от Ольги сбежишь, от Штольца спря­чешься, а куда денешься от творческих видений и концепций, которые, чтобы им ни дна, ни покрышки! пристают, не дают покоя?!.. Бедная жертва собственного таланта!

Такой разлад между призванием и органическими наклон­ностями должен был бы ярко отразиться на литературной деятельности Обломова и с ее внешней, и с ее внутренней стороны. Во внешнем смысле этот разлад выразился бы в том, что Обломов каждое свое произведение писал бы лет по пятнадцати, так что, проработавши лет пятьдесят, он оставил бы литератур­ное наследие листов в сто,— по два печатных листа на каждый год деятельности. Это не обременительно даже для Ильи Ильича. С внутренней стороны влияние этого разлада сказалось бы, конечно, в том мирном, беззлобном, спокойном, нам хочется сказать «сонном», отношении к жизни, которое так свойственно Обломову. Уж если нельзя не писать, уж если ничем не отде­лаешься от требований своей творческой способности, то надо постараться писать так, чтобы ни себя, ни других не тревожить. Зачем, с какой стати? «Мы не Титаны, мы не пойдем, с Манфредами и Фаустами, на дерзкую борьбу с мятежными вопросами, не примем их вызова, склоним головы и смиренно переживем трудную минуту»19. Это слова любимца Гончарова—Штольца, который, как видите, говорит о «мятежных вопросах», точно о зубной боли или о дождливой погоде: надо склонить голову и смиренно переждать, когда они сами собой пройдут,— ведь должны же они когда-нибудь пройти! Решать эти вопросы не наше дело, на то есть Манфреды и Фаусты, а мы всего только рус­ские литераторы с апатичными лицами и с сонными глазами.

Но оставим Обломова и вернемся опять к Гончарову. Если бы он был не прозаиком, а поэтом, его деятельность резюмирова­лась бы в этих знаменитых стихах:

Не для житейского волненья, Не для корысти, не для битв, Мы рождены для вдохновенья, Для звуков сладких и молитв!20

Насколько это «мы» мало относилось к самому автору этих стихов, рожденному именно для волненья и битв, настолько же оно было бы применимо к Гончарову-поэту. Романисту, уже по самому роду его работы, очень трудно ограничиться зву­ками и молитвами и, хочет ли он того или не хочет, ему не­пременно надо какое-нибудь идейное содержание, хотя бы оно выражалось исключительно в образах. От этой обязанности не мог уволить себя и Гончаров, но он умудрился общественные задачи решать на почве личной психологии; индивидуальные, хотя и не случайные, свойства своих героев поставить в связь

191

Page 193: "Oblomov" goncharov

с вопросами общественной физиологии или патологии, психологи­ческие типы представить как живые общественные силы. Дальше я представлю этому достаточные доказательства, а пока отмечаю это обстоятельство лишь затем, чтобы указать на крупные размеры художественного таланта Гончарова. В самом деле, изобразить, например, Обломова, этого добродушного байбака и безобидного коптителя неба, в виде какого-то общественного представителя, уверить всех, что «обломовщина», т. е. способ­ность есть по шести раз в день и спать по пятнадцати часов в сутки, составляет нашу общественную болезнь, заставить даже высокоталантливого критика-скептика лирически восклицать по поводу обретенной или изобретенной «обломовщины»:

Теперь загадка разъяснилась, Теперь им слово найдено!21 —

для всего этого нужен был очень большой талант и очень боль­шое искусство. Выше я 'сказал, что в распоряжении Гончарова имелись все чисто эстетические, художественные ресурсы, и это не преувеличение. Верность действительности? Но это элемен­тарное достоинство, которым обладают даже третьестепенные таланты и без которого не может быть искусства. Живость и яркость изображения? Но знаменитый «Сон Обломова» давно и по праву занял одно из первых мест в русской галерее лите­ратурной живописи. Типичность образов? Если бы Гончаров создал одного только Захара («Обломов»), то и этого было бы достаточно, чтобы признать за ним эту способность. Глубина и тонкость психологического анализа? Но первая часть «Обло­мова» лишена всякого движения не только в смысле развития фабулъх, но просто даже в смысле физического движения: Обломов лежит, Захар еле двигается, действие или, вернее, без­действие происходит в четырех стенах, и тем не менее читатель ни разу не почувствует скуки, не заметит монотонности рас­сказа благодаря именно метким, тонким и мелким психологи­ческим штрихам, рассеянным буквально на каждой странице. Юмор? Гончарову стоит только захотеть, чтобы заставить вас улыбнуться. Нельзя не улыбнуться, например, над этою барышней («Обыкновенная история»), которая так отлично училась, что на вопрос: «Какие суть междометия страха или удивления?» — вдруг, не переводя духу, проговорила: «Ах, ох, эх, увы, о, а, ну, эге!» Или припомните Захара, заливавшегося горючими сле­зами от «жалких слов» увещевавшего его барина, или Марфиньку («Обрыв»), которая не утерпела надеть на себя именинные по­дарки и, сидя на своей кровати в одной рубашке, но в брил­лиантовых серьгах и золотых браслетах, плачет от восторга. Единственное качество, которого совершенно был лишен Гонча­ров,— это лиризм или пафос, которыми так богаты Гоголь, Достоевский, Лев Толстой и даже Салтыков, смех которого

192

Page 194: "Oblomov" goncharov

прерывался иногда настоящими рыданиями. В этом отношении Гончаров опять стоит рядом с Писемским, которому точно так же лиризм не только чужд, но и противен. Очень существен­ная разница состоит в том, что лиризм противен для Писемского потому, что совсем уж не вяжется с основными свойствами нашей жизни,— до лиризма ли тут, когда куда не посмотришь — свинство, куда ни пойдешь — грязь?—тогда как для Гончарова лиризм просто ребячество, признак невоспитанности, неловкость и бестактность. Превративши, по гениально меткому выражению Белинского, Лукрецию Флориани в чиновницу, в действительную статскую советницу, Гончаров был бы убежден, что он ее обла­городил, возвысил, перевоспитал. А Каролю22 он, по примеру стар­шего Адуева, рекомендовал бы открыть фарфоровый или мыло­варенный завод, устроил бы его дело и затем, в присутствии узаконенного числа свидетелей, женил бы его на Лукреции Флориани.

Здесь мы подходим к вопросу несравненно более важному, нежели вопрос о размерах и свойствах литературного таланта Гончарова,— к вопросу о его нравственных и общественных идеалах. Художник рисует превосходно, но чему он нас учит? Велики и разнообразны дары, которыми осыпала его природа, но всегда ли во благо он употреблял их? Наше удивление перед его высоким мастерством вполне искренно, но в чем заключаются его права на наше уважение? Если Гончаров объективен как художник и равнодушен как мыслитель и человек, это не значит, конечно, что мы не найдем у него никаких определенных воз­зрений на жизнь. Такие воззрения есть у Гончарова, и их неслож­ная сущность может быть хорошо выражена известною посло­вицей: лучше синица в руках, нежели журавль в небе. Поменьше романтизма и побольше практичности и деловитости — вот что нам нужно. Не об идеалах, а о нормах следует заботиться. Зло есть зло, но было время, когда оно было добром для людей, и будет время, когда теперешнее добро станет злом. Совершен­ства нет и не будет на земле, но возможно осторожное и, глав­ное, постепенное совершенствование. Как видите, это весьма положительная философия,— не philosophie positive*, а философия положительных и благоразумных людей.

II

Миросозерцание всякого художника мы должны отыскивать в его главных типах и в его отношениях к этим типам,— отно­шениях, которые никогда не может скрыть от нас даже самый бескорыстный, беспристрастный и равнодушный художник. В настоящем случае эта задача не представляет никаких труд-

* Позитивная философия, позитивизм (фр.).— Ред.

13 Зак. 3249 193

Page 195: "Oblomov" goncharov

ностей. Как ни объективен Гончаров, даже неопытный его чита­тель поймет, что к Адуеву-племяннику («Обыкновенная исто­рия»), к Обломову и к Райскому («Обрыв») автор относится отрицательно, т. е. с иронией или с состраданием, тогда как к другим главным героям тех же произведений — Адуеву-дяде, Штольцу и Тушину — он относится положительно, т. е. с надеждою и с уважением. На этих типах мы и остановим­ся,— не дальше, впрочем, того, насколько это нужно для нашей главной цели. ( . . .)

Переходим к Обломову. Однако, прежде чем перейти, нам при­ходится расчистить дорогу, на которой мы усматриваем огром­ное препятствие в виде известной статьи Добролюбова «Что такое обломовщина?». Основной тезис этой статьи определяется в следующих словах ее автора: «В повести Гончарова отрази­лась русская жизнь, в ней предстает перед нами живой, современный русский тип, отчеканенный с беспощадною стро­гостью и правильностью; в ней сказалось новое слово нашего общественного развития, произнесенное ясно и твердо, без отчая­ния и без ребяческих надежд, но с полным сознанием истины. Слово это— «обломовщина»; оно служит ключом к разгадке многих явлений русской жизни, и оно придает роману Гончарова гораздо более общественного значения, нежели сколько имеют его все наши обличительные повести. В типе Обломова и во всей этой обломовщине мы видим нечто более, нежели просто удач­ное создание сильного таланта; мы находим в нем произведе­ние русской жизни, знамение времени».

Вон оно куда дело-то пошло!— скажем мы словами гоголев­ского героя23. «Новое слово», «ключ к разгадке», «произведе­ние русской жизни», «знамение времени» — какая чрезвычайная щедрость похвалы! И от кого же? От критика, которому мудрено было угодить, который не хотел удостоить ни единым словом истинно превосходный роман Писемского «Тысяча душ», кото­рый говорил, что рассуждать по поводу произведений Достоев­ского об общих законах творчества так же странно, как рассуждать о генерале-басе по поводу тапера, сбившегося с такта. Для тех, кто хорошо знаком с приемами и, главное, е конечными целями добролюбовской критики, не может быть ничего удиви­тельного в том восторженном приеме, какой сделал Добролю­бов роману Гончарова. Эти цели состояли в том, чтобы едва очнувшемуся обществу не дать снова погрузиться в спячку, что­бы оживить в нем дух солидарности, чтобы призвать его к об­щему делу, чтобы пробудить в нем не только самосознание, но и чувство своего достоинства. «Встань, проснись, посмотри, на себя погляди»24— в этом кольцовском стихе резюмируются, в сущности, все тенденции добролюбовской критики. Ясно, что роман Гончарова должен был явиться для Добролюбова чистою находкой: Обломовым можно было попрекнуть, в обломовщине можно было не без видимых оснований обвинить русское об-

194

Page 196: "Oblomov" goncharov

щество, и этою возможностью Добролюбов, конечно, не упустил воспользоваться. Цели своей Добролюбов достиг вполне, романом Гончарова он воспользовался превосходно, но самый роман сыграл в его критике роль бича, а сам романист — роль... пусть чи­татель сам решит, какую именно роль.

Я не имею возможности заняться здесь обстоятельным опровержением статьи Добролюбова, да для простой «расчистки пути» в этом нет и надобности. Достаточно будет указать на те чисто полемические или сатирические преувеличения, которые делает Добролюбов в видах широкого обобщения. «Раскройте,— говорит он,— „Онегина'7, ,,Героя нашего времени", ,,Кто виноват?", „Рудина" или „Лишнего человека", или „Гамле­та Щигровского уезда"25,— в каждом из них вы найдете черты, почти буквально сходные с чертами Обломова». Разумеется, найдем, точно так же, как без всякого труда найдем у Добролю­бова черты, «буквально сходные» с чертами знаменитого в то время обскуранта Аскоченского26. Добролюбов — писатель и Аско-ченский — писатель; Добролюбов пишет на бумаге, черным по белому, и Аскоченский — то же самое; Добролюбов пишет по-русски — и Аскоченский пишет по-русски; Добролюбов любит полемику — и Аскоченский горячий полемист. И так далее. Целую страницу можно занять перечислением «буквально сход­ных» черт между Добролюбовым и Аскоченским. Следует ли отсюда, что Добролюбов и Аскоченский — «едино суть»? Но совершенно с таким же правом и Обломова можно признать братом по духу Онегину, Печорину, Бельтову и Рудину. Все они одинаково, или почти одинаково, остались без влияния на общую жизнь,— в этом их сходство, вернее, сходство их поло­жений. Но для Онегина, Печорина, Бельтова и Рудина именно в этом невольном бездействии и заключалось проклятие их жизни, тогда как Обломов в бездействии и полагал все свое счастье. Это можно было бы доказать цитатами пообильнее тех, которые приводит Добролюбов для доказательства своего тезиса. А если так, то все аналогии и параллели Добролюбова рассыпают­ся прахом: нельзя ставить рядом людей, идеалы счастья кото­рых диаметрально противоположны. Обломов, умирающий на трех перинах от паралича, постигнувшего его от обжорства и неподвиж­ности, и, например, Рудин, умирающий со знаменем в руке на мостовой Парижа,— это будто бы люди одного типа! Нет, это не обобщение, а очевидная полемическая натяжка.

Заметим мимоходом, что если бы мы и приняли аналогию Добролюбова, то Гончарову от того не поздоровилось бы. Если Обломов не более как повторение Онегина, Печорина, Бельтова, Рудина, то в чем же состоит то «новое слово», которое будто бы удалось сказать Гончарову? И почему же Обломов — знамение времени, если обществу это знамение известно уже несколько десятков лет?

Последовательно проводя свою основную мысль, Добролюбов

195

Page 197: "Oblomov" goncharov

довольно подробно анализирует отношения Онегина и др. к женщи­нам и доказывает, что эти отношения были совершенно обло­мовские: все эти герои, подобно Обломову, обратились от люби­мых женщин в «постыднейшее бегство». Это, кажется, главный аргумент Добролюбова. Аргумент остроумен и внешне правдопо­добен, но его разбивает следующее простое соображение: Татьяна смотрела на Онегина точно так же, как княжна Мери на Печорина, Круциферская на Бельтова, Наталья на Рудина,— снизу вверх, тогда как Ольга Ильинская командовала и даже прямо-таки помыкала Обломовым. Почему бы это? Потому, что Печорин, Рудин и др. были люди, преисполненные внутренней силы, перед которой пасовали женщины, а Обломов был всего только пухо­вый тюфяк, который могла сколько угодно, и так, и эдак, тере­бить и повертывать первая встречная дачная барышня. Вывод, стало быть, опять тот же: Онегин, Печорин, Бельтов, Рудин — са­ми по себе, а Обломов — сам по себе. Последнее заключение, в кото­ром резюмируется вся аргументация Добролюбова, таково: «Общее у всех этих людей то, что в жизни нет им дела, которое бы для них было жизненною необходимостью, сердечною святыней, ре­лигией, которое бы органически срослось с ними, так что отнять его у них значило бы лишить их жизни». Так мог говорить только юноша-ригорист, привыкший относиться к живым, слабым и грешным людям как к отвлеченным, стройным, правильным логическим построениям. На основании признака, поставленного Добролюбовым, все человечество разделяется на две неравные группы: к первой принадлежат несколько тысяч или, быть может, десятков тысяч человек, одаренных решительным призванием и талантом, так что для них их дело действительно жизненная необходимость и сердечная святыня; ко второй группе относится все остальное человечество. Общее у всех этих людей, но это общее не у этих только, а почти у всех людей: следует ли отсюда, что все люди принадлежат к одному психологическому или общественному типу? Как истый ригорист, Добролюбов вменяет в обязанность то, что при теперешнем уровне жизни является редким счастьем, исключительною удачей. Много званых, но мало избранных. Миллиарды людей трудились, трудятся и будут трудиться не потому, что их влечет к труду внутренняя сила, а потому, что того требуют внешние условия. Несмотря на этот общий признак, все эти люди разделяются на много­численные и совершенно несходные между собою нравственные и психологические типы.

Теперь можно обратиться непосредственно к Обломову. Пред­ставим себе, что Гоголь вместо десятка страниц написал бы о своем Плюшкине целый роман. В эстетическом и в психо­логическом отношении этот роман мог бы явиться высоко замечательным произведением. История отдельного человека, как говорит известный афоризм, может быть интересна не менее истории целого народа 7. Гоголь только поставил вопрос: «Может

196

Page 198: "Oblomov" goncharov

ли человек дойти до такого страшного падения?»— и отвечал: «может»28, но процесса этого постепенного падения он нам не нарисовал. Между тем такая задача могла бы, повторяю, иметь огромный индивидуально-психологический интерес. Я подчерки­ваю слова «индивидуально-психологический», желая указать, что непосредственно социального значения эта задача иметь не может. Плюшкин жалок, ужасен, отвратителен как нравственный урод, любопытен и интересен для нас, как раритет какой-нибудь кунсткамеры, но это и все. Не общие условия нашей жизни, а несчастная природа или неблагоприятные личные обстоятель­ства сделали Плюшкина скрягой. Его жалкая судьба — не наша вина, а его личная беда. Общество не несет никакой ответ­ственности за эту беду и, с другой стороны, имеет право не тревожиться по ее поводу на счет судьбы других своих членов. Если человека ограбили или убили на Невском проспекте, все петербуржцы с полным основанием обеспокоятся на счет своей безопасности. Но если человек сам потерял свои деньги на улице или по своему ротозейству был раздавлен вагоном конно-железной дороги, то это не более как полицейское «происшествие», о котором не стоит много говорить.

Все эти соображения целиком применяются и к Обломову. Скупость Плюшкина и лень Обломова — это явления одной категории, явления личной психической жизни, результаты личного неправильного развития. «Плюшкинство» как порок, как нравственный недуг имеет такое же значение, как и препрослав-ленная «обломовщина», т.. е. «плюшкинство» есть порок Плюш­кина или Плюшкиных, а «обломовщина» есть порок Обломова или обломовых. О Плюшкине и об Обломове можно говорить как о типах, но лишь в статистическом смысле, т. е. в том смысле, что таких или почти таких людей у нас, вероятно, немало. Но у нас немало и глухонемых, и горбатых, и слепых и все-таки они не правило, а исключение из правила. Подобно тому, как вся личность Плюшкина определяется его господствующею чертой — скупостью, доведенною до последних пределов, до психической болезни, личность Обломова определяется его леностью, доведенною почти до атрофии всех высших челове­ческих свойств. Напрасно Гончаров от своего лица и устами своих персонажей не раз говорит о «золотом сердце» Обломо­ва, о его нежности, уме, благородстве: все эти свойства остаются под спудом, без употребления и без значения, а истинная нравственная сущность Обломова выражена им самим очень хорошо: «Трогает жизнь, нет покоя! Лег бы и заснул... на­всегда...» Таков идеал Обломова. Даже любовь, искренность которой не подлежит сомнению, не могла расшевелить Об­ломова:

«Плачет, не спит этот ангел!— восклицал Обломов.— Господи! зачем она любит меня? Зачем я люблю ее? Зачем мы встретились? Это все Андрей: он

197

Page 199: "Oblomov" goncharov

привил любовь, как оспу, нам обоим. И что это за жизнь: все волнения, да тревоги! Когда же будет мирное счастье, покой?»

Это счастье не замедлило наступить для Обломова с его квартирною хозяйкой, и все делалось покойно: не было у него ни опухоли у сердца, ни разу он не волновался тревогой о том, увидит ли он хозяйку или нет, что она подумает, что сказать ей, как отвечать на ее вопрос, как она взглянет — ничего, ничего! Тоски, бессонных ночей, сладких и горьких слез — ничего не испытал (т. е. не испытывал) он. Сидит и курит, и глядит, как она шьет, иногда скажет что-нибудь, или ничего не скажет, а между тем покойно ему, ничего не надо, никуда не хочется, как будто все тут есть, что ему надо. Никаких понука­ний, никаких требований не предъявляет Агафья Матвеевна30. И такого-то тюленя нам показывают как представителя русского общества! Этот пищеварительный аппарат ставят на одну доску с людьми такого могучего духа, как Печорин, такой сильной мысли, как Рудин, такого деятельного и тревожного чувства, как Онегин и Бельтов! Для Обломова было бы слишком большою честью, если бы талантливый художник ограничился легким эскизом его курьезной личности, как это сделал Гоголь с Плюш­киным; но Гончаров нашел нужным нарисовать его портрет во весь рост, предполагая, конечно, что Обломов — чрезвычайно важная персона, а «обломовщина» — серьезный общественный недуг. Более странного недоразумения, кажется, и представить себе нельзя. ( . . .)

III

Насколько однообразны отрицательные герои Гончарова, на­столько же, или даже больше, однообразны и его положительные герои — Адуев-старший, Штольц и Тушин. Наша задача по отно­шению к героям этой второй категории гораздо легче. Даже Добро­любов, столь вообще расположенный к Гончарову, должен был сознаться, что Штольц — фигура сочиненная, не столько образ, сколько аллегория, что «штольцев еще нет в жизни нашего общества».

Собственно говоря, основной нравственный мотив, взятый Гончаровым для его положительных героев, нельзя не признать очень удачным, хотя бы только в смысле идеала или простого пожелания. Этот мотив — практичность, умелость, деловитость, отличающие этих героев совершенно в одинаковой степени. В самом деле, и в жизни, и в литературе мы пресытились рыцарями добрых намерений, на словах двигающих горами, а на деле не умеющих двигнуть самих себя, этими благо­роднейшими идеалистами, которые «Гегеля изучали, Гете знают наизусть»31 и не умеют заработать себе на сапоги, этими чистейшими альтруистами, которые курицы не обидят, потому

198

Page 200: "Oblomov" goncharov

что их всякая курица обидит. Человек живет небом, но человек живет на земле. Вера двигает горами, но лишь тогда, когда она переходит в действие, в дела, без которых она мертва. Самый чистый идеал требует от своих поборников практического осу­ществления известной практической сноровки, деловой сметли­вости, жизненной опытности. Если хотите, Обломов был трога­телен и симпатичен, когда сделал дельцу Ивану Матвеевичу такое признание:

«Послушайте, я не знаю, что такое барщина, что такое сельский труд, что значит бедный мужик, что богатый; не знаю, что значит четверть ржи или овса, что она стоит, в каком месяце и что сеют и жнут, как и когда продают; не знаю, богат ли я или беден, буду ли я через год сыт или буду нищий — я ничего не знаю!»32

Ах, бедный, бедный!— воскликнем при этом мы, сердобольные русские люди, «мягкотелые» русские интеллигенты, и умилимся душою над этою голубиною непорочностью. Однако, поразмыслив немного, мы во имя здравого смысла должны будем сказать вместе с Иваном Матвеевичем: «Какже-с, надо знать, без этого ничего сообразить нельзя». Именно — ничего сообразить нельзя. А «соображать» необходимо, не только ради материальных, но и ради нравственных интересов. Обломов как помещик был без сравнения кротче и снисходительнее по отношению к своим кре­стьянам, нежели какой-нибудь кулак и выжига Собакевич, и в то же время нет сомнения, что крестьянам Обломова жилось не­сравненно хуже, нежели крестьянам Собакевича. Иван Матвеевич без труда выхлопотал от Обломова доверенность на управление Обломовкой и без всякой помехи начал выпивать из нее все соки, ну а Собакевича, который самому Чичикову продал бабу за мужика, никакой Иван Матвеевич не оплел бы, и никому в обиду своих крестьян Собакевич не дал бы. Даже «дубино-головая» Коробочка спохватилась и поехала в город разузнать, не продешевила ли она Чичикову своих мертвых душ, тогда как «идеалист» Манилов отдал их Чичикову задаром и вознаградил себя мечтаниями о доме с высочайшим бельведером.

«Эх, эх! придет ли времячко, когда — приди желанное!»* — когда люди с идеалистическими стремлениями и с бескорыст­ными намерениями будут добиваться своих прекрасных целей с такою же смелостью, ловкостью, находчивостью, с какой сплошь да рядом действуют люди грубой наживы, личного успеха и благосостояния. Если бы Чацкому практичность Мол-чалина, Печорину — настойчивость Чичикова, Рудину, Покор-скому, Лаврецкому, Версеневу — энергию Кречинского!33 Это, читатель, не маниловские мечты, это — идеал, осуществление которого — неполное, неточное, неудовлетворительное, но все-

* Стихи Некрасова («Кому на Руси жить хорошо»). Примечание М. А. Про­топопова.— Ред.

199

Page 201: "Oblomov" goncharov

гаки осуществление,— мы можем теперь наблюдать и в литератур­ных образах, и в практической жизни. Полное осуществление этого идеала будет и полным торжеством справедливости, которая до сих пор почти одинаково была оскорбляема как теми, которые, не обижая себя, обижали других, так и теми, которые, не обижая других, обижали себя. Одною из первых, до смехотворности неудачных, попыток изобразить такого, как голубь, чистого и, как змий, мудрого человека была попытка Гоголя, сочинившего добродетельного откупщика Муразова, кото­рый сумел и десятимиллионный капитал приобрести, и невинность соблюсти. К разряду менее неудачных, более правдоподобных, но в такой же степени бесплодных попыток должна быть отне­сена и троекратная попытка Гончарова представить нам образ идеалистического дельца или делового идеалиста. С этой точки зрения фигуры Адуева-дяди, Штольца и Тушина — это образы без лиц, не живые типы, а китайские тени, не люди, а ма­рионетки. ( . . . )

Очередь за Штольцем. Лучшая характеристика Штольца принадлежит, по нашему мнению, Писареву. Штольц,— гово­рил Писарев (цитирую на память),— и умен, и глуп в одно и то же время. Умен потому, что отлично устраивает свои дела и лихо рассуждает о разных психологических тонкостях. Глуп потому, что требует к себе уважения и лезет на пьедестал. В результате получается какая-то глупо-умная, т. е. невозможная и деревян­ная фигура34.

Припоминая эту характеристику целиком, заметим только, что не столько сам Штольц лезет на пьедестал, сколько его старается втащить туда Гончаров. Штольц соглашается, по крайней мере, что он не Манфред и не Фауст, но Гончаров готов поставить его выше и того, и другого, и резонно: у Манфреда ведь не было никакого чина, а у Фауста — никакого состоя­ния, и уж какие же это люди, у которых «ни карьеры, ни фортуны»35! «Так, неосновательность одна»,— как говорит у Островского какой-то купец. Однако что же именно поделывает господин Штольц? В чем заключаются его права не только на великолепное звание положительного героя, но и на простое наше почтение или даже только внимание? Читатель напрасно стал бы искать в романе определенных указаний относи­тельно общественной деятельности ШтольЦа: он найдет только намеки. Штольц — «турист, негоциант», глухо говорит Гончаров; у него есть имение, «дела по имению», он производит какие-то «постройки», у него на руках какие-то «компаней­ские операции»; он имеет сношения с какими-то «подрядчи­ками»; далее, у него какие-то «дела в Одессе»; наконец, он заведует, между прочим, имением Обломова. Вот, кажется, все, что Гончаров сообщает о деятельности своего фаворита. Что ж это такое? Нам говорят: вот нормальный человек, которому вы должны подражать, с пафосом восклицают: «Сколь-

200

Page 202: "Oblomov" goncharov

ко штольцев должно явиться под русскими именами!» — и в то же время умалчивают о том, что более всего характе­ризует человека — о его деятельности! «Зачем же так секретно?» Производство построек (по казенным подрядам, должно быть), управление имением и всякого рода «операции» и «негоции», кажется, не такие дела, о которых нельзя было бы прямо гово­рить, и Гончаров обязан был дать нам на этот счет самые подробные разъяснения. Если же он от них уклонился, мы вправе заключить, что дело обстоит неблагополучно, что коммер­ческая деятельность Штольца не сияет никакою особенною кра­сотой и учиться нам у Штольца нечему. А стало быть, и пьедесталы, и венки, и прочие героические атрибуты лучше спрятать до более подходящих оказий.

На этом мы можем покончить со Штольцем. Бесполезно судить о человеке, относительно которого мы не знаем главного содержания и направления его деятельности. Как бы ни лихо рассуждал Штольц о «психологических тонкостях» и вообще о материях важных, подкупить нас этим нельзя, во-первых, по­тому, что соловья баснями не кормят, во-вторых, потому, что красноречивый Рудин, конечно, в двадцать раз лучше Штольца умел разговоры разговаривать, но и Тургенев, и читатели усмот­рели в нем не героя, не триумфатора, а одну из искупитель­ных жертв нашей истории. Штольц не имеет даже этого отри­цательного значения и уж, конечно, не его подрядческие и тор­говые таланты могут оправдать его претензию на положитель­ное значение в нашей жизни. Что же касается того, что Гончаров не решился назвать своего героя Ивановым, Петровым, Сидо­ровым, а назвал Штольцем, то это черта высокого комизма. Был известный смысл в том, что идею освобождения Тургенев олицетворил в болгарине Инсарове, затрудняясь приписать ее русскому. Но усомниться в том, что русскому человеку, пожалуй, не по силам заниматься подрядами, управлять име­нием и пр. и отдать эту высокую миссию в благонадежные немецкие руки — это до такой степени смехотворно, что для сколько-нибудь серьезных рассуждений не остается места. «Помилуйте, господин Гончаров!— могли бы возопиять все герои Островского с Подхалюзиным36 во главе.— Кажется, и мы не левою ногой сморкаемся, и охулки на руку не кладем!»37 <...}

IV

(. . .) В изображении женских типов Гончаров остался тем же художником, каким мы его видели, анализируя его мужские типы, с теми же симпатиями и антипатиями, с теми же запро­сами от людей и жизни. Женщины, к которым благоволит автор, отличаются уже знакомым нам свойством, тем самым, которым блещут Адуев-дядя и Штольц,— практическою делови-

204

Page 203: "Oblomov" goncharov

тостью. Наденька, будучи влюблена в Адуева-племянника, преспокойно дала ему отставку, как только в лице графа представилась ей гораздо более блестящая и выгодная партия, нежели помещик средней руки и маленький чиновник Адуев. Ольга Ильинская (впоследствии m-me Штольц) — главная люби­мица автора, и за то она наделена им практичностью даже «до бесчувствия», как говорил Расплюев38. Именно — до бес­чувствия. Я прошу читателя вспомнить ту всеми цветами поэзии и всеми тонкостями психологии приукрашенную сцену, в кото­рой великолепная Ольга отставляет от своей великолепной особы горемычного Обломова. Обломову строго-настрого приказано в видах ускорения свадьбы надлежащим образом распорядиться по своему имению. Все, что Обломов придумал сделать,— это написать строгое письмо старосте, от которого получился ответ обычного содержания: неурожай, денег нет и пр. С этим письмом, как с оправдательным документом, Обломов поплелся к своей повелительнице. Произошла сцена:

«— Ты озабочен?— спросила она. — Я получил письмо из деревни,— сказал он монотонно. — Где оно? С тобой?.. Он взял письмо и прочел вслух. Она задумалась. — Что ж теперь?— спросила она, помолчав. — Я сегодня советовался с братом хозяйки,— отвечал Обломов,— и он

рекомендует мне поверенного: я поручу ему обделать все это... — Чужому, незнакомому человеку?!— с удивлением возразила Ольга.—

Собирать оброк, разбирать крестьян, смотреть за продажей хлеба... — Он говорит, что это честнейшая душа, двенадцать лет с ним служит... — А сам брат твоей хозяйки каков? Ты его знаешь? — Нет; да он, кажется, такой положительный, деловой человек, и при­

том я живу у него в доме: посовестится обмануть! Ольга молчала и сидела, потупя глаза. — Иначе ведь надо самому ехать,— сказал Обломов,— мне бы, признать­

ся, этого не хотелось... Она все глядела вниз, шевеля носком ботинки. — Если даже я и поеду,— продолжал Обломов,— то ведь решительно из

этого ничего не выйдет: я толку не добьюсь; мужики меня обманут, староста скажет что хочет,— я должен верить всему; денег даст, сколько взду­мает...

Ольга усмехнулась, то есть у ней усмехнулись только губы, а на сердце... на сердце была горечь»39.

Обломов продолжает говорить в том же роде и вдруг видит:

«...она без чувств. Голова у ней склонилась на сторону, из-за посиневших губ видны были зубы»40.

Придя в чувство, Ольга ушла, потом пришла, но с таким выра­жением лица, что Обломов спросил: «Так ли я понял?» «Она медленно, с кротостью, наклонила в знак согласия голову». Далее она объявляет Обломову, что он «давно уж умер». Обломов уходит, как побитая собака. Любви конец.

Если бы Обломов дорогой спросил себя: за что меня, соб-

202

Page 204: "Oblomov" goncharov

ственно, выгнали? Почему я «умер»?— то ответ мог бы быть толь­ко один: за хозяйственную нерадивость. А «умер» — это значит, что я не умею хлопотать, не умею дела делать. Вот если бы я съездил в Обломовку, да выпорол старосту, да выбил бы (хотя не собственноручно) из мужиков недоимку, да продал бы выгодно хлеб и в результате привез бы обожаемой невесте битком наби­тый бумажник,— о, тогда другое дело! Меня не только не прогна­ли бы, не только не сказали бы, что я «умер», но потопили бы в море тончайших чувств, глубочайших мыслей, изящнейших ощущений.

Я прошу читателя еще раз перечесть приведенную сцену: сколько штольцевщины, сколько адуевщины у этого эфирного ангела, носящего имя Ольги Ильинской! Вог с ней, конечно, с госпожой Ильинской, но что она, несомненно, любимица авто­ра — это характерно для нашего знаменитого писателя. Гончаров неудачно помещал свои симпатии,— вот наше последнее о нем слово. Практичность без идеального элемента, без идейной основы есть та же чичиковщина, сколько бы ее эстетически не охо­рашивали.

Ю. Н. Г ОВО РУ X А-ОТ РОК

И. А. ГОНЧАРОВ (В с о к р а щ е н и и )

III

Все признают, что это1 лучший роман Гончарова из всех трех им написанных — и это действительно так. Русская жизнь здесь захвачена гораздо глубже, нежели в «Обыкновенной исто­рии» и в «Обрыве» — и вот почему этот роман вызывал бесконечные споры, вот почему о значении его высказывались диаметрально противоположные мнения. «Современнику», в лице Добролюбова, он подал повод еще раз и сильнее, чем когда-либо, смешать с грязью всю русскую жизнь, всю нашу историю, всю нашу действительность, и наоборот, Ап. А. Григорьев, Дружинин видели в Обломове глубоко захваченные черты наше­го положительного типа.

Что же могло произвести такое недоразумение? Картины, из которых сшит «Обломов», ярки, отчетливы, живы и жизненны, как всегда у Гончарова, характер Обломова выдержан до послед­них мелочей, даже с излишнею мелочностью. Неясность была в самом замысле романа, предвзятая цель, с которою он был написан, произвела эту неясность. Гончаров с точки зрения своей доктрины просто хотел обличить русскую помещичью лень, но, как и всегда, увлекшись своим талантом рисоваль-

203

Page 205: "Oblomov" goncharov

щика, создал ряд картин, которые свидетельствуют не о русской лени и праздности, а о лучших, благороднейших чертах рус­ского характера. Из-за этих картин выступают неопределенные контуры, в которых еще неясно рисуется положительный тип русского человека из образованного общества. Таким образом, благодаря тому, что сердечные сочувствия к русскому быту пере­силили в Гончарове его доктринерское отношение к действи­тельности, вместо скучной диссертации с прописным эпиграфом: «леность — мать всех пороков»,— вышел роман, который навсегда останется в русской литературе ярким свидетельством того, что жизнь, правдиво воспроизведенная, тотчас же сама покажет не­состоятельность доктрин, к ней прилагаемых, для всех, кто «имеет очи, чтобы видеть*2.

Начало «Обломова», как и всего, что есть выдающегося в нашей литературе, надо искать в Пушкине и Гоголе. Весь тон, всю манеру изображения Гончаров взял у Гоголя, но, будучи только искусным рисовальщиком, он не мог взять у Гоголя того, чего самому ему не дала природа,— не мог взять того глубокого лиризма, которым проникнуты все создания Гоголя, который дает этим созданиям весь их смысл и все их значение. Манера же Гоголя, его тон, оторванные от этого лиризма, от этой поэзии, от глубокой любви к почве, породившей изображаемые явле­ния,— эта манера и тон сообщили лишь ложное и неясное освещение изображенной жизни.

Это ярче всего заметно в знаменитом «Сне Обломова*. Об этом «Сне Обломова» составилось совершенно определенное мне­ние. Все критики Гончарова, включая сюда даже Ап. А. Гри­горьева3, считали и считают этот «Сон» лучшим эпизодом всего романа. Признаюсь, я не могу понять, как установилось подоб­ное мнение. Во всем романе нет ничего более сухого, более безжизненного, более отталкивающего, чем этот эпизод. Поэти­ческая струя теплого чувства и сочувствия, местами проса­чивающаяся в этом эпизоде сквозь сухость тона рассказчика, так и затеривается среди этой сухости. В этом эпизоде пред­взятая мысль, с которою написан роман и которая потом была подавлена живыми картинами, возникшими в воображении авто­ра, выступает во всей своей обнаженности.

Совершенно захваченный своею предвзятою идеей, Гончаров рисует с какою-то странною сухостью это, по его мнению, мертвое царство. В общем тоне этого эпизода нет не только поэзии, не только скрытого, но все проникающего собою лиризма, как в гоголевских изображениях,— тут нет даже беспристрастия, а есть лишь реализм, в грубом смысле этого слова. Талант рисовальщика тут покидает Гончарова, и его «обломовцы», появляющиеся в «Сне», напоминают каких-то затхлых и заплесне­велых мумий, а не людей. Так изображает Гончаров целую огром­ную полосу русской жизни — дореформенный помещичий быт.

Очевидно, желая оправдать уже обратившуюся в физическую

204

Page 206: "Oblomov" goncharov

болезнь лень своего героя, он захотел окружить его детство исключительною, мертвенною, не имеющей и проблеска духов­ной жизни средой. Если и возможно было такое исключитель­ное явление, как Обломовка, изображенная в «Сне Обломова», то в художественном смысле этот «Сон» есть клевета на русскую жизнь. Сам Гончаров, когда не увлекался предвзятой идеей, когда ему не нужно было создать исключительную обстановку для объяснения исключительного, болезненного настроения своего героя,— сам Гончаров не так изображал ту широкую полосу русской жизни, которую он хотел изобразить в «Сне Обломова». Припомните в его «Фрегате „Паллада"» описание быта средней руки русского помещика, которого он сравнивает с средней руки англичанином4. Здесь также нет поэзии и нет скрытого, но проникающего собою все лиризма, но это картина правдивая, написанная с добродушием и с живым сочувствием к живой жизни. Этот смышленый добряк-помещик со всеми его чадами и домочадцами выступает, как живой. Весь склад быта, простой и простодушный, изображен здесь прямо, без предвзятой цели — и вот почему здесь мы находим людей, а не затхлые мумии, как в «Сне Обломова». Но такая картина уже не годилась для автора «Обломова», она не соответствовала его замыслу: противопоста­вить физиологическую бодрость Штольца душевной апатии Об­ломова и Обломовки.

Чтобы понять, что в «Сне Обломова» русская действитель­ность воспроизведена не художественно и не правдиво, припомним, как ту же широкую полосу русской жизни изображали и дру­гие наши писатели. Ведь эта же помещичья среда изображена в «Семейной хронике» Аксакова, ведь это та же помещичья среда, которая изображена с такою неслыханною художествен­ной правдой в «Капитанской дочке» Пушкина, в этой хронике семейства Гриневых. Разве Пушкин и Аксаков скрыли что-нибудь, идеализировали жизнь, изображали ее не реально? Разве темные стороны жизни не выступают в их картинах столь же ярко, как и светлые? Они только изображали жизнь как она есть, относясь к ней с любовью и с живым сочувствием, они только вошли в эту жизнь, а потому почувствовали и ту правду, и ту красоту, которая была в ней. Хомяков сказал о «Семейной хронике», что в этом произведении жизнь рас­сказывает о самой себе5. То же можно сказать и о «хронике» Пушкина, без которой не создалась бы и «хроника» Аксакова. И вот в этом-то все дело, и вот в этом-то недосягаемое совер­шенство как «хроники» Пушкина, так и «хроники» Аксакова. У них мы видим живых людей, своеобразный склад быта, у них мы видим и то духовное начало, которое проникает изображае­мую ими жизнь, но ничего этого мы не видим в «Сне Обло­мова», в мертвенных фигурах, представленных там.

Гончаров изобразил «мертвое царство», между тем как та широкая полоса жизни, которую он взял предметом своего

205

Page 207: "Oblomov" goncharov

изображения, представляла собою не «мертвое царство», а, если говорить уподоблениями, «заколдованное царство». Мощное слово Преобразователя России6 заворожило это царство, как бы отделило его от того движения, от той лихорадочной деятельности и ломки, которая началась в России при Петре Великом. Актив­ного сопротивления не встретил Великий Преобразователь, известная полоса русской жизни покорно потекла по руслу, им созданному,— но вся русская жизнь, во всей своей совокуп­ности, дала пассивный отпор, не поддавшись той ломке, кото­рая началась сверху. Народ остался вовсе нетронутым, со всем своим бытом, со всеми своими привычками, со всеми своими верованиями, остался нетронутым и во внешнем своем облике; другую же широкую полосу русской жизни, быт средне-поместного дворянства, преобразование тронуло лишь самым краем. И здесь преобразование встретило пассивное, но реши­тельное сопротивление жизни. Среднепоместное дворянство поступилось внешним: обрилось, оделось в иностранный камзол, отбывало срок службы в армии, изменило во многом внешний склад быта, но внутренний его смысл мало изменился. Связь с народом, с его верованиями, с его идеалами не была порва­на, и пушкинский старик Гринев, или аксаковский старик Багров7 с гораздо большим нравом, нежели Константин Ле­вин («Анна Каренина»), могли сказать: «Мы сами — народ». Это были люди предания: они им жили, и весь склад их быта был проникнут преданием. Они только охраняли. Они не разви­вали этого предания, не старались его возвести на степень опре­деленного миросозерцания, в их быту не было духовного движения, но была духовная жизнь. Это было не «мертвое царство», а «заколдованное царство». Оно застыло, как бы заво­роженное, в своем предании; духовная жизнь, но своя, ориги­нальная, не заимствованная, лишь непрерывно просачивалась в этом быту, а не била ключом,— но она была, эта духовная жизнь, и благодаря ей начала народные, свои, сохранялись в жизни нашего образованного общества. Вот на этой-то почве взрос Обломов, она его вырастила, она пропитала своим пре­данием весь его восприимчивый нравственный организм,— на этой почве, а не на той, исключительной, мертвенной, которую воспроизвел Гончаров в своем мертвенном, не создан­ном, а сфотографированном с действительности «Сне Обломова». Только на этой почве, на почве здорового предания, на почве реальной мог появиться Обломов как лицо типичное и худо­жественно созданное, а не как уродливое изображение физи­ческой болезни. Для правильного понимания типа Обломова надо исправить Гончарова, надо совершенно устранить в созданном им лице черту физической болезни, которая в Обломове, если взять его не как фотографическое изображение отдельного лица, а как тип, только затемняет дело, только дает повод к все­возможным недоразумениям и недоумениям.

206

Page 208: "Oblomov" goncharov

В Обломове это предание, на почве которого он вырос, столк­нулось с европейской культурой — и оказалось, что не этой культуре суждено произнести «слово заклинания», которое разру­шило бы очарование, которое разбудило бы «заколдованное царство», которое возбудило бы в нем деятельную духовную жизнь. Обломов воспринял в свою душу все «святые чудеса», созданные Европой8, он образовал свой ум, он изощрил свое чувство, он преклонился перед этими «святыми чудесами», перед этими Дантами и Шекспирами, Рафаэлями и Мурильо9, но не уверовал в них и не поклонился им. В Обломове эта жизнь, жизнь бессознательного предания в первый еще раз, под влиянием европейских «святых чудес», скорбно задумалась сама над собой, тщетно отыскивая то «слово», которое разрушило бы очарование, тщетно отыскивая то, во что можно уверовать и чему можно поклониться...

Вот почему не болезненная лень дает колорит всей удиви­тельной фигуре Обломова, а тихая, постоянная грусть, претво­ряющаяся в душевную апатию, в странный сон, прерываемый печальною грезой о чем-то великом и святом, но ненайденном и несбывшемся... В колорите этой грусти делается ясным все лицо Обломова, мы не только сочувствуем ему, мы понимаем его, мы чувствуем, что сквозь эту апатию, сквозь этот душевный сон просвечивает —

Та кроткая улыбка увяданья, Что в существе разумном мы зовем Возвышенной стыдливостью страданья...10

IV

И что за странность? Обломов выведен в романе с тем, чтобы обличить русскую лень, русскую болезнь, с тем, чтобы пока­зать воочию уродливые проявления русской жизни и русской натуры; а между тем он и никто из других действующих лиц романа, долженствующих составлять противовес Обломову и кото­рым предназначено быть, так сказать, светлым пятном в романе,— именно он, а не они, не Ольга, не Штольц привлекает все сочувствия читателя. Несмотря на все чудачества Ильи Ильича, несмотря на его Захара, на его диван, на его халат,— мы любим его и остаемся совершенно равнодушны к наводящему тоску кулаку из немцев Штольцу и к наводящей не меньшую тоску жеманной, бессердечной петербургской барышне Ольге. Читая роман, вы чувствуете, что как только появляется Илья Ильич, будто солнечный луч пробивается в дом, до тех пор пустой и мрачный. Что же это значит, что, следя за развитием повество­вания о смешном чудаке Обломове, добродушный смех по мере развития действия все реже и реже прерывает ваше чтение, улыбка сходит с ваших уст, грусть, щемящая грусть, все

207

Page 209: "Oblomov" goncharov

более наполняет ваше сердце, а на последних страницах вы обливаетесь невольными слезами? Слишком ли искусно подошел к вам автор, слишком ли много в нем поэзии и лиризма, сумел ли он вас растрогать изображением явления мелкого и обыден­ного, возведя его в «перл создания?»11 Но ничего этого нет. Автор, напротив, вовсе не хотел вас растрогать, он хотел про­читать вам сухое поученье. В чем же дело? Откуда ваша грусть, откуда ваши слезы? А оттуда, что автор, сам того не сознавая, лишь благодаря таланту своему, увлекшему его далеко за пределы его замысла, показал нам намек на тип, в котором заключена мера душевной красоты русского человека из образо­ванного класса. И вот мы, присутствуя при погибели этой душев­ной красоты, которая «отцвела, не успевши расцвесть»12, испы­тываем тяжелую грусть.

Да, повторяю, в Обломове — мера душевной красоты русского человека из образованного класса общества, и в этом его смысл и значение. Увлекаемый своею способностью рисовальщика, Гончаров невольно придает своему герою все новые и новые черты, никак уже не служащие к обличению русской лени. Обломов добр, благороден, очень умен и чрезвычайно чуток. Он глубоко понимает людей и их обстоятельства — их пустоту. Припомните его разговор со светским молодым человеком Волковым, с чи­новником Судьбинским, да и с самим Штольцем, когда Илья Ильич говорит о его теории деятельности для деятельности. Он глубоко понимает искусство, его задачи и значение. При­помните его разговор с литератором Пенкиным. Он не действует из принципа, он не гуманен, а добр, в нем есть любовь, он пони­мает все бесконечное значение любви. Он смотрит на человека не с точки зрения гуманности, он смотрит на него с любовью. Вот как он отвечает литератору Пенкину, когда тот защищает «желчное гонение на порок, смех презрения над падшим че­ловеком», прибавляя: «Чего ж еще нужно. Тут все!»

« — Нет, не все!— вдруг воспламенившись, сказал Обломов.— Изобрази вора, падшую женщину, надутого глупца, да и человека тут же не забудь. Вы одной головой хотите писать!— почти шипел Обломов.— Вы думаете, что для мысли не надо сердца. Нет, она оплодотворяется любовью. Протяните руку падшему человеку, чтобы поднять его, или горько плачьте над ним, если он гибнет, а не глумитесь. Любите его, помните в нем самого себя и обращайтесь с ним, как с собою,— тогда я стану вас читать и склоню перед вами голову...— сказал он, улегшись опять покойно на диване.— Изображают они вора, падшую женщину,— говорил он,— а человека-то забывают или не умеют изобразить. Какое же тут искусство, какие поэтические краски нашли вы?..

— Что же, природу прикажете изображать: розы, соловья или морозное утро, между тем как все кипит, движется вокруг? Нам нужна одна голая физиология общества; не до песен нам теперь...

— Человека, человека давайте мне!—говорил Обломов. — Любите его... — Любить ростовщика, ханжу, ворующего или тупоумного чиновника —

слышите? Что вы это? И видно, что вы не занимаетесь литературой!— горя­чился Пенкин.— Нет, их надобно карать, извергнуть из гражданской среды, из общества...

208

Page 210: "Oblomov" goncharov

— Извергнуть из гражданской среды! — вдруг заговорил вдохновенно Обломов, встав перед Пенкиным.— Это значит забыть, что в этом негодном сосуде присутствовало высшее начало; что он испорченный человек, но все человек же, то есть вы сами. Извергнуть! А как вы извергнете его из круга человечества, из лона природы, из милосердия Божия?— почти крикнул он с пылающими глазами»13.

Так высоко он понимает и чувствует значение любви. И любовь составляет основу его существа. Во всех столкновениях с жизнью его натура проявляется именно любовью. Он «терпит, мило­сердствует, не завидует, не ищет даже своего, не радуется неправде, но сорадуется правде»14. Таков он везде: в отноше­ниях к Захару, к Тарантьеву, к Ольге, к Штольцу. Никто никогда не слышит от него слова ропота: он кроток, как голубь,— это замечает даже Штольц. Начала народные, начала христиан­ские живут в нем — но душа его не разбужена, она томится потребностью деятельной любви — и не знает, где найти удовлетво­рение этой потребности. Питомец растительной жизни, застывшей в недеятельном предании,— Обломов чувствовал великую идею, скрытую в этом предании, но она не предстала с такою ясностью перед его духовными очами, чтобы поднять его, чтобы изменить все течение его жизни, чтобы обратить эту жизнь на путь непрерывного деятельного добра. В его лице жизнь, питомцем которой он был, только еще задумалась сама над собою.

А нам говорят, что ни призывы Штольца, ни призывы Ольги не могли поднять его с дивана. Но ведь эти призывы были нищенски ничтожны, пошлы и плоски. Куда его звали и Ольга, и Штольц? В сутолоку обыденной жизни, к деятельности ради деятельности, к устроению нравственного и материального комфорта...

«Погиб!»— говорит Штольц. И думает, будто «погиб» оттого, что женился на Агафье Матвеевне, оттого, что в одиночестве своем, с «обнищавшей душой», приютился к этому «простому сердцу», бесконечно к нему привязанному...

Погиб! Да, погиб — потому что «обнищала душа его», потому что не вспыхнул ярким пламенем огонь любви, тлевший в этой душе, потому что не нашел он того, во что мог бы уверовать и чему мог бы поклониться,— того, что всему остальному дало бы смысл и значение. Вот в чем трагизм положения Обломова, вот почему вся его жизнь выразилась лишь порывом куда-то, и на эту жизнь упал колорит постоянной тихой скорби, вот почему мы невольно проливаем слезы над Обломовым.

Вот почему в образе Обломова мы видим залог будущего... <->

14 Зак. 324U 209

Page 211: "Oblomov" goncharov

И. Ф. АННЕНСКИЙ

ГОНЧАРОВ И ЕГО ОБЛОМОВ

I

Перед нами девять увесистых томов (1886—1889) \ в сумме более 3 500 страниц, целая маленькая библиотека, написанная Иваном Александровичем Гончаровым. В этих девяти томах нет ни писем, ни набросков, ни стишков, ни начал без конца или концов без начал, нет поношенной дребедени: все произве­дения зрелые, обдуманные, не только вылежавшиеся, но порой даже перележавшиеся. Крайне простые по своему строению, его романы богаты психологическим развитием содержания, характерными деталями; типы сложны и поразительно отделаны. «Что другому бы стало на десять повестей,— сказал Белинский еще по поводу его „Обыкновенной истории",— у него уклады­вается в одну рамку»2. В других словах сказал то же самое Добролюбов про «Обломова» . Во «Фрегате „Паллада"» есть устаревшие очерки Японии и южной Африки, но кроме них вы не найдете страницы, которую бы можно было вычеркнуть. «Обрыв» задумывался, писался и вылеживался 20 лет. Этого мало: Гончаров был писатель чисто русский, глубоко и безраздель­но национальный. Из-под его пера не выходило ни «Песен тор­жествующей любви»4, ни переводов с испанского или гиндустани. Его задачи, мотивы, типы всем нам так близки. На обществен­ной и литературной репутации Гончарова нет не только пятен, с ней не связано ни одного вопросительного знака.

Имя Гончарова цитируется на каждом шагу как одно из четырех-пяти классических имен, вместе с массой отрывков оно перешло в хрестоматии и учебники; указания на литера­турный такт и вкус Гончарова, на целомудрие его музы, на его стиль и язык сделались общими местами. Гончаров дал нам бессмертный образ Обломова.

Гончаров имел двух высокоталантливых комментаторов5, которые с двух различных сторон выяснили читателям его значение; наконец, от появления последней крупной вещи Гон­чарова прошло 22 года и... все-таки на бледно-зеленой обложке гончаровских сочинений над глазуновским девизом напечатаны обидные для русского самосознания и памяти покойного рус­ского писателя слова: Второе издание6.

Эти мысли пришли мне в голову, когда я недавно пере­читал все девять томов Гончарова и потом опять перечитал...

Так как причин этому явлению надо искать не в гончаров-ском творчестве, а в условиях нашей общественной жизни, то я и не возьмусь теперь за выяснение их. Меня занимает Гончаров.

210

Page 212: "Oblomov" goncharov

Гончаров унес в могилу большую часть нитей от своего творчества. Трудно в сглаженных страницах, которые он скупо выдавал из своей поэтической мастерской, разглядеть поэта. Писем его нет7, на признания он был сдержан. В Петербурге его знали многие, но как поэта почти никто. На старости лет, в свободное от лечения время, напечатал он «Воспоми­нания». Кто не читал их?

Ряд портретов, ряд прелестных картин, остроумные заме­чания, порой улыбка, очень редко вздох,— но, в общем, разве это отрывок из историй души поэта? Нет, здесь лишь обстановка, одна материальная сторона воспоминаний: из-за всех этих Чучей, Углицких, Якубовых совсем не видно поэта-рассказчика, что он думал, о чем мечтал в те далекие годы. Рассказывая про университет, он даже не говорит л, а мы, рассказывает не Гончаров, а один из массы студентов.

Лиризм был совсем чужд Гончарову: не знаю, может быть, в юности он и писал стихи, как Адуев-младший9, но в таком случае, вероятно, у него был и благодетельный дядюшка, Адуев-старший, который своевременно уничтожал эту поэзию. Вторжения в свой личный мир он не переносил: это был поэт-мимоза. К голосу критики, положим, он всегда прислушивался, но требова­ния его от критики были очень ограниченны. «Ni exces d'hormeurs, ni exces cTindignites»*. Сам он рассказывает, что в отрывках чи­тал в кружке друзей первые части «Обрыва»11, но на это, конечно, нельзя было смотреть иначе, как на художественный прием; замечания, советы, мнения чутких и образованных друзей помо­гали ему в трудной работе объективирования.

Прочитайте те страницы, которые он предпослал 2-му изда­нию «Фрегата ,,Паллада"» и его «Лучше поздно, чем никогда»,— есть ли в них хоть тень гоголевского предисловия к «Мертвым душам» или тургеневского «Довольно»: ни фарисейского биения себя в грудь, ни задумчивого и вдохновенного позирования — minimum личности Гончарова.

Итак, личность Гончарова тщательно пряталась в его художе­ственные образы или скромно отстранялась от авторской славы. Как подсмеивался сам поэт над наивными стараниями критиков открыть, в ком он себя увековечил: в старшем или младшем Адуеве, в Обломове или в Штольце12.

В последующих страницах я попытаюсь восстановить черты если не личности, то литературного образа Гончарова...

Гончаров жил и творил главным образом в сфере зритель­ных впечатлений: его впечатляли и привлекали больше всего картины, позы, лица; сам себя называет он рисовальщиком, а Белинский чрезвычайно тонко отметил, что он увлекается своим уменьем рисовать13. Интенсивность зрительных впечатлений,

* «Никаких излишеств — ни в похвале, ни в порицании» (фр.)10.— Ред.

211

Page 213: "Oblomov" goncharov

по собственным признаниям, доходила у него до художе­ственных галлюцинаций14. Вот отчего описание преобладает у него над повествованием, материальный момент над от­влеченным, краски над звуками, типичность лиц над типич­ностью речей.

Я понимаю, отчего Гончарову и в голову никогда не прихо­дила драматическая форма произведений.

Островский, наверное, был более акустиком, чем оптиком; типическое соединялось у него со словом — оттуда эти характе­ристики в разговорах. Оттуда эта смена явлений, живость дей­ствия, преобладающая над выпуклостью изображений.

Площадный синкретизм нашего времени вмазал в драмати­ческую форму «Мертвые души» и «Иудушку»15, но едва ли бы чья пылкая фантазия отважилась создать комедию из жизни Обломова16.

Вспомните эти бесконечные и беспрестанные гончаровские описания наружности героев, их поз, игры физиономий, жестов, особенно наружности; припомните, например, японцев или слуг: они стоят перед нами как живые, эти Захары, Анисьи, Матвеи, Марины. Во всякой фигуре при этом Гончаров ищет харак­терного, ищет поставить ту точку, которая, помните, так прель­щала Райского в карандашных штрихах его учителя. Гончаров далеко оставил за собою и точные описания Бальзака или Тек-к)ерея, и скучные «перечни» Эмиля Золя...

Живет ли человек в своем творчестве больше зрительными или слуховыми впечатлениями, от этого, мне кажется, в зна­чительной мере зависит характер его поэзии. Зрительные впе­чатления существенно отличаются от слуховых:

во-первых, они устойчивее; во-вторых, раздельнее и яснее; в-третьих, они занимают ум и теснее связаны с областью мысли, тогда как звуковые ближе к области аффектов и эмо­ций. Преобладание оптического над акустическим окрасило в определенный цвет все гончаровское творчество: образы его осязательны, описания ясны, язык точный, фраза отчеканена, его действующие лица зачастую сентенциозны, суждения поэта метки и определенны; музыки, лиризма в его описаниях нет, тон рассказа, в общем, поразительно однообразен; неподвижные, сановитые фигуры вроде Обломова, бабушки, ее Василисы Гон­чарову особенно удавались. Сентиментализм он осмеял и осудил еще в начале своего творчества17; мистицизм был ему чужд, его герои даже не касаются религиозных вопросов. Страсть не дается его героям. Вспомните, как Райский все только ищет и ждет страсти. Любовь, страх и другие аффекты, конечно, ближе связаны с музыкой, чем с живописью или скульптурой. И живопись, и скульптура уходят в познание и в существе своем холодны, зрительные впечатления, решительно преобладая в душе, занимают наблюдательный ум и служат как бы противо­весом для резких чувств и волнений. В этом отношении

212

Page 214: "Oblomov" goncharov

есть в «Обрыэе» одно характерное место. Речь идет об умершей Наташе, пишет Райский:

«Слезы иссякли, острая боль затихла, и в голове только осталась виб­рация воздуха от свеч, тихое пение, расплывшееся от слез лицо тетки и безмолвный судорожный плач подруги» (IV, 151).

Картина пережила острое чувство скорби. Так называемый художественный объективизм, это sine ira

et studio*, которым Гончаров так гордился, есть в действитель­ности лишь резкое и решительное преобладание в его поэзии живописных элементов над музыкальными.

Надо разработаться в этом понятии объективного творчества. Это вовсе не безразличность в поэтическом материале, какою щеголяет, например, флоберовская школа. Гончаров был, в сущ­ности, весьма разборчив в своих впечатлениях, тем более в обра­зах, и потому как поэтическая индивидуальность безусловно определеннее и Тургенева, и Достоевского, и многих русских писателей. Его мозг не был фонографом, а творческий ум «все освещающим фонарем», и если анализирующая мысль его терпеливо распутывала хитрую и живую ткань из добра и зла, отсюда отнюдь не следует, что он был для русской жизни дьяком «в приказе поседелым»18.

Гончаров вообще рисовал только то, что любил, т. е. с чем сжился, к чему привык, что видел не раз, в чем приучился отличать случайное от типического19. Между ним и его героями чувствуется все время самая тесная и живая связь. Адуева, Обломова, Райского он не из одних наблюдений сложил,— он их пережил. Эти романы — акты его самосознания и само­проверки. В Адуеве самопроверка была еще недостаточно глу­бока; в Райском самопроверочные задачи автора оказались слишком сложны, Обломов — срединное и совершеннейшее его создание. Скупой на признания, Гончаров все же роняет в своем «Лучше поздно» следующие знаменательные слова (речь идет об отзыве Белинского об его «Обыкновенной истории»): «...что сказал бы он об «Обломове», об «Обрыве», куда уложилась и вся моя, так сказать, собственная и много других жизней?» (VIII, 264).— Гончаров писал только то, что вырастало, что созревало в нем годами. Оттого у него так много героев и эти герои так единообразны. Кто не согласится, что Обломов глуб­же и теснее связан с Гончаровым, чем Санин или Лаврецкий20

с Тургеневым? У Тургенева это связь настроений, у Гончарова — натур. Никто не станет спорить, что есть в романах нашего поэта и манекены, сочиненные люди. Он это и сам первый признавал: и граф в «Обыкновенной истории», и Беловодова, и Наташа в «Обрыве» сочинены, Тушин сочинен и Штольц

* Вез гнева и пристрастия (лат.).— Ред.

213

Page 215: "Oblomov" goncharov

придуман. Но ведь эти фигуры и не просятся в художе­ственные перлы: на лайке своих кукол поэт не рисует ни синих жилок, ни характерных морщинок. Цель их присутствия в романах ясна до обнаженности: то мысль поэта ищет анти­тезы (Штольц, Аянов), то поэт вглядывается в мерцающий вдали огонек, стараясь разгадать его очертания (Тушин), то план романа требует известного замещения (граф).

Подлинности гончаровского творчества, по-моему, эти мане­кены не мешают; напротив, оттеняют ее. Гончарову было поло­жительно чуждо обличительное, тенденциозное творчество: он не написал бы ни «Взбаламученного моря», ни «Некуда», ни «Бесов», ни даже «Нови»21. В противоположность Тургеневу, который не мог допустить и мысли о том, что он, Турге­нев, не понимает новых течений жизни, и Достоевскому, который чувствовал себя призванным пророком-обличителем современных недугов, Гончаров всегда запаздывал со своими образами именно потому, что слишком долго их переживал или передумывал. За Райским, человеком 40-х годов, которого он выдал в 1869 г., он просмотрел 60-е годы, и в Марке дал какую-то наивную, почти лубочную карикатуру.

Гончаров особенно любил рисовать симпатичные явления: как хороши его Фаддеев, Обломов, Марфинька, Вера, бабушка, Райский, Захар, Матвей и насколько уступают им Тарантьев, Тычков, Полина Карповна, Марк. Зло ему вообще меньше удает­ся в образах. Отрицательные явления жизни, животное или зверь в человеке вызывают в поэтах разного типа совершенно различные отзвуки: для Достоевского изображение зла есть толь­ко средство сильнее выразить исконное доброе начало в челове­ческой душе. Его поэтический путь — это путь водолаза: на отдаленных душевных глубинах, куда мы с ним спускаемся, часто теряется самое представление о пороке — вы не различите порой в его психическом анализе Свидригайлова от Расколь-никова, Ивана Карамазова от Смердякова.

Достоевский был особенно смел в изображении зла, и имен­но чтоб показать его исконное бессилие. Кому не бросалась в глаза его наклонность выставлять своих героев и героинь не только в самых непривлекательных костюмах публичных женщин, убийц, шулеров и т. п., но придумывать специально гнуснейшие положения, ядовитейшие козни и среди них заставлять людей с затемненной совестью обнаружить присутствие высшего нача­ла, бога в их душе. Вспомните сцену Дмитрия с Катериной Ивановной, Свидригайлова с Дунечкой. Другой путь — это известный путь от Ювенала22 и Персия23 до Барбье24, Пруса25, Салтыкова. Он достаточно иллюстрирован, и я на нем не останав­ливаюсь. Третьим путем шел у нас Писемский: пессимист и циник по натуре, он холодно и серьезно разбирает перед нами все мелочное, завистливое в человеке, вещей душевный сор: это его не пугает, потому что он ничего более и не

214

Page 216: "Oblomov" goncharov

ожидает встретить. Путь этот отмечен гением Золя. Четвертый путь имеет наиболее представителей в Англии: это диккенсовский оптимизм с наказанным, обузданным злом, без всякой грязи, с мягкой, вдумчивой обрисовкой характеров. К этому типу примыкало и творчество Гончарова. Я уже говорил, что Гон­чаров был разборчив на впечатления. Душа его точно сверты­валась от прикосновения к темным сторонам жизни. Зато упорно и прочно нарастали в ней приятные впечатления, и из них медленно и грузно слагались его скульптурные образы. Это была осторожная, флегматичная и консервативная натура. Созерцатель но преимуществу, Гончаров и дорожил осо­бенно обстановкой созерцания: к новой жизни он не спешил, не ввязывался в мир непривычных ощущений, но зато держался цепко за любимые впечатления; он бережно выбирал их из наплы­вающей отовсюду жизни, созидал из них приятную для себя обстановку и углублял свой поэтический запас новыми наслое­ниями. Под экватором и светской гостиной — все равно — Гон­чаров ищет не новых ощущений: он лишь соглашает свои при­вычные впечатления с новыми и смотрит, как это старое выглядит под новым солнцем. В долгом плавании, среди бес­прерывно сменявшихся горизонтов, Гончаров нигде не дает необычному и изумительному затереть в душе близкое, покорить душу силой своей красоты и оригинальности. Он цепко дер­жится и на океане за свой русский мирок: дед, каюта, вестовой, купающиеся матросы, щи. Вспомните, как легко и охотно переходит Гончаров от чужеземных картин к своим (он их всегда возит в сердце, и они у него вечно просятся под перо): пусть порой чуется вам и насмешка, и поучение, а все же у берегов Англии кисть поэта с любовью рисует русский помещичий быт; говоря об испанской лени, он вспоми­нает и русскую и рад бы их сочетать: что бы, мол, вышло? Или припомните отрывки из его письма с мыса Доброй На­дежды (VI, 159):

«Смотрите,— говорили мы друг другу,— уже нет ничего нашего, начиная с человека, все другое: и человек, и платье, и обычай. Плетни устроены из кустов кактуса и алоэ: не дай бог схватиться за куст — что наша кра­пива!..»

«И камень не такой, и песок рыжий, и травы странные: одна какая-то кудрявая, другая в палец толщиной, третья бурая, как мох, та дымчатая. Пошли за город по мелкому и чистому песку на взморье: под ногами хрустели раковинки.— „Все не наше, не такое",— твердили мы, поднимая то раковину, то камень. Промелькнет воробей — гораздо наряднее нашего, франт, а сейчас видно, что воробей, как он ни франти. Тот же лет, те же манеры и так же копается, как наш, во всякой дряни, разбросанной по дороге. И ласточки, и вороны, но не те: ласточки серее, а ворона чернее гораздо. Собака залаяла, и то не так, отдает чужим, как будто на иностранном языке лает».

215

Page 217: "Oblomov" goncharov

Или встречаются они с черной женщиной.

«В самом деле — баба. Одета, как наши бабы: на голове платок, около поясницы что-то вроде юбки, как у сарафана, и сверху рубашка; и иногда платок на шее, иногда нет»26 (VI, 160).

Если требования в плане романа — это «сознательное» твор­чество, которого он так чурался,— натолкнут его на чуждый мир, он вяло тянет нить романа и потом сознается сам (например, говоря о начале «Обломова» и «Обрыва»), что пришлось вы­думывать, сочинять и смиренно склоняет голову под заслужен­ные упреки27. От салонного разговора графа в «Обыкновенной истории» он рад перейти к деревенскому ужину с беседой о поросенке и огурце; от умных разговоров Обломова с чинов­никами и литераторами — к лежанке Захара, которая уходит корнями, может быть, еще в детские впечатления. Его тяготит гостиная Беловодовой, но как развертывается художник, уйдя из этой гостиной в сад Татьяны Марковны Бережковой, на крутизны нагорного волжского берега, к Марфинькиным утятам, к желтоглазой Марине и деревенскому джентльмену Титу Никонычу, в котором он с любовью рисовал самый дорогой образ из своего детства и юности28.

Но Гончаров был не только бессознательный, инстинктивный оптимист: оптимизм входил в его поэтическое мировоззрение.

Высказывать своих мыслей в отвлеченной форме Гончаров не любил. Он искал, чтобы эти мысли вросли в образ. Начнет писать критическую статью об игре Монахова в «Горе от ума»29, а рука рисует абрис Чацкого; хочет высказать свое мнение о Белинском 30, а пишет его портрет. Зато действующие лица Гончарова, несомненно, часто высказывают его мысли.

В 1-й части «Обломова» герой раздражается следующей тирадой против обличений в поэзии; разговаривает он с литерато­ром Пенкиным.

« — Нет, не все!— вдруг воспламенившись, сказал Обломов.— Изобрази вора, да и человека тут же не забудь. Где же человечность-то? Вы одной головой хотите писать!— почти шипел Обломов,— Вы думаете, что для мысли не надо сердца? Нет, она оплодотворяется любовью. Протяните руку падшему человеку, чтоб поднять его, или горько заплачьте над ним, если он гибнет, а не глумитесь. Любите его, помните в нем самого себя и обращайтесь с ним, как с собой,—тогда я стану вас читать и склоню перед вами голову...— сказал он, улегшись снова покойно на диван...»

Или дальше:

«— Извергнуть из гражданской среды!—вдруг заговорил вдохновенно Обломов, встав перед Пенкиным.— Это значит забыть, что в атом негодном сосуде присутствовало высшее начало; что он испорченный человек, но все человек же, то есть вы сами. Извергнуть! А как вы извергнете из круга человечества, из лона природы, из милосердия божия?— почти крикнул он с пылающими глазами.

— Вон куда хватили!— в свою очередь с изумлением сказал Пенкин.

216

Page 218: "Oblomov" goncharov

Обломов увидел, что он далеко хватил. Он вдруг смолк, постоял с мину­ту, зевнул и медленно лег на диван».

Эти мысли теоретически развил потом Гончаров в статье «Лучше поздно, чем никогда».

Тонкая художественная работа приучила Гончарова быть осторожным и деликатным с «человеком», а его творчество прежде всего стремилось к познанию и справедливости. Лучшею характеристикой его деликатного обращения с человеческой личностью могут служить «Заметки о Белинском».

Рассказывает он, например, как Белинский напал на него из-за Жорж Санд.

«— Вы немец, филистер31, а немцы ведь это семинаристы человечества! — прибавил он.

— Вы хотите, чтоб Лукреция Флориани32, эта женственная страстная натура, обратилась в чиновницу».

Разумеется, Гончаров ничего подобного не говорил; он вос­ставал только против сравнения Лукреции с богиней.

Посмотрите рядом с этим, как объясняет Гончаров часто обидные парадоксы и резкие приговоры Белинского.

«Ему снился идеал женской свободы, он рвался к нему, жертвуя под­робностями, впадая в натяжки и противоречия даже с самим собою, лишь бы отстоять этот идеал, чтобы противные голоса не заглушили самого вопроса в зародыше» (VIII, 192-193).

А вот воспоминания о спорах с Белинским: «Я не раз спорил с ним, но не горячо (чтоб не волновать его), а скорее

равнодушно, чтоб только вызвать его высказаться,— и равнодушно же уступал. Без этого спор бы никогда не кончился или перешел бы в задор, на который, конечно, никто из знавших его никогда умышленно бы не вызвал» (там же, 191).

Или вспомните, какою тонкой и дружеской кистью он обри­совал самолюбие Белинского:

«Как умно и тонко высказывалось оно [самолюбие] у Белинского — именно в благодарной симпатии к почитателям его силы...» .

Но все это говорилось по поводу исключительной натуры. Заглянем в среду людей более обыкновенных.

В его воспоминаниях на первом плане стоит симпатичная фигура Якубова34, его крестного отца и воспитателя. В эту лич­ность уходят корни гончаровскои поэзии и мировоззрения: здесь он полюбил это гармоническое соединение старого с новым; здесь прельщала и любовь к знанию, и гуманность, и джентльменство, и независимость, и снисходительность к людским недостаткам, и величавое спокойствие.

По-видимому, здесь место для некоторой идеализации, для этой лирической дымки. Нет, Гончаров осторожен с «человеком», его симпатия и любовь к человеку оскорбилась бы от прикрас. И вот на Якубова льются лучи гончаровского юмора.

217

Page 219: "Oblomov" goncharov

«— Человек побежит в обход по коридору доложить — „Владимир Ва­сильевич", скажет он, или: ,,граф Сергей Петрович". Якубов вместо ответа энергически молча показывает человеку два кулака.

Между тем гость входит сам: — А! граф Сергей Петрович, милости просим!— радушно приветствует

его моряк.— Садитесь вот здесь! Эй, малый!— крикнет человеку.— Скажи, чтоб нам подали закуску сюда, да позавтракать что-нибудь» (IX, 67).

Или дает он крестнику белые перчатки для бала.

«— Да это женские, длинные, по локоть,— сказал я,— они не годятся! — Годятся, вели только обрезать лишнее,— заметил он. — Да откуда они у вас? — Это масонские, давно у меня лежат: молчи, ни слова никому! —

шептал он, хотя около нас никого не было» (там же, 76).

Характерно для творчества самого Гончарова отношение Якубова к взяточникам:

«— Хапун, пострел!— говорил Якубов при встрече с таким судьей и быстро перекидывался на другую сторону линейки, чтоб не отвечать на поклон» (там же, 93).

Мастерски очерчена в воспоминаниях Гончарова фигура губернатора Углицкого35: жаль, что эскиз так эскизом и остался и не вошел в крупное произведение.

Для характеристики гончаровского отношения к людям всего интереснее следующее место в обрисовке Углицкого. Речь идет о рассказах Углицкого:

«— Иногда я замечал при повторении некоторых рассказов перемены, вставки. Оттого полагаться на фактическую верность их надо было с большой оглядкой. Он плел их, как кружево. Все слушали его с наслаждением, а я, кроме того, и с недоверием. Я проникал в игру его воображения, чуял, где он говорит правду, где украшает, и любовался не содержанием, а худо­жественной формой его рассказов.

Он, кажется, это угадывал и гнался не столько за тем, чтобы поселить в слушателе доверие к подлинности события, а чтобы произвести известный эффект — и всегда производил»36.

Гончаров не очернил Углицкого: благодаря своему вдумчи­вому отношению к людям и справедливости он дал нам возмож­ность выделить эту индивидуальность из десятка подобных Углицких.

В какую живую ткань далее в рассказе того же Углицкого из его молодости перемешано доброе и злое. Два закадычных приятеля устроили взаимные сюрпризы: один проиграл деньги, присланные другому из дому, где они были еле-еле сколочены, другой заложил в отсутствие приятеля все его ценные вещи, и оба простили друг другу.

Сколько в этом наивном коммунизме перемешалось и пошлого, и высокого, и как деликатно разбирает перед нами поэт эти нити. Говоря о Белинском, Гончаров прилагает к нему слова

218

Page 220: "Oblomov" goncharov

George Sand:37 «On ne peut savoir tout, il faut se contenter de comprendre»*.

He были ли эти слова и его собственным девизом? Гончаров любил покой, но это не был покой ленивца и сибарита, а покой созерцателя. Может быть, поэт чувствовал, что только это состоя­ние и дает ему возможность уловить в жизни те характерные черты, которые ускользают в хаосе быстро сменяющихся впе­чатлений. Такой покой любил и Крылов. Он переживал в нем устои своих образов.

Посмотрите на портрет Гончарова. У него то, что немецкие физиономисты (напр., Piderit «Mimik u. Physiognomik», Det-mold**, 1886, 64, 186) называют Schlafriges Auge***. Это лицо созерцателя по преимуществу. Два раза — в Райском-ребенке и старике Скудельникове39 — поэт дает нам заглянуть в область созерцательных натур.

Вот неопытный созерцатель-ребенок (IV, 51, 99):

«...он прежде всего воззрился на учителя, какой он, как говорит, как нюхает табак, какие у него брови, бакенбарды; потом стал изучать болтаю­щуюся на животе его сердоликовую печатку, потом заметил, что у него большой палец правой руки раздвоен посередине и представляет подобие двойного ореха. Потом осмотрел каждого ученика и заметил все особенности: у одного лоб и виски вогнуты в середину головы, у другого мордастое лицо далеко выпятилось вперед, там вон у двоих, увидал у одного справа, у другого слева, на лбу растут волосы вихорком и т. д., всех зметил и изучил — как кто смотрит. Один с уверенностью глядит на учителя, просит глазами спросить себя, почешет колени ot нетерпения, потом голову. А у другого на лице то выступает, то прячется краска: он сомневается, колеблется. Третий упрямо смотрит вниз, пораженный боязнью, чтоб его не спросили. Иной ковыряет в носу и ничего не слушает. Тот должен быть ужасный силач, а этот черненький — плут; и доску, на которой пишут задачи, заметил, даже мел и тряпку, которою стирают с доски. Кстати, тут же представил и себя, как он сидит, какое у него должно быть лицо, что другим приходит на ум, когда они глядят на него, каким он им представляется?

— О чем я говорил сейчас?— вдруг спросил его учитель, заметив, что он рассеянно бродит глазами по всей комнате.

К удивлению его, Райский сказал ему от слова до слова, что он говорил. — Что же это значит?— дальше спросил учитель. Райский не знал: он

так же машинально слушал, как и смотрел, и ловил ухом только слова»40.

Для творчества Гончарова такая впечатлительность была определяющей силой.

Но здесь нет еще настоящего созерцания. Вспоминается рядом тот некрасивый, но характерный пор­

трет, который он с такой самоотверженной объективностью нари­совал с самого себя в беллетристе Скудельникове («Литератур­ный вечер», VIII, 11 — 12):

* Жорж Санд: «Нельзя знать все, достаточно понимать» (фр.).— Ред. * Пидерит . «Основы мимики и физиогномики». Детмольд fHeMj^ peQ, * Заспанные глаза (нем.).— Ред.

219

Page 221: "Oblomov" goncharov

«Сосед их, беллетрист Скудельников, как сел, так и не пошевелился в кресле, как будто прирос или заснул. Изредка он поднимал апатичные глаза, взглядывал на автора и опять опускал их. Он, по-видимому, был равно­душен и к этому чтению, и к литературе — вообще ко всему вокруг себя...»

Скудельников молчал все время, но зато он казался един­ственным созерцателем и наблюдателем: он выбрал из окружаю­щего все впечатления, какие стоило получить, дополнив, под­черкнув или усилив ими те типические представления, которые он получал раньше из светских гостиных и из литературных кружков.

В Скудельникове, этой смешной, точно гипнотизированной фигуре мы видим своего рода приспособление очень впечатли­тельного человека, который живет главным образом созерцанием. В душе его в это время, верно, происходит сложная работа, идет подбор впечатлений в уме: путем апперцепции дополняют­ся и видоизменяются те комбинаторные представления, которые мы привыкли называть типами. Покой здесь — необходимое условие: ажитация, позирование, развлечение, собственное актив­ное участие в сцене — все это должно повредить поэтиче­скому творчеству на первой его ступени.

Гончаров говорил, что типы давались ему почти даром41. Не эту ли невидную работу созерцания называл он даром? Не оттого ли и писал он сравнительно редко и писать начал поздно, что не всегда была под рукой правильная обстановка? Не одна служба да развлечения мешали; молодость мешала, избыток сил мешал созерцанию, а значит, и творчеству.

Пойдем дальше. Гончаров не любил слишком сильных впечатлений. Океан он

честит и скучным, и соленым, безобразным и однообразным (VI, 98-99) .

Вслед за ослепительной картиной жирной тропической природы, покидая Анжерский рейд, он говорит:

«Прощайте, роскошные, влажные берега, дай бог никогда не возвра­щаться под ваши деревья, под жгучее небо и на болотистые пары! Довольно взглянуть один раз: жарко и как раз лихорадку схватишь» (VI, 319)42.

У него совсем нет картин болезни: его поэзии, чуждой всего резкого, не знакомы ни жгучие страдания, ни резкие порывы. Он проходит без описания горячку Обломова, она приходится в промежутке между двумя частями романа. Болезнь Веры так легко разрешается благотворным появлением бабушки. Но едва ли зато какой-нибудь русский романист так хорошо, так тонко обрисовал мнительность, эту болезнь воображения. Для Тита Ни-коновича мнительность стала почти содержанием жизни, и Обломов все носится с своим ожирением сердца. Печаль, эту болезнь души, Гончаров любит смягчать, чтоб она была ни жгучей, ни резкой: вспомните бедняка Козлова43, у которого жена уехала,— он грустит, но живет надеждой, что неверная

220

Page 222: "Oblomov" goncharov

вернется. Резкие выходки в романах Гончарова очень редки. Обломова он допустил до одного сильного движения: на 500-й странице романа он дает пощечину негодяю Тарантьеву, кото­рый заслужил ее чуть ли не на 20-й. Самое патетическое место в «Обрыве» — энергичная расправа с Тычковым — не вполне удалось: слишком уж тяжелая выдвинута артиллерия, и бабушка проявляет чересчур много пафоса против грубого и зазнавшегося вора.

Вообще Гончаров избегает быстрых и резких оборотов дела. Тушин сломал свой хлыст заблаговременно и в объяснении поражает Марка более изящной сдержанностью (причем, однако, деревья трещат). Штольц и бабушка, как deus ex machina*, являются как раз вовремя: порядок водворяется сам собою, и разные негодяи прячутся по щелям.

Страдания в изображении Гончарова мало трогают. Когда в «Обрыве» Наташа умирает в чахотке, у читателя остается такое впечатление, что ей так и подобало умереть. Недаром сам поэт в своих признаниях характеризует ее следующими словами:

«...это райская птица, которая только и могла жить в своем раю, под тропическим небом, под солнцем, без зим, без ветров, без хищных когтей» (VIII, 252)44.

Неужто Борис Павлович Райский виноват, что он не мог дать бедной девушке ни тропического неба, ни райских цве­тов? Страдания Татьяны Марковны Бережковой, когда она вдруг прониклась сознанием своего греха и неизбежности воз­мездия,— эти страдания сам Гончаров назвал признаком величия души.

Не знаю, то ли потому, что они обнаруживаются в не­сколько навуходоносоровской форме (бабушка без устали бродит по полям)4 , то ли потому, что самый источник их нам неясен, но страдания эти не трогают. Это что-то вроде крово­пускания.

Мучения Веры,— но они так воспитательны, даже благо­детельны, она точно обновляется после пережитого горя. Стоит ли говорить о страданиях Адуева, о страданиях Райского от­того, что он не может покорить всех красивых женщин, перед которыми блещет, или о мучениях Ольги из-за того, что Обломов все еще не побывал в приказе и не написал в Обломовку. Два раза рисует Гончаров настоящую тоску — это в жене Адуева-дяди и в Ольге Штольц,— с этим подтачивающим живую душу чувством неудовлетворенности поэт так их и покидает: он не певец горя. Зато ни негодяи, ни дураки Гончарова не ос­корбляют читателя. Первые посрамляются, вторые одурачиваются.

* Бог из машины (лат.).— Ред.

221

Page 223: "Oblomov" goncharov

Все эти Тарантьевы, Тычковы так покорно уползают в свои щели. Или сравните Полину Карповну Крицкую, ну хоть с гого­левской «дамой, приятной во всех отношениях». Там чуется горечь от пустомыслия и пошлости жалкой сплетницы, Полина Карповна с ее «bonjour» и глупостью просто забавна. Недаром сам Райский говорит про нее: «она так карикатурна, что даже в роман не годится».

Во всей поэзии Гончарова нет мистического щекотания нервов, даже просто страшного ничего нет.

Вспомните «Вия»46, вспомните изящную психологию страха в тургеневском «Стучит». Ничего подобного у Гончарова. Тур­генев пошел купаться и напугался на десятки лет. Гончаров свет объехал и потом ничего страшного не рассказал.

В поэзии Гончарова даже смерти как-то нет, точно в его благословенной Обломовке:

«В последние пять лет из нескольких сот душ не умер никто, не то что насильственной, даже естественной смертью.

А если кто от старости или какой-нибудь застарелой болезни и почил вечным сном, то там долго после того не могли надивиться такому необык­новенному случаю»47.

Тургенев, Толстой посвятили смерти особые сочинения48. У Толстого страх смерти повлиял на все мировоззрение. А вспом­ните рядом с этим, как умирает у Гончарова Обломов. Мы прочли о нем 600 страниц, мы не знаем человека в русской литературе так полно, так живо изображенного, а между тем его смерть действует на нас меньше, чем смерть дерева у Тол­стого или гибель локомотива в «La bete humaine»*. Когда-то Белинский сказал про Гончарова и его отношения к героиням: «Он до тех пор с ней только и возится, пока она ему нужна»50. Так было и с Обломовым. Он умер, потому что кончился, потому что Гончаров исчерпал для нас всю его психологи­ческую сущность, и он перестал быть нужным своему творцу.

Гончаров любил порядок, любил комфорт, все изящное, крепкое, красивое. Вспомните классическую характеристику англичан и их культуры во «Фрегате „Паллада"» или параллель между роскошью и комфортом51. Комфорт был для Гончарова не только житейская, но художественная, творческая потреб­ность: комфорт для него заключался в уравновешенности и красоте тех ближайших, присных впечатлений, которыми в значительной мере питалось его творчество.

Гончаров — неизменный здравомысл и резонер. Сентимента­лизм ему чужд и смешон. Когда он писал свою первую повесть «Обыкновенная история», адуевщина была для него уже пережитым явлением.

* «Человек-зверь»49 (фр.).— Ред.

222

Page 224: "Oblomov" goncharov

В Обломове он дал этому душевному худосочию следующую точно вычеканенную характеристику:

«Пуще всего он бегал тех бледных, печальных дев, большею частью с черными глазами, в которых светятся «мучительные дни и неправедные ночи», дев, с неведомыми никому скорбями и радостями, у которых всегда есть что-то вверить, сказать, и когда надо сказать, они вздрагивают, заливаются внезапными слезами, потом вдруг обовьют шею друга руками, долго смотрят в глаза, потом на небо, говорят, что жизнь их обречена проклятью, иногда падают в обморок» (II, 72)52.

Резонеров у Гончарова немало: Адуев-дядя, Аянов (в «Обры­ве»), Штольц (в «Обломове»), бабушка в {«Обрыве»). Между резонерами есть только один вполне живой человек — это бабушка.

Резонерство Гончарова чисто русское, с юмором, с готов­ностью и над собой посмеяться, консервативное, но без всякой деревянности, напротив, сердечное, а главное без тени само­любования.

Такова бабушка — для нее все решается традицией, этим коллективным опытом веков,— она глубоко консервативна, но сердце ее полно любви к людям, и это мешает иногда после­довательности в ее суждениях и поступках. У нее нет дерзкой самонадеянности резонеров деревянных, нет и их упорства: когда она признает, что Борюшка прав, она становится на его сторону, хотя он и порченый. Когда ее мудрость оказывается слаба перед непонятным для нее явлением Вериного падения, она попросту, по-человечески горюет, склонив седую голову перед новой и мудреной напастью.

II

В числе терминов, усвоенных критикой, чуть ли не самый ходячий — это слово тип. Школьная наука со своими грубыми приемами особенно излюбила этот термин. Тип скупца — Плюш­кин, тип ленивца — Обломов, тип лгуна — Ноздрев. Ярлыки приклеиваются на тонкие художественные работы, и они сдаются на рынок. Там по ярлыкам узнает их каждый мальчишка... Вот фат, вот демоническая натура и т. п. рыночные характе­ристики. На этих ярлыках строятся и разыгрываются бесконеч­ные вариации. То мысль критика, прицепившись к черте, грубо бросающейся в глаза поверхностному наблюдателю, начертывает характеристику человека, исходя из ярлыка, на нем выставленного. То актер шаржирует изображение, опять-таки исходя из основной типической черты. (Давно ли перестали быть карикатурами и «Ревизор», и «Горе от ума»?) То шаржирует тип романист-подражатель.

Художественный тип есть очень сложная вещь. Прежде всего мы различаем в нем две стороны: 1) это комби-

223

Page 225: "Oblomov" goncharov

наторное представление из целого ряда однородных впечатле­ний: чем разнороднее те группы, тем богаче галерея типов; чем больше впечатлений слагается в один тип, тем сам он богаче; 2) в художественный тип входит душа поэта многочисленными своими функциями,— в тип врастают мысли, чувства, желания, стремления, идеалы поэта. Таким образом, элементы бессозна­тельные, пассивные сплетаются с активными и дают тонкую сеть, представляющую для нас столько сходства с живыми тканями природы.

Мы как бы смотрим в соединенные трубки стереоскопа на два изображения на плоскости, и душа создает иллюзию трех измерений. В типе часто преобладает та или другая сторона. Вот, например, типы Островского, Потехина53, Глеба Успен­ского: какой-нибудь Тит Титыч Брусков54, в нем вы чувствуете преобладание пассивного, материального, эпического элемента над лирическим, сознательным. Возьмите рядом Печорина —- это тип чисто лирический, его материальное содержание, бытовое, нацио­нальное легко исчерпывается.

В типах Гончарова эпическая и лирическая сторона, обе богаты, но первая преобладает.

Разбор художественных типов Гончарова особенно труден по двум причинам: 1) лиризм свой Гончаров по возможности сглаживает; 2) он скуп на изображение душевных состояний и описывает чаще всего то, что можно увидеть и услы­шать.

Как в лирике поэта мы ищем центра, преобладающего мотива, так в романическом творчестве среди массы типических изображений мы ищем типа центрального. У большей части крупных поэтов есть такие типы-ключи: они выясняют нам многое в мировоззрении автора, в них частично заключаются элементы других типов того же поэта. У Гоголя таким типом-ключом был Чичиков, у Достоевского— Раскольников и Иван Карамазов, у Толстого — Левин, у Тургенева — Рудин и Павел Кирсанов. Тут дело не в автобиографических элементах, конеч­но, а в интенсивности душевной работы, отразившейся в дан­ном образе.

У Гончарова был один такой тип — Обломов. Обломов служит нам ключом к Райскому, и к бабушке,

и к Марфиньке, и к Захару. В Обломове поэт открыл нам свою связь с родиной и со

вчерашним днем, здесь и грезы будущего, и горечь самосозна­ния, и радость бытия, и поэзия, и проза жизни; здесь душа Гончарова в ее личных, национальных и мировых элементах.

«Школа пушкинско-гоголевская продолжается доселе, и все мы, беллетристы,— говорит Гончаров,— только разрабатываем завещанный ими материал»55 (8, 217).

«От Гоголя и Пушкина еще недалеко уйдешь в литера­туре»56,— говорит он в другом месте.

224

Page 226: "Oblomov" goncharov

Но как своего учителя называет он одного Пушкина57. «Гоголь,— говорит он,— на меня повлиял гораздо позже и меньше: я уже писал сам, когда Гоголь еще не закончил своего поприща» (218).

Нет повода теперь по поводу Обломова входить в рассмотре­ние степени и формы пушкинского влияния. Но нам вполне понятно, отчего Гончаров отобщал от себя Гоголя. Мы уже знаем, как чуждался Гончаров лиризма, а у Гоголя лиризм проник во все фибры его поэтического существа и мало-помалу отравил его творчество: оно оказалось слишком слабо, чтоб создать поэтические олицетворения для всех волновавших поэта чувств и мыслей. Лиризм, который придал столько неотразимого обая­ния «Запискам сумасшедшего», «Шинели», уже нарушил художе­ственность творчества во 2-й части «Мертвых душ», где Гоголь творил людей, так сказать, лирически, и, наконец, он же вызвал ослабевший и померкший ряд туманных, риторических и горделиво фарисейских сочинений, в виде его знаменитой «Переписки с друзьями»58.

Гончаров не переживал тяжелой полосы гоголевского само­обнажения и самобичевания, он не терял ни любви к людям, ни веры в людей, как Гоголь. В жизни его были крепкие устои и из них главным была любовь к жизни и вера в медленный, но прочный прогресс. Эти коренные различия в обстановке творчества обусловили в Гончарове отобщение от Гоголя. Но уйти от него в материальной, эпической стороне своих типов он, конечно, не мог.

Крупные поэтические произведения окрашивают явления жизни на большом пространстве.

Для Гоголя крепостная Россия была населена еще Проха­новыми и Скотиниными59, для Гончарова ее населяли уже Коро­бочки, Собакевичи, Маниловы. Наблюдения Гончарова невольно располагались в душе по определенным, поставленным Гоголем, типам. Гоголь дал прототип Обломовки в усадьбе Товстогубов60. Он неоднократно изображал и мягкую, ленивую натуру, выросшую на жирной крепостнической почве: Манилов, Тентетников, Пла­тонов6 . Корни Обломова сюда, по-видимому, и уходят. Впрочем, из этих трех фигур законченная и художественная одна — Манилов; Тентетников и Платонов — это только эскизы, и потому сравнивать их с Обломовым совсем неправильно. Кроме того, в Тентетникове и Платонове преобладающая черта — это вечная скука, недовольство, чуждые Обломову. Обломов, несомненно, и гораздо умнее Манилова, и совершенно лишен той восторжен­ности и слащавости, которые в Манилове преобладают.

Не раз и помимо «Мертвых душ» Гоголь предвосхищал обломовщину: например, мимоходом в анекдоте о Кифе Мокие-виче62, бесплодном и праздном резонере. Я даже думаю, что добролюбовский этюд «Что такое обломовщина?» во многих своих

15 За к. 3249 225

Page 227: "Oblomov" goncharov

чертах гораздо более примыкает к этому гоголевскому эпизоду, чем к гончаровскому роману.

Напоминает Обломова своею нерешительностью, домосед­ством и Подколесин63, тут же кстати и неугомонный друг, как у Обломова, и проект женитьбы. Но все помянутые гого­левские типы только намекают на гончаровского героя.

Содержание самого типа Обломова богаче гоголевских прото­типов, и от этого он гораздо более похож на настоящего чело­века, чем каждый из них: все резкости сглажены в Обломо-ве, ни одна черта не выдается грубо, так чтоб выделялись другие.

Что он: обжора? ленивец? неженка? созерцатель? резонер? Нет... он Обломов, результат долгого накопления разнородных впечатлений, мыслей, чувств, симпатий, сомнений и само­упреков.

Тридцать лет тому назад критик видел в Обломове открыто и беспощадно поставленный вопрос о русской косности и пас­сивности. Добролюбов смотрел с высоты, и для него уничтожа­лась разница не только между Обломовым и Тентетниковым, но и между Обломовым и Онегиным; для него Обломов был разоблаченный Печорин или Бельтов, Рудин, низведенный с пье­дестала.

Через 30 лет, в наши дни критик «Русской мысли» назвал Обломова просто уродом64, индивидуальным болезненным явле­нием, которое может быть во все времена, и потому ни характер­ности, ни, тем менее, общественного значения не имеет.

Нам решительно нечего делать ни с тем, ни с другим мне­нием; я привел их здесь только, чтоб показать, как мало затро­нут ими художественный образ Обломова и как противоречивы могут быть суждения, если люди говорят не о предмете, а по поводу предмета. Да простит мне тень Добролюбова, что я поста­вил рядом с упоминанием о нем отзыв М. А. Протопопова.

Я не думаю, чтобы стоило останавливаться на вопросе, какой тип Обломов. Отрицательный или положительный? Этот вопрос вообще относится к числу школьно-рыночных. А что, Афанасий Иванович Товстогуб — отрицательный или положитель­ный тип? А мистер Пиквик? Мне кажется, что самый естествен­ный путь в каждом разборе типа — начинать с разбора своих впе­чатлений, по возможности их углубив.

Я много раз читал Обломова, и чем больше вчитывался в него, тем Обломов становился мне симпатичнее.

Автор, по-моему, изображал человека ему симпатичного, и в этом основание впечатления. Затем, чем больше вчиты­ваешься в Обломова, тем меньше раздражает и возмущает в нем любовь к дивану и к халату. Передаю свои впечатления только, но думаю, что они зависят от любви самого автора к покою и созер-

226

Page 228: "Oblomov" goncharov

цанию и от его несравненного уменья опоэтизировать самую простую и неприглядную вещь.

Под действием основных впечатлений мало-помалу предста­вился мне образ Обломова приблизительно в таком виде.

Илья Ильич Обломов не обсевок в поле. Это человек поро­дистый: он красив и чистоплотен, у него мягкие манеры и не­множко тягучая речь. Он умен, но не цепким, хищным, практи­ческим умом, а скорее тонким, мысль его склонна к расплыв­чатости. Хитрости в нем нет, еще менее расчетливости. Если он начинает хитрить, у него это выходит неловко. Лгать он не умеет или лжет наивно.

В нем ни жадности, ни распутства, ни жестокости: с сердцем более нежным, чем страстным, он получил от ряда рабовладельческих поколений здоровую, чистую и спокойно теку­щую кровь — источник душевного целомудрия. Обломов эгоист. Не то чтобы он никого не любил,— вспомните эту жаркую слезу, когда во сне вспомнилась мать; он любил Штольца, любил Ольгу, но он эгоист по наивному убеждению, что он человек особой породы и на него должны работать принадлежащие ему люди. Люди должны его беречь, уважать, любить и все за него делать; это право его рождения, которое он наивно смешивает с правом личности. Вспомните разговор с Захаром и упреки за то, что тот сравнил его с «другими».

Он никогда не представляет себе свое счастье основан­ным на несчастье других; но он не стал бы работать ни для своего, ни для чужого благосостояния. Работа в человеке, который может лежать, представляется ему проявлением алчности или суетливости, одинаково ему противных. К людям он не­требователен и терпим донельзя, оптимист. Обломов любит свой привычный угол, не терпит стеснения и суеты, он не любит движения и особо резких наплывов жизни извне — пусть вокруг и разговаривают, спорят даже, только чтоб от него не требовали ни споров, ни разговоров. Он любит спать, любит хорошо поесть, хотя не терпит жадности, любит угостить, а сам в гости ходить не любит.

Обломов, может быть, и даровит, никто этого не знает, и сам он тоже, но он, наверное, умен. Еще ребенком обнаружи­вал он живость ума, который усыпляли сказками, вековой мудростью и мучной пищей.

Университетская наука не менее обломовских пирогов усыпляла любознательность; служба своей центростремительной силой отняла у него любимый и родной угол, бросила куда-то на Гороховую и взамен предоставила разговоры о производ­ствах и орденах; на службу Обломов раньше смотрел с наив­ными ожиданиями, потом робко, наконец равнодушно. Не прель­щаясь ни фортуной, ни карьерой, он залег в берлогу.

Отчего его пассивность не производит на нас ни впечатления горечи, ни впечатления стыда?

227

Page 229: "Oblomov" goncharov

Посмотрите, что противопоставляется обломовской лени: карьера, светская суета, мелкое сутяжничество или культурно-коммерческая деятельность Штольца. Не чувствуется ли в обло­мовском халате и диване отрицание всех этих попыток разре­шить вопрос о жизни? Отойдем на минутку, раз мы загово­рили об обломовской лени и непрактичности, к практичным и энергичным людям в гончаровских же романах.

Вот Адуев-дядя и вот Штольц. Адуев-дядя — это еще первое издание и с опечатками.

Он трезв, интенциозен до крайности, речист, но не особенно умен, только оборотист и удачлив, а потому и крайне самоуверен. Колесницу его, адуевского, счастья везут две лошади: форту­на и карьера, а все эти искусства, знания, красота личной жизни, дружба и любовь ютятся где-то на козлах, на запят­ках — в самой колеснице одна его адуевская особа.

Дядя Адуев раз проврался и был уличен молодой женой в хвастовстве.

Но ничего подобного не может случиться со Штольцем: Штольц — человек патентованный и снабжен всеми орудиями цивилизации, от рандалевской бороны до сонаты Бетховена, знает все науки, видел все страны: он всеобъемлющ, одной рукой он упекает пшеницынского братца, другой подает Обломову историю изобретений и откровений; ноги его в это время бегают на коньках для трансиирации; язык побеждает Ольгу, а <ум> занят невинными доходными предприятиями.

Уж конечно, не в этих людях поэтическая правда Гонча­рова видела идеал.

Эти гуттаперчевые человечки, несмотря на все фабрики и сонаты, капиталы, общее уважение и патенты на мудрость, не могут дать счастье простому женскому сердцу.

И Гончаров в неясном или безмолвном упреке их жен произносит приговор над своими мещанскими героями.

Может быть, Адуев-дядя и Штольц были некоторой душевной болью самого Гончарова.

В них отразились вожделения узкого филистерства, которым заплатил дань наш поэт: он переживал их в департаментах, в чиновничьих кругах, в заботе об устройстве своего одинокого угла, в погоне за обеспечением, за комфортом, в некоторой черствости, пожалуй, старого и хозяйственного холостяка.

Но вернемся к Обломову. Обломова любят. Он умеет внушить любовь, даже обожа­

ние, в Агафье Матвеевне. Припомните конец романа и воспоми­нание о нем Захара. Он, этот слабый, капризный, неумелый и изнеженный человек, требующий ухода,— он мог дать счастье людям, потому что сам имел сердце.

Обломов не дает нам впечатления пошлости. В нем нет само­довольства, этого главного признака пошлости. Он смутится в постороннем обществе, наделает глупостей, неловко солжет даже;

228

Page 230: "Oblomov" goncharov

но не будет ломаться, ни позировать. В самом деле, отчего си» жизнь, такая пустая, не дает впечатления пошлости? Посмотрите, в чем его опасения: в мнительности, в страхе, что кто-нибудь нарушит его покой; радости — в хорошем обеде, в довольных лицах вокруг, в тишине, порой — в поэтической мечте.

А назовете ли вы его сибаритом, ленивцем, обжорой? Нет и нет. Разве он поступится чем-нибудь из своего обломов­ского, чтоб кусок у него был послаще или постель помягче? Везде он один и тот же Обломов: в гостиной Ильинских с ба­роном и в своем старом халате с Алексеевым, трюфели ли он ест или яичницу на заплатанной скатерти.

Отнимите у Обломова средства, он все же не будет ни работать, ни льстить; в нем останется то же веками выработав­шееся ленивое, но упорное сознание своего достоинства. Может быть, с жалобами, капризами, может быть, с пристрастием к рюмочке, но наверное без алчности и без зависимости, с мягкими приемами и великодушием прирожденного Обло­мова.

В Обломове есть крепко сидящее сознание независимости — никто и ничто не вырвет его из угла: ни жадность, ни тщеславие, ни даже любовь. Каков ни есть, а все же здесь наш русский home*.

Обломов — консерватор: нет в нем заскорузлости суеверий, нет крепостнической программы, вообще никакой программы, но он консерватор всем складом, инстинктами и устоями. Вчераш­ний день он и помнит и любит; знает он, что завтрашний день будет лучше, робко, пожалуй, о нем мечтает, но иногда даже в воображении жмурится и ежится от этого блеска и шума завтрашнего дня. В Ольге ему все пленительно: тяжела лю­бовная игра и маленькие обманы, и вся та, хоть и скромная, эмансипированность, для которой в его сердце просто нет клапанов. Обломов живет медленным, историческим ростом.

Остановимся на одну минуту на романе Обломова с Ольгой. Еще до начала романа Обломов в разговоре со Штольцем

указывает, что ему нельзя жениться: он беден; потом это сооб­ражение, несомненно, тоже в нем говорит; может быть, оно в значительной мере и содействует разрыву. Какое мещанское, мелкое соображение, не правда ли? А посмотрите, как в своих воспоминаниях Гончаров освещает тот же мотив.

Помните вы эту симпатичную фигуру Якубова, его крестного отца, образчик провинциального джентльмена 20-х и 30-х годов, тип, который просмотрели наши старые поэты.

Гончаров рассказывает про Якубова следующее:

«Он влюбился в одну молодую, красивую собою графиню. Об этом он мне рассказал уже после, когда я пришел в возраст, но не сказал, разделяла ли

* Дом (англ.).— Ред.

229

Page 231: "Oblomov" goncharov

она его склонность. Он говорит только, что у него явился соперник, некто богатый, молодой помещик Ростин. Якубов стушевался, уступил.

— Отчего же вы не искали руки ее?— спросил я, недовольный такой прозаической развязкой.

— Оттого, мой друг, что он мог устроить ее судьбу лучше, нежели я. У меня каких-нибудь триста душонок, а у него две тысячи. Так и вышло. Я сам желал этого. Оба они счастливы, и слава богу!— он подавлял легкий вздох» (IX, 64).

Позже Якубов говорил с ней и о ней не иначе, как с нежной почтительностью, и был искренним другом ее мужа и всей семьи (65).

Вернемся к Обломову. Перед 35-летним человеком в первый раз мелькнули в жизни

контуры и краски его идеала, в первый раз он почувствовал в душе божественную музыку страсти; эта поздняя весна в сердце у человека с поседевшими волосами, с ожиревшим сердцем и вечными ячменями,— тут есть что-то и трогательное, и комич­ное. Обломов душой — целомудренный юноша, а в привычках — старик. С робкой нежностью бережет он свой идеал, но для него достижение идеала вовсе не цель жизни, для него это любимая мечта; борьба, усилия, суета в погоне за идеалом разрушают мечту, оскорбляют идеал Обломова,— оттого его роман носит разрушение в самом корне.

В своих романических приключениях Обломов жалок; жалостно в нем это чередование юного задора со старческим утомлением. Но весь роман с его стороны со всеми блестками поэзии и густым слоем прозы, весь, от первого признания — «я чувствую не музыку, а любовь»— и до горячки в развязке, проникнут какою-то трогательной искренностью и чистотой чув­ства.

Ольга — это одна из русских миссионерок. Долгое рабство русских заключенниц, материнство с болез­

нями, но без радости, и в виде единственного утешения церковь — вот на такой почве выросли русские Елены, Лизы, Марианны65: их девиз — пострадать, послужить, пожертвовать собой!..

Ольга — миссионерка умеренная, уравновешенная. В ней не желание пострадать, а чувство долга. Для нее любовь есть жизнь, а жизнь есть долг.

Миссия у нее скромная — разбудить спящую душу. Влю­билась она не в Обломова, а в свою мечту.

Робкий и нежный Обломов, который относился к ней так послушно и так стыдливо, любил ее так просто, был лишь удобным объектом для ее девической мечты и игры в любовь.

Но Ольга — девушка с большим запасом здравого смысла, самостоятельности и воли, главное. Обломов первый, конечно, понимает химеричность их романа, но она первая его разрывает.

Один критик зло посмеялся и над Ольгой, и над концом 230

Page 232: "Oblomov" goncharov

романа: хороша, мол, любовь, которая лопнула, как мыльный пузырь, оттого, что ленивый жених не собрался в приказ.

Мне конец этот представляется весьма естественным. Гармо­ния романа кончилась давно, да она, может, и мелькнула всего на два мгновения в Casta diva*66, в сиреневой ветке; оба, и Ольга и Обломов, переживают сложную внутреннюю жизнь, но уже совершенно независимо друг от друга; в совместных отношениях идет скучная проза, когда Обломова посылают то за двой­ными звездами67, то за театральными билетами, и он, кряхтя, не­сет иго романа.

Нужен был какой-нибудь вздор, чтобы оборвать эти совсем утончившиеся нити.

На этом мы и покончим нашу характеристику Обломова, неполную и бледную, конечно, но едва ли погрешившую перед поэтом в искажении его поэтического миросозерцания, его идеа­лов и отношения к людям, а ведь этого прежде всего и надо требовать от критика, если он не хочет заслонять поэта от тех людей, которым он о поэте говорит.

Д. Я. ОВСЯНИКО-КУЛИКОВСКИЙ

ИЛЬЯ ИЛЬИЧ ОБЛОМОВ

1 Тип Обломова, которым Гончаров обессмертил свое имя, по

праву признается одним из самых глубоких по замыслу и удачных по исполнению созданий нашей художественной литературы. Это один из тех растяжимых, много говорящих образов, обобщаю­щее действие которых простирается далеко за пределы того, что непосредственно дано в них.

Это сказывается, во-первых, тем, что образ Обломова подводит итог целому ряду типов, ему предшествовавших, а весь роман завершает эпоху, подводя итог Руси дореформенной, Руси кре­постнической. Во-вторых, обобщающее действие обломовского типа, как это показал Добролюбов, простирается на множество натур, характеров, умов, каких Гончаров не имел в виду и для которых лицо Ильи Ильича Обломова, в его ярко выраженной индивидуальности, отнюдь не типично. Дело в том, что в этой художественной фигуре, кроме конкретного лица Ильи Ильича Обломова, приуроченного к определенному времени, к известному социальному строю, заключен еще и другой, более обобщенный, образ, другой Обломов, не приуроченный к данному времени и данному порядку вещей,— Обломов уже не исторический, не бытовой, а, так сказать, психологический, и этот последний

* Чистая богиня (итал.).— Ред.

231

Page 233: "Oblomov" goncharov

и сейчас жив и здравствует, между тем как первый, конкретный Илья Ильич, уже отошел в прошлое и является для нас фигурою историческою.

Знаменитый роман не только повествует об Обломове и других лицах, но вместе с тем дает яркую картину «обломовщины», и эта последняя, в свою очередь, оказывается двоякою: 1) обло­мовщиною бытовою, дореформенною, крепостническою, которая для нас — уже прошлое, и 2) обломовщиною психологическою, не упраздненною вместе с крепостным правом и продолжающеюся при новых порядках и условиях.

Это растяжение типа, это распространение картины обломов­щины за грань эпохи не только заставляет нас думать, что старина живуча, что прошлое оставило после себя свои пережитки, свое наследие и завещание, но, кроме того, внушает нам ряд иных мыслей, относящихся уже не к смене эпох, а к психологии и психопатологии русского национального уклада. Обломов — тип национальный, обломовщина — явление специфически рус­ское, и Гончаров, создавая эти художественные «понятия», продолжал дело Гоголя — исследование «порчи» «русского чело­века», «искривления» нашей национальной физиономии.

Все это, вместе взятое, придает глубокий и неувядающий интерес классическому произведению Гончарова.

Обращаясь к анализу этого глубоко русского бытового и психологического типа, начнем с вопроса об отношении Обло-мова к людям 40-х годов.

Что этим последним были свойственны некоторые обломов­ские черты, это достаточно известно благодаря классической статье Добролюбова «Что такое обломовщина?».

Но Добролюбов открывает те же черты и у их предшествен­ников, людей 30-х и 20-х годов, начиная Онегиным. Он говорит: «...раскройте, например, „Онегина", ,,Героя нашего времени", „Кто виноват?", „Рудина" или „Лишнего человека", или „Гамлета Щигровского уезда", — в каждом из них вы найдете черты, почти буквально сходные с чертами Обломова» (Соч. Н. А. Добролюбова. Т. II. С. 486). Следует ряд сопоставлений, где не забыт и Тентетников '*. «Во всей семье та же обломов-щийа»,— заключает Добролюбов.

Отсылая читателя к статье знаменитого критика, мы не будем повторять здесь его доводов и попытаемся пойти дальше. Остав­ляя в стороне Онегина, Печорина и вообще эпоху 20—30-х го­дов и имея в виду только людей 40-х годов в тесном смысле {типы Рудина, Лаврецкого, Тентетникова и других и соответственные оригиналы), мы не будем искать в них обло­мовских черт, уже указанных Добролюбовым, но постараемся оттенить присутствие свойственных им и для них характерных черт в Обломове (на что также было указано Добролюбовым), а засим остановимся дольше на тех чертах, которыми Обломов резко отличается от людей 40-х годов. Мы увидим, что для

232

Page 234: "Oblomov" goncharov

понимания Обломова как итога необходимо иметь в виду не только черты сходства с людьми 40-х годов, но и черты отличия.

Прежде всего одно замечание хронологического характера. Строго говоря, Обломов — человек не 40-х, а 50-х годов*. Это хронологическое различие имеет свое значение,— оно вполне гар­монирует со всеми отношениями Обломова к «настоящим» людям 40-х годов.

Илья Ильич Обломов унаследовал от 40-х годов известные умственные интересы, вкус к поэзии, дар мечты, гуманность и то, что можно назвать душевною воспитанностью. Знакомый облик идеалиста-мечтателя встает в нашем воображении, когда о «байбаке», лежащем целый день на диване, узнаем, что «ему доступны были наслаждения высоких помыслов» и что «он не чужд был всеобщих человеческих скорбей» (ч. I, гл. VI).— Недаром этот человек воспитывался в 40-х годах и учился в москов­ском университете, этом центре и рассаднике тогдашнего идеа­лизма. Как все лучшие люди той эпохи, «он горько в глубине души плакал в иную пору над бедствиями человечества, испытывал безвестные, безыменные страдания, и тоску, и стремление куда-то вдаль...» (ч. I, гл. VI).— Все это Гончаров определяет выражением «внутренняя волканическая работа пылкой головы, гуманного сердца» (там же),— и это определение, на первый взгляд, как-то не вяжется с нашим представлением о вечно заспанном лежебоке и вялом обитателе Гороховой улицы2.

Тем не менее это несоответствие типично и полно глубокого смысла. Уже у людей 40-х годов мы замечаем признаки такого душевного противоречия — между «волканическою» работою мыс­ли, пылкостью гуманной мечты, с одной стороны, и некоторою пассивностью натуры — с другой. Но в Обломове это противоречие доведено до крайности, какая для людей 40-х годов не характерна. У последних «волканической работе пылкой головы и гуманного сердца» отвечала все-таки известная внешняя деятельность или, по крайней мере, стремление к ней. Они стремились выразить так или иначе то, что наполняло их душу,— они жаждали обмена мысли и старались распространять свои идеи; они жили кружками, где было много шуму, споров, восторгов, излияний. Иметь аудиторию, влиять на умы, волновать сердца силою мысли и речи было для них насущною душевною потребностью. Они были «ораторы» и «пропагандисты». В этом и состояла их «деятельность». И если они подлежат упреку в вялости дей­ствующей воли, то в этом случае имеется в виду практическая

* Гончаров писал роман лет 10, с конца 40-х годов до конца 50-х. В печати роман появился в 1859 г. (в «Отечественных Записках» Краевского).— Действие приурочено, очевидно, к 50-м годам. Оно растянуто на несколько лет, а последние страницы ясно указывают на наступление новой эпохи и новых веяний второй половины 50-х годов. Только детство, учебные годы и молодость Ильи Ильича относятся к 40-м годам.

233

Page 235: "Oblomov" goncharov

деятельность, и кроме того, упрек отчасти смягчается соображе­нием о неблагоприятных для нее условиях времени. И нужно все-таки помнить, что стремление к практической деятельности обнаруживали не только Рудины и Лаврецкие, но даже Тен-тетников, по крайней мере в первое время его жизни в деревне. «Настоящие», лучшие люди 40-х годов подлежат упреку только в недостатке стойкости, настойчивости, выдержки в труде вообще, в практической деятельности в особенности. Оставляя в стороне людей исключительных, как Грановский, Герцен, Белинский, мы скажем, что некоторая пассивность натуры, некоторый род уме­ренной «обломовщины» был присущ большинству идейных или просто хороших людей 40-х годов. Этот род «обломовщины» у иных получал более резкое выражение и переходил в ту душевную вялость и апатию, от которых уже недалеко до пол­ной бездеятельности и безволия Обломова. Переходная ступень от пассивности, от умеренной обломовщины людей 40-х годов до уже патологической обломовщины Ильи Ильича всего лучше представлена фигурами Тентетникова и Платона Пла­тонова3.

От лучших людей 40-х годов Илья Ильич Обломов резко отличается тем, что не только не может и не умеет, но и не хочет «действовать». Не говоря уже о какой бы то ни было практи­ческой деятельности, ему тягостна даже и та, которая сводится к простому обнаружению его мыслей и чувств. На всем про­тяжении романа он только два или три раза оживился (не считая, разумеется, разговоров с Ольгой и препирательств с Захаром) и пустился излагать свои «взгляды», «убеждения» и «идеалы»: в споре с литератором Пенкиным (ч. I, гл. И) и в раз­говорах со Штольцем, о которых будет у нас речь ниже. За вычетом этих случаев Илья Ильич так усердно скрывает свои мысли, чувства, мечты, что мы бы и не подозревали об их суще­ствовании, если бы Гончаров не позаботился засвидетельствовать, что Обломову «доступны были наслаждения высоких помыслов» и т. д. Вообще о «внутренней жизни» Ильи Ильича мы знаем тблько со слов Гончарова, который, познакомив нас с нею, гово­рит (в конце гл. VII ч.):

«Никто не знал и не видал этой внутренней жизни Ильи Ильича: все думали, что Обломов так себе, только лежит да кушает на здоровье, и что больше от него нечего ждать; что едва ли у него вяжутся и мысли в голове. Так о нем и толковали везде, где его знали».

«Внутреннюю жизнь» Обломова знал только один человек — Штольц.

Если Обломов в некоторых отношениях «человек 40-х го­дов», то мы скажем, что это такой «человек 40-х годов», кото­рый обленился и опустился до того, что, в противополож­ность Тентетникову, даже перестал читать книги, и прежде всего должен быть вместе с Тентетниковым причислен, говоря

234

Page 236: "Oblomov" goncharov

словами Гоголя, «к семейству тех людей, которых на Руси много, которым имена — увальни, лежебоки, байбаки и тому подобные»4.

Не лишено значения и то, что Обломову лень читать.

«Я у тебя и книг не вижу»,— упрекает его Штольц. «Вот книга!» — за­метил Обломов, указав на лежавшую на столе книгу. «Что такое? — спросил Штольц, посмотрев книгу.— „Путешествие в Африку". И страница, на которой ты остановился, заплесневела. Ни газеты не видать... Читаешь ли ты газеты?» — «Нет, печать мелка, портит глаза... и нет надобности...» (ч. II, гл. III). В дру­гом месте мы узнаем, что «неестественно и тяжело казалось ему... неумерен­ное чтение» и что «серьезное чтение его утомляло» — «мыслителям не удалось расшевелить в нем жажду к умозрительным истинам...» (ч. I, гл. IV).

Этою косностью мысли, этой апатией ума Обломов резко отличается от «настоящих» людей 40-х годов. Мы говорили в своем месте о философской жажде, которою они были томимы, о их философских дарованиях, о том, как искали они и умели нахо­дить при помощи то Шеллинга, то Гегеля объединяющие идеи, о том, как вырабатывали они свое миросозерцание и т. д.5

В противоположность им Илья Ильич Обломов не только не стремится к выработке цельного философского мировоззрения, но, по-видимому, даже и не способен чувствовать необходимость объединяющей идеи.

«Голова его представляла сложный архив мертвых дел, лиц, эпох, цифр, религий, ничем не связанных политико-экономических, математических и других истин, задач, положений и т. п. Это была как будто библиотека, состоящая из одних разрозненных томов по разным частям знаний» (ч. I, гл. VI).

Его образование скудно и хаотично. У него нет «того груза знаний, которые бы могли дать направление вольно гуляющей в голове или праздно дремлющей мысли» (там же).

И опять спросим себя: как же согласовать с этим «волка-ническую работу пылкой головы»?

Эта «работа» и «пылкость» выражаются в необузданной мечтательности Обломова, в игре его воображения. Фантази­ровать — это единственное излюбленное занятие Ильи Ильича, которому он предается с тем же усердием, с каким лежит на диване в халате и туфлях. Главный предмет его мечты — он сам, его жизнь. Он все «чертит узор своей жизни» (ч. I, гл. VI) , находя в ней целый кладезь «премудрости и поэзии».

«Изменив службе и обществу, он начал иначе решать задачу существова­ния, вдумывался в свое назначение и, наконец, открыл, что горизонт его деятельности и житья-бытья кроется в нем самом» (там же).

В этой «работе мысли», направленной на задачу самоопре­деления и начертания «узора собственной жизни», различаются две стороны: одна, так сказать, общественная, другая — чисто личная. Первая выражается в обдумывании «нового, свежего, сообразного с потребностями времени плана устройства имения и управления крестьянами».

235

Page 237: "Oblomov" goncharov

«Он несколько лет неутомимо работает над планом, думает, размышляет и ходя, и лежа; то дополняет, то изменяет разные статьи, то возобновляет в памяти придуманное вчера и забытое ночью; а иногда вдруг, как молния, сверкнет новая, неожиданная мысль и закипит в голове — и пойдет работа» (там же).

Такая мечтательность была бы не к лицу «настоящему» человеку 40-х годов. Она характерна именно для праздного лежебока, у которого еще сохранился некоторый запас душевной энергии, находящей исход в этой игре «вольно гуляющей в голове или праздно дремлющей мысли». Это — своего рода сны наяву, по-видимому, указывающие не только на праздность, но и на некоторую ненормальность душевной жизни.

Принимая в соображение все это, мы приходим ко взгляду на Обломова как на эпигона или, пожалуй, выродка людей 40-х го­дов. Эти последние составляли цвет интеллигенции своего вре­мени. Обломов — не только не «цвет», но его, строго говоря, даже трудно причислить к настоящей интеллигенции. В сущности, среда, к которой он наиболее подходит, это либо патриархаль­ная, полуобразованная среда захолустных помещиков старого времени, либо мещанство того типа, какой изображен в последних главах романа. И сама Обломовка, как она представлена в знаме­нитом «Сне Обломова», вовсе не принадлежит к числу тех «дво­рянских гнезд», которые в доброе старое время были истинно культурными уголками и рассадниками света, мысли, идей, вели­кодушных чувств и гуманности. Обломовцы, из среды которых вышел Илья Ильич,— не интеллигенция, и сам он — лишь слу­чайный пришелец в образованном и мыслящем обществе, откуда его так и тянет, можно сказать стихийно и инстинктивно тянет, к иной среде — попроще, где не ломают головы над мудре­ными вопросами, где мысль, чувство и воля могут мирно дремать на лоне непосредственности и привычных, традиционных форм вялой и косной жизни.

2

Но самое резкое отличие Обломова от идеалистов 40-х годов это то,- что он крепостник. Те только вырастали на лоне кре­постного права (и то не все) и невольно усваивали себе привычки барской избалованности и некоторые — соответст­венные — замашки. Но они хорошо сознавали и живо чувствовали все зло и безобразие крепостного права, они его отрицали в прин­ципе и зачастую отказывались от сопряженных с ним «прав и преимуществ». Илья Ильич — крепостник до мозга костей, кре­постник и по привычкам, и по убеждению. Он и Захар — величины соотносительные. Один не может вообразить себя без другого.

Илье Ильичу нужен не просто слуга, а именно крепостной слуга, с которым его связуют узы своего рода «симбиоза» — барина и раба. Этот «симбиоз» расследован Гончаровым во всех

236

Page 238: "Oblomov" goncharov

подробностях, и психология крепостничества разработана им с необыкновенным мастерством. Вспомним, например, великолеп­ную характеристику Захара в VIИ главе I части, заканчи­вающуюся следующим выводом:

«...старинная связь была неистребима между ними*. Как Илья Ильич не умел ни встать, ни лечь спать, ни быть причесанным и обутым, ни отобе­дать без помощи Захара, так Захар не умел представить себе другого барина, кроме Ильи Ильича, другого существования, как одевать, кормить его, грубить ему, лукавить, лгать и в то же время внутренне) благоговеть перед ним».

В пресловутом плане устройства имения, который Илья Ильич «разрабатывает», и в бесконечных мечтах его о своем житье-бытье в деревне бросается в глаза между прочим следующее: о мужиках он думает и фантазирует совсем мало, да и то только с точки зрения интересов и удобств помещика-кре­постника:

«Он быстро пробежал в уме несколько серьезных, коренных статей об оброке, о запашке, придумал новую меру против лени и бродяжничества крестьян и перешел к устройству собственного житья-бытья в деревне» (ч. I, гл. VII I ) .

Размышления на эту последнюю тему разыгрываются в упои­тельную мечту о том, как он, приведя имение в порядок и женив­шись, заживет в деревне помещиком-хлебосолом, в кругу семьи, родных, друзей, и жизнь будет нескончаемым, неомрачаемым праздником,— «будет вечное веселье, сладкая еда да сладкая лень...» (ч. I, гл. VIII) . От всех деталей картины, от всех подробностей идиллии так и разит закоренелым крепостниче­ством. Тут и «праздная дворня» у ворот, и «девки играют в горелки», и «Захар, произведенный в мажордомы»...

Закоренелое крепостничество Обломова ярко обнаружено в знаменитой сцене с Захаром (в той же главе VIII) . Дело, как известно, идет о переезде на другую квартиру. Слова Заха­ра, что «другие, мол, не хуже нас, да переезжают, так и нам можно», задели Илью Ильича за живое. Он и изумлен, и возму­щен, и озадачен.

«Другие не хуже!— с ужасом повторил Илья Ильич.— Вот ты до чего дого­ворился! Я теперь буду знать, что я для тебя все равно, что „другой11...— Обломов долго не мог успокоиться; он ложился, вставал, ходил по комнате и опять ложился. Он в низведении себя Захаром до степени других видел нарушение прав своих на исключительное предпочтение Захаром особы барина всем и каждому».

После долгих размышлений о иродерзости Захара Илья Ильич опять зовет его, и начинается великолепный диалог, в котором Илья Ильич «донимает» Захара «жалкими» словами.

Обломовым и Захаром.

237

Page 239: "Oblomov" goncharov

Здесь оба, каждый по-своему, обнаруживаются как неисправи­мые крепостники: Обломов — как барин, Захар — как раб. Вели­колепно здесь в особенности то место, где Обломов объясняет разницу между ним, Ильей Ильичем, и «другим». «Что такое другой?»— спрашивает он и отвечает:

«Другой есть такой человек, который сам себе сапоги чистит, одевается сам, хоть иногда и барином смотрит, да врет, он и не знает, что такое прислуга...» — «Я „другой"! Да разве я мечусь, разве работаю? (...) Кажется, подать, сделать — есть кому! Я ни разу не натянул себе чулок на ноги, как живу, слава Богу! Стану ли я беспокоиться? Из-за чего мне? И кому я это говорю? Не ты ли с детства ходил за мною? Ты все это знаешь, видел, что я воспитан нежно, что я ни холода, ни голода никогда не терпел, нужды не знал, хлеба себе не зараба­тывал и вообще черным делом не занимался. Так как же это у тебя достало духу равнять меня с другими?»

Илья Ильич в заключение упрекает Захара в неблагодар­ности, напоминая о благодеяниях, которые он расточает своим крепостным: он денно и нощно заботится о них, все ломает голову, как бы их получше устроить.

«Я,— говорит он,— думаю все крепкую думу, чтоб крестьяне не потерпели ни в чем нужды, чтоб не позавидовали чужим, чтоб не плакались на меня Господу Богу на Страшном суде, а молились бы да поминали меня добром. Неблагодарные!»

Здесь Илья Ильич, несомненно, приврал: его бесконечные размышления об устройстве имения, как мы видели выше, имели совсем другой характер и другое направление. Но он приврал, так сказать, чистосердечно. Он — добрый барин, мухи не обидит, и в данную патетическую минуту ему кажется, что, когда он мечтает о своем будущем житье-бытье в деревне и рисует в вооб­ражении известную нам идиллию, он будто бы радеет преиму­щественно о мужиках. Тут, пожалуй, есть и своего рода логика: раз дана «идиллия» — крестьяне, само собой разумеется, благо­денствуют, чему, конечно, способствуют и проектированные строгие меры против лени и бродяжничества. В невольном лганье сказался типичный крепостник —• из числа тех, которые не могли пережить день 19-го февраля 1861 года и либо сходили с ума от изумления, либо умирали от огорчения.

Илья Ильич Обломов, можно думать, не пережил бы «катастро­фы». Он — крепостник не только по унаследованным привыч­кам, по воспитанию, но также и по убеждениям, и эти его убеждения весьма близки к тем, которые возвестил миру Гоголь в «Выбранных местах из переписки с друзьями». Так, например, на совет Штольца завести школу в деревне он отвечает: «Не рано ли? Грамотность вредна мужику: выучи его, так он, пожалуй, и пахать не станет» (ч. II, гл. III). Ему свойственно и столь характерное для дворян-помещиков крепостной эпохи презрение к труду и к трудящимся классам. Это ярко сказалось в выше­приведенных «жалких» словах, которыми он «донимает» Захара

238

Page 240: "Oblomov" goncharov

(«да разве я мечусь, разве работаю...»), а также в следующем месте главы IV-ой Н-й части: Штольц советует ему жениться,— Обломов отвечает, что его средства не позволяют этого: пойдут дети и нечем обеспечить их. «Детей воспитаешь, сами достанут, умей направить их так...»,— возражает Штольц, но Обломов «сухо перебивает» его словами: «Нет, что из дворян делать мастеровых!» Штольц, вызывая Обломова на откровенность, про­сит его нарисовать свой идеал жизни, и вот Илья Ильич опять фантазирует и рисует упоительную картину счастливой, благо­образной помещичьей жизни, с виду как будто напоминающей жизнь в культурных уголках-поместьях идеалистов 30—40-х годов, но в этой картине то и дело проглядывают черты крепостни­чества.

«Мужики идут с поля, с косами на плечах... Там толпа босоногих баб, с серпами, голосят... Вдруг завидели господ, притихли, низко кланяются...» И тут же такая «подробность»: «Одна из них, с загорелой шеей, с голыми локтями, с робко опущенными, но лукавыми глазами, чуть-чуть, для виду, обо­роняется от барской ласки, а сама счастлива... тс!., жена чтоб не увидела, Боже сохрани!»

Штольц находит, что вся эта идиллия отзывается стариной: это то самое, «что бывало у дедов и отцов». На это заме­чание Обломов возражает, «почти обидившись»:

«Нет, не то... Разве у меня жена сидела бы за вареньями да за грибами?.. Разве била бы девок по щекам? Ты слышишь: ноты, книги, рояль, изящная мебель...»— «Ну, а ты сам?»— продолжает допытываться Штольц. «И сам я,— поясняет Илья Ильич,— прошлогодних бы газет не читал, в колымаге бы не ездил, ел бы не лапшу и гуся, выучил бы повара в английском клубе или у посланника...»

Итак, кто же он такой, этот добрый, гуманный, безобидный человек с нежной душой? Этот вопрос задает ему и Штольц в такой форме: «К какому же разряду общества причисляешь ты себя?» Ответ Ильи Ильича великолепен: «Спроси Захара»,— говорит он.

«Социальное положение» Обломова очень правильно понимает Пшеницына: в ее представлении Илья Ильич — это человек, который «может ничего не делать и не делает, ему делают все другие: у него есть Захар и еще 300 Захаров...». Поэтому «он барин, он сияет, блещет!» (ч. IV, гл. I ) . И очевидно, Илья Ильич полюбил Пшеницыну не только за ее белые локти и другие добродетели, но главным образом за то, что она видит в нем барина, взлелеянного крепостным правом, и благоговеет перед ним, как существом высшего порядка, и неустанно, самоотвер­женно, как раба, работает на него, холит его, ухаживает за ним — не хуже любой крепостной няньки. В Агафье Матвеевне Обломов видел как бы воплощение идеала «того необозримого, как океан, и ненарушимого покоя жизни, картина которого

239

Page 241: "Oblomov" goncharov

неизгладимо легла на его душу в детстве, под отеческой кров­лей» (ч. IV, гл. I).— Прочтем и непосредственно следующее за этим место, поясняющее этот «идеал»:

«Как там отец его, дед, дети, внучата и гости сидели или лежали в ленивом покое, зная, что есть в доме вечно ходящее около них и промышляющее око и непокладные руки, которые обошьют их, накормят, напоят, оденут и обуют и спать положат, а при смерти закроют им глаза, так и тут Обломов, сидя и не трогаясь с дивана, видел, что движется что-то живое и проворное в его пользу, и что не взойдет завтра солнце, застелют небо вихри, понесется бурный ветер из концов в концы вселенной, а суп и жаркое явятся у него на столе, а белье его будет чисто и свежо, а паутина снята со стены, и он не узнает, как это сделается, и не даст себе труда подумать, чего ему хочется, а оно будет угадано и принесено ему под нос, не с ленью, не с гру­бостью, не грязными руками Захара, а с бодрым и кротким взглядом, с улыбкой глубокой преданности, чистыми белыми руками и с голыми локтями».

Чтобы закончить характеристику Обломова как крепостника, необходимо отметить тот факт, что Илья Ильич, будучи несомнен­ным крепостником но убеждению, привычкам и по самой натуре, однако же, отнюдь не может быть причислен к тем, которые хотели и пытались отстаивать крепостное право,— к крепостникам-политикам, составлявшим партию. И если бы Обломов вообще мог преодолеть свою лень и косность и сделаться адептом какой-нибудь партии, то он примкнул бы к либералам, к людям прогресса. За это ручается его дружба со Штольцем, в особен­ности те чувства, которые питает к нему Штольц, несомненный человек движения и прогресса (хотя и с не вполне ясной программой). Обломов — крепостник, но не злостный, не воинст­вующий. Крепостнические тенденции в смысле определенной политической программы не согласовались бы с его кротостью, мягкостью, благодушием, прекраснодушием, в особенности же с его обломовщиною. Эта обломовщина как особый строй души так сильна в нем, что он охотно бы отдал всех своих 300 Захаров и все свои права и прерогативы помещика и дворянина, лишь бы только спокойно лежать на диване, лишь бы «жизнь его не трогала», лишь бы нашлось какое-нибудь «промышляющее о нем око». Таковое и нашлось в лице вдовы Пшеницыной. Живя у нее и с нею, Обломов

«решил, что ему некуда больше идти, нечего искать, что идеал его жизни осуществился, хотя без тех лучей, которыми некогда воображение рисовало ему барское, широкое и беспечное течение жизни в родной деревне, среди крестьян, дворни» (ч. IV, гл. IX).

Иными словами, в Обломове, в его психологии и его судьбе представлен процесс, так сказать, самопроизвольного вымирания крепостнической Руси,— процесс ее «естественной смерти», исключавший необходимость насильственного переворота. Нужно только к этой картине присоединить пояснение, что, во-первых, далеко не вся крепостническая Русь была обезврежена обло-

240

Page 242: "Oblomov" goncharov

мовщиной и, во-вторых, что сама обломовщина, ускоряя естествен­ную смерть старой Руси, была бессильна создать новую Русь. Не обломовы подготовляли реформу, не они проводили ее в жизнь. Они даже не были в числе тех, которые искренно обрадова­лись реформе и поддержали дело эмансипации сочувствием, хотя бы пассивным.

Обломовщина убивает энергию мысли и чувства... Но прежде всего она парализует волю.

3

При всем том, как известно, Илья Ильич Обломов — на ред­кость хороший и чрезвычайно симпатичный человек. Недаром так любит и ценит его Штольц, недаром полюбила его Ольга. Вспомним его характеристику, сделанную Штольцем в конце романа:

«Ни одной фальшивой ноты не издало его сердце, не пристало к нему грязи. Не обольстит его никакая нарядная ложь, и ничто не совлечет на фальшивый путь; пусть волнуется около него целый океан дряни, зла, пусть весь мир отравится ядом и пойдет навыворот — никогда Обломов не поклонится идолу лжи, в душе его всегда будет чисто, светло, честно... Это хрусталь­ная, прозрачная душа; таких людей мало; они редки; это перлы в толпе!..» (ч. IV, гл. VIII).

Эту очевидно приподнятую характеристику Добролюбов признал неправильною, несоответствующею действительности и опровергает ее так: «Он не поклонится идолу зла! Да ведь почему это? Потому что ему лень встать с дивана. А стащите его, поставьте на колени перед этим идолом: он не в силах будет встать. Не подкупишь его ничем. Да на что его подкупать-то? На то, чтобы с места сдвинулся? Ну, это действительно трудно. Грязь к нему не пристанет! Да, пока лежит один, так еще ничего; а как придет Тарантьев, Затертый, Иван Матвеич — брр! какая отвратительная гадость начинается около Обломова...» (Соч. Н. А. Добролюбова, т. II, с. 503). Здесь приходится возразить знаменитому критику, что все эти обвинения опять-таки направлены на обломовщину Обломова, а не на него самого, не на его «я»,— и сам обвинитель принужден сказать: «Гадость начинается около него»,— значит, он виноват лишь в том, что тер­пит эту гадость, сам же он остается незамаранным. Так же точно отпарируются и другие обвинения, например, что если Обломова поставить на колени перед идолом, он так и останется: «он не в силах будет встать»,— говорит Добролюбов, и, на наш взгляд, это лишь указывает все на ту же лень, безволие, обло­мовщину, но это вовсе не предполагает, что Обломов признал идола и молится ему: его «я» осталось свободно от идоло­поклонства.

Обломов подлежит осуждению за то, что его действительно хорошее, доброе, чистое «я», его «хрустальная, прозрачная 16 Зак. 32411 241

Page 243: "Oblomov" goncharov

душа» парализована «обломовщиною». И поскольку этот «пара­лич» простирается не только на волю, но и на мысль, чувства и совесть, постольку характеристика, сделанная Штольцем, пред­ставляется не то что ложною, неправильною, а так сказать, чрезмерною, слишком приподнятою, панегирическою. В ней — тот род неправды, какой свойствен «похвальным надгробным словам»— по пословице: de mortuis aut bene, aut nihil*.— Добро­любов так и называет эту идеализацию Обломова — «похваль­ным надгробным словом». По мнению критика, это надгробное слово обращено не столько лично к Илье Ильичу Обломову, сколько к обломовщине, ко всей «старой Обломовке». Слова Штольца: «Прощай, старая Обломовка, ты отжила свой век» (ч. IV, гл. IX) выражают, по мнению Добролюбова, взгляд самого Гончарова, но критик этого взгляда не разделяет, видя здесь заблуждение и неправду. Он говорит: «Вся Россия, кото­рая прочитала или прочитает Обломова, не согласится с этим. Нет, Обломовка есть наша прямая родина, ее владельцы — наши воспи­татели, ее триста Захаров всегда готовы к нашим услугам. В каждом из нас сидит значительная часть Обломова, и еще рано писать нам надгробное слово».

Этот взгляд великого критика-публициста, очевидно, опирался на пессимистическом, отрицательном отношении его к нашему национальному характеру или складу, испорченному всей нашей прошлой историей, в которой крепостное право было не единствен­ною, хотя, может быть, и важнейшею, причиной этой порчи. Обломовщина с этой точки зрения является уже не только не­достатком определенного класса, именно дворян-помещиков, де­морализованных крепостным правом, а всей русской нации. «В каждом из нас сидит значительная часть Обломова»,— говорит Добролюбов и пишет по пунктам известный обвинитель­ный акт, гласящий: «Если я вижу теперь** помещика, толкующего о правах человечества и о необходимости развития личности,— я уже с первых слов его знаю, что это Обломов. Если встречаю чиновника, жалующегося на запутанность и обременительность делопроизводства, он — Обломов... Когда я читаю в журналах либеральные выходки против злоупотреблений и радость о том, что наконец сделано то, чего мы давно желали,— я думаю, что это все пишут из Обломовки.— Когда я нахожусь в кружке образован­ных людей, горячо сочувствующих нуждам человечества и в течение многих лет с неуменьшающимся жаром рассказывающих все те же самые (а иногда и новые) анекдоты о взяточниках, о притеснениях, о беззакониях всякого рода,— я невольно чувствую, что я перенесен в старую Обломовку...» (II, 501—502).

Почему же, однако, все эти люди, эти помещики, чиновники,

* О мертвых или хорошо, или ничего (лат.).— Ред. ** 1856-1860 гг.

242

Page 244: "Oblomov" goncharov

офицеры, литераторы, интеллигенты и т. д.— Обломовы, в чем их обломовщина? Они Обломовы потому, что только говорят и ни­чего не делают, что они даже не знают, как приняться за дело, и если вы им предложите «самое простое средство», «они скажут: да как же это так вдруг?». Наконец, на вопрос — «что же вы намерены делать?» — они вам ответят тем, чем Рудин отве­тил Наталье: «Что делать? Разумеется, покориться судьбе...» «Больше (заключает Добролюбов) от них вы ничего не дождетесь, потому что на всех них лежит печать обломовщины» (II, 502).

Это, стало быть, уже обломовщина всероссийская, обломовщина как черта национального психического склада, которою характе­ризуются (конечно, в разной степени) все классы, все «звания и состояния» на Руси,— черта, присущая русскому человеку как таковому.

Вот теперь и рассмотрим, в каком смысле и, главное, в каком виде обломовщина может считаться признаком русского нацио­нального склада.

4

Во избежание недоразумений изложу сперва, по возмож­ности сжато, свой взгляд на психологию национальности. Он сводится к следующим пунктам:

1) Национальность есть психологическая форма, а не содержа­ние; содержание душевной жизни человека меняется с возрастом, положительное содержание жизни народа (учреждения, понятия, степень развития, идеалы, верования и т. д.) изменяется деся­тилетиями и столетиями, национальность же человека и народа остается в своих основных чертах та же самая (кроме, разумеется, случаев денационализации). В одну и ту же национальную форму может быть вложено весьма различное содержание ду­шевных качеств, стремлений, понятий, верований, идеалов: рус­ский по национальности может быть умный и добрый или, на­оборот, глупый и злой,— немец по национальности не перестает быть немцем, если он, например, католик, а не протестант, или он социал-демократ, а не прусский шовинист, и т. д., и т. д.

2) Тем не менее психологическая форма, известная под именем национальности, не есть нечто неподвижное: как все на свете, она изменяется, но только перемены, в ней совершающиеся, в течение долгого времени остаются незаметными,— их резуль­тат обнаруживается по прошествии веков. Гораздо быстрее изме­няются классовые психологические формы. Крупная перемена в экономическом, юридическом, политическом положении класса через какие-нибудь два поколения радикально изменяет пси­хологию класса. Так, Обломов как тип классовый был уже не­мыслим в 70-х годах.

243

Page 245: "Oblomov" goncharov

3) Национальный уклад до бесконечности варьируется и разно­образится от человека к человеку: всякий русский — по-своему русский, всякий француз — по-своему француз. Нацио­нальность есть принадлежность индивидуума (откуда, между про­чим, практический вывод: национальные права суть права лич­ности). Когда мы говорим: «русская национальность», «немец­кая национальность», «французская» и т. д., то это только обобщения, отвлечения от подлинных, конкретных психических черт известного порядка и характера, принадлежащих личностям и получающих в каждой из них особое индивидуальное вы­ражение. Эта индивидуализация национального психологического склада усиливается и. разнообразится: а) по мере развития классов и профессий (классовой и профессиональной психологи­ческой дифференциации), б) под влиянием общения личности с представителями других наций, в) в силу этнографического и расового смешения, г) наконец, силою культурного вообще, умственного в частности развития нации, вызывающего все большую индивидуализацию психики человеческой, все большее развитие личности.

Оттуда и выходит, что, например, русский человек, как пред­ставитель национального типа, будет весьма различно русским, смотря по тому, к какому классу он принадлежит (дворян­ству, купечеству, крестьянству и т. д.), какою профессией занимается (чиновник, литератор, ремесленник и т. д.), какие иностранные национальные влияния отразились на нем, какую этнографическую и расовую смесь он представляет, на какой ступени культурного и умственного развития он стоит.

4) Черты, входящие в состав национального уклада и отли­чающие одну нацию от другой, принадлежат преимущественно (если не исключительно) к умственной и волевой сферам психики, причем они, эти черты, характеризуют собою не содержание мысли и не цели волевых актов, а тип организа­ции ума и воли. Национальности — это особые, до бесконечности разнообразные умственные и волевые типы, на которые делится человечество психологически, и это деление не следует смеши­вать с другим — антропологическим, в силу которого челове­чество распадается на расы. Говоря так, я отнюдь не отрицаю психологии рас. Но эта последняя в историческом и культурном человечестве заслонена, как бы прикрыта психологией нацио­нальностей. Для изучения расовой психологии нужно обратиться к тем племенам, которые еще не имеют национальной,-— к так называемым дикарям.

Национальные особенности, сказали мы выше, разнообразятся от человека к человеку. Теперь добавим, что это индивидуаль­ные различия в национальном складе получают особенный инте­рес для исследователя тогда, когда они выражаются в степенях яркости проявления национального типа. Присматриваясь к этим степеням, мы легко заметим, что национальный тип ярче про-

244

Page 246: "Oblomov" goncharov

является у тех лиц, которые в умственном отношении или по своей общественной деятельности возвышаются над средним уров­нем. И чем выше они подымаются над уровнем, чем большую энергию мысли и воли развивают они, тем ярче и полнее обна­руживается в них национальный тип. Давно известно, что самыми яркими, наиболее типичными представителями данной нации являются ее великие люди, т. е. высшие таланты и гении в сфере умственного творчества (художественного, научного, философского) и в области практической деятельности (поли­тика, мораль, религия). Английская национальность находит свое наиболее яркое выражение в Ньютоне, Дарвине, Гладстоне6

и т. д., французская — в В. Гюго, Конте7 и т. д. И гораздо слабее выраженною окажется французская, английская, немецкая и т. д. национальность, если мы будем наблюдать ее в среднем, зауряд­ном французе, англичанине, немце и т. д. Если, таким образом, яркость выражения национального типа увеличивается прямо про­порционально росту умственной и волевой энергии лица, то это уже наводит нас на мысль, выше формулированную, именно, что национальности — это особые типы умственной и волевой деятельности. К тому же самому приводят нас и другие наблюде­ния, как то: а) Люди, умственная и волевая энергия которых ничтожна (дураки, идиоты и т. д.), а равно и те, у которых та и другая, не будучи ничтожною, однако заслонена или извращена чувствами, аффектами, страстями, оказываются весьма неяркими, невзрачными представителями национальности: в них все нацио­нальное выражение так слабо, что зачастую представляется равным нулю, и эти субъекты являют любопытное зрелище как бы атрофии национальной психики или денационализации раз­ных степеней, б) Женщины, поскольку они лишены участия в умственной, общественной, политической жизни страны и по­скольку в своей психологии они являют картину преимуще­ственного и одностороннего развития души чувствующей, не обнаруживают большой яркости национального типа,— они, если можно так выразиться, представляют собою психологический половой тип общечеловеческого, интернационального характера... Вопрос эмансипации женщин есть в то же время вопрос при­обретения ими большей яркости национальной «физиономии», в) Национальный отпечаток весьма ярко обнаруживается в тех массовых (общественных, народных) движениях, на организацию и политику которых затрачивается наибольшая доля умственной и волевой энергии, имеющейся в распоряжении передовой части нации в данное время. Резкий пример — рабочее движение, интернациональное по существу дела, общечеловеческое по идеалам и целям и в то же время отчетливо разнообразя­щееся со стороны способа действия, организации, тактики, политики по национальностям (немецкая социал-демократия, французский коллективизм, английская рабочая партия и т. д.). Напротив, те массовые движения, которые основаны на чувствах,

245

Page 247: "Oblomov" goncharov

аффектах, страстях (паника, буйство толпы, патриотическое одушевление, бунт и т. д.) не обнаруживают национальных отличий, являются почти одинаковыми у разных наций, г) На­циональные психологические отличия становятся ярче, отчетли­вее, законченнее в меру культурного и умственного прогресса народов: современный француз, немец и т. д., несомненно, обладает более яркою и законченною национальною формою психики, чем та, какою обладал француз или немец в средние века.

Психология национальностей еще не раскрыта, но можно уже теперь предположить, что она сводится к особым видам сохра­нения и освобождения умственной и волевой энергии. Националь­ности различаются между собою не чувствами, ни страстями, не добродетелями и пороками, вообще не качествами нравствен­ного порядка, а способами мыслить и действовать.

Национальные пути мышления и действования — это те раз­личные дороги, которые ведут в один и тот же Рим - обще­человеческих идеалов. Поэтому исчезновение какой-либо нацио­нальности — это всегда потеря для человечества,— это означает, что утрачена одна из таких дорог,— а ведь человечеству, в интересах его прогрессивного развития, его восхождения на высшие ступени человечности, необходимо иметь в своем распо­ряжении как можно больше различных видов и путей твор­ческой мысли и творческой деятельности.

Ставя вопрос так, мы вместе с тем приходим к решитель­ному отрицанию всякого национализма. Всякая национальная программа заключает в себе — скрыто или явно — враждебное отношение к другим нациям. Национальность как таковая, а равно и ее данное историческое содержание не должны быть поставляемы целью и возводимы в идеал. Идеал один — человечность, и он не может быть национальным. К нему ведут национальные пути мысли и действования, но сам он слагается не из этих путей, а из результатов мысли и дела, которые, по существу, интернациональны и образуют общее достояние, общее благо всего человечества.

К сказанному остается добавить одно: как все психическое, так и национальность имеет не только свою психологию, но и свою психопатологию. Есть болезни и ненормальности в функ­циях национального мышления и действования. К числу этих ненормальностей прежде всего принадлежит национализм це­лей, политики, идеалов. Другая болезнь — это извращение на­циональных функций мысли и действования под влиянием дефектов классовой психологии, в особенности если данный класс находится в состоянии разложения, регресса или застоя.

Такой именно случай мы и имеем в обломовщине. В картине обломовщины мы наблюдаем «картину болезни» русской нацио­нальной психики. Но изучая по этой «картине» психопато-

246

Page 248: "Oblomov" goncharov

логию русской национальной формы, мы можем извлечь оттуда весьма любопытные и ценные указания относительно характера русской национальной формы в ее нормальном состоянии.

5

Уже из приведенных выше цитат из романа Гончарова видно, как правильно поставил художник диагноз и как хорошо выяснил он причины и весь ход болезни.

Перед нами, так сказать, «национальный пациент». Его жизнь раскрыта перед нами чуть ли не изо дня в день; мы хоро­шо осведомлены о его прошлом, его детстве, его воспитании. В нашем распоряжении все данные, каких только можно поже­лать. Остается только сделать правильный вывод. Этот вывод гла­сит так:

Илья Ильич Обломов прежде всего — лежебок, лентяй, но его лень — специфическая, классовая, помещичья, дворянская, про­дукт крепостного права. И если она — болезнь, то болезнь классовая, а не национальная. Мало того: в самом классе она ограничена хронологически: после отмены крепостного права она должна была исчезнуть (сохранялись только некоторые ее последствия). Итак, перед нами явление частное и временное. Спрашивается: можно ли обобщать его, можно ли выводить его за пределы класса и времени и смотреть на него как на один из признаков русской национальной психики вообще?

Признаки обломовщины встречаются у нас и в других клас­сах, не воспитавшихся на крепостном праве. С другой стороны, пример многих народов показывает нам, что рабство и кре­постничество сами по себе вовсе не обладают магическою силою создавать обломовщину.

По-видимому, корни обломовщины скрываются в глубине национальной психики, сложившейся так, что известные со­циальные условия легко изменяют ее в «обломовском» направ­лении. Как понимать эту порчу? Можно ли усматривать здесь атрофию национального уклада или род денационализации?

Случаи денационализации нам хорошо известны — в высшем великосветском кругу (в XVIII веке и частью еще в XIX), но они, по-видимому, ничего общего с обломовщиною не имеют. Сомнения нет: Илья Ильич — человек вполне русский, и о всей картине обломовщины, как она изображена Гончаровым, можно смело сказать: «Здесь русский дух, здесь Русью пахнет»8. И притом пахнет не только крепостной, помещичьей Русью «доброго старого времени», но вообще Русью: «картина» растя­жима, тип широк, и невольно от них наша мысль перено­сится к другим формам русской лени, к другим проявлениям русской бездеятельности и апатии. На этом-то растяжении картины и типа, на этой утилизации психологии Обломова

247

Page 249: "Oblomov" goncharov

для характеристики психологии русского человека вообще и была основана критическая статья Добролюбова.

Сомнения нет: обломовщина как болезнь не есть атрофия русской национальной формы. С гораздо большим правом мы могли бы определить эту болезнь как гипертрофию. В ней нормальные русские способы мыслить и действовать получили крайнее, гиперболическое выражение. Устраняя из психологии Обломова это крайнее выражение, возвращая ее черты к нор­ме, мы получим типичную картину русской национальной психики.

Лень Ильи Ильича, доведенная до крайности и находящаяся в несомненной причинной связи с фактом существования при нем Захара, найдется — в иной, конечно, форме — и в других классах,у русских людей других званий и состояний,— она найдет­ся, например, в виде косности, отсутствия инициативы, и почти всегда также в явно патологическом выражении, уклоняющемся от нормы. Чтобы получить норму, т. е. здоровое выражение русского национального уклада воли, нужно было бы исследовать русское безволие, нашу косность, лень, вялость и т. д. по всем классам, званиям и состояниям, устранить все явно анормаль­ное, патологическое, мысленно «выпрямить» наш «волевой ап­парат», и таким образом отчасти предварить то, что должна сделать сама жизнь. Вот именно такую задачу и преследовала как наша художественная литература, так и наша так называемая публицистическая критика, лучшим представителем которой и был Добролюбов.

Художественная литература воспроизводила яркую картину нашей бездеятельности, лени, апатии. В ряду таких картин самою яркою и была картину обломовщины. Лежебоку Обломову художник противопоставлял вечно деятельного, энергичного Штольца, полунемецкое происхождение которого должно, по мысли Гончарова, оттенить и подчеркнуть национальное значение обломовской апатии и лени. Но, по-видимому, Гонча­ров в противоположность Добролюбову думал, что вместе с крепостным правом и старыми порядками вообще обломовщина исчезает, по крайней мере в том ее крайнем и патологи­ческом выражении, в каком он изобразил ее. Русский человек проснется для труда, для деятельности, для проявления своей мысли и воли в общественном самосознании и творчестве. И, очевидно, Штольц выражает мысль Гончарова, когда, простившись навсегда с окончательно опустившимся другом, он говорит: «Прощай, старая Обломовка! ты отжила свой век!» Достойны внимания и те строки, которые передают мысли Штольца, заключившиеся приведенными словами:

«Погиб ты, Илья: нечего тебе говорить, что твоя Обломовка не в глуши больше, что до нее дошла очередь, что на нее пали лучи солнца! Не скажу тебе, что года через четыре она будет станцией дороги, что мужики твои пойдут работать насыпь, а потом по чугунке покатится твой хлеб к пристани...

248

Page 250: "Oblomov" goncharov

А там... школы, грамота, а дальше... Нет, перепугаешься ты зари нового счастья, больно будет непривычным глазам...» (ч. IV, гл. IX).

Вся последующая история нашей внутренней жизни показала, что не так-то легко перейти от обломовщины разных видов и степеней к деятельности, к той работе мысли и той энергич­ности воли, в которых выражается здоровый национальный уклад. Но надо принять в соображение и то, что национальному творчеству предстояли две задачи: отрицательная (ликвидация старых порядков) и положительная (создание новых). Штольцу не была ясна вторая задача. Он отчетливо сознавал только первую и наивно полагал, что, раз будет отменено крепостное право и упразднены другие старые порядки, останется только сбросить с себя лень и апатию, взяться за дело, работать. Действительность очень скоро обнаружила всю тщету этого опти­мизма. Теперь, по истечении сорока с лишним лет, стало наконец более или менее ясно, что есть какой-то дефект в волевой функции нашей национальной психологии, препятствующий нам выработать определенные, стойкие, отвечающие духу и потреб­ностям времени, формы общественного творчества. Но тот же опыт пятидесятилетнего переустройства и неустройства показал, что разные виды обломовщины действительно пошли на убыль, некоторые из них совсем исчезли, и мы, хотя прерывисто и неровно, но все-таки подвигаемся вперед к национальному оздоровлению, которое уже достаточно ясно проявилось в твор­честве индивидуальном и которому предстоит теперь обнару­житься в творчестве общественном и политическом.

Постараемся теперь несколько глубже вникнуть в психологию «обломовщины» как «гипертрофии» русского национального уклада мысли и воли,— сделаем попытку мысленно «выпрямить» этот уклад, чтобы составить себе приблизительное понятие о том, как он мог бы функционировать в здоровом, нормаль­ном состоянии. В этом опыте поможет нам сопоставление с Обломовым любопытной фигуры Штольца, как нам кажется, недостаточно выясненной в нашей критической литературе.

ОБЛОМОВЩИНА И ШТОЛЬЦ

1

В предыдушей главе я старался установить воззрение на обломовщину как на род болезни русского национального укла­да. Изучая эту болезнь, мы имеем возможность судить о характере и свойствах русской национальной психологии в ее более или менее нормальном состоянии. И в то же время невольно навя­зывается нам мысль, что в самой истории России наш националь­ный уклад проявлялся как сила, действующая не только в своем более или менее нормальном виде, но и в болезненном, в форме

249

Page 251: "Oblomov" goncharov

обломовщины. Добролюбов совершенно справедливо утверждал, что слово обломовщина «служит ключом к разгадке многих явлений русской жизни...». Печать обломовщины действительно лежит на некоторых, по крайней мере, сторонах или процессах нашего общественного развития. Н. И. Пирогов1 (кстати ска­зать, человек, совершенно чуждый каких бы то ни было обло­мовских черт) говорил, что освобождение крестьян запоздало по меньшей мере лет на 50. Едва ли можно сомневаться в том, что в этом запоздании значительно виновата именно обломовщина.

При всем том, однако, я думаю, что не следует преуве­личивать значение и размеры этой национальной болезни нашей. Добролюбов преувеличивал их, когда говорил, что «в каждом и:* нас сидит значительная часть Обломова» (Соч., т. 11, с. 502). Вот и постараемся точнее определить тот круг явлений, который может быть подведен под понятие «обломовщины», те симптомы, какими характеризуется эта болезнь, и, наконец, ее отношение к «норме», к русскому национальному складу в его здоровом состоянии.

В этом деле большую помощь окажет нам тот самый худож­ник, который впервые так обстоятельно исследовал нашу нацио­нальную болезнь. Гончаров говорит о ней не только в «Обло-мове», но и в своих воспоминаниях, озаглавленных «На родине». Те данные, которые мы здесь находим, сразу расширяют круг явлений, подводимых под понятие «обломовщины». Оказывается, что первые — детские и юношеские — впечатления, впоследствии претворившиеся у Гончарова в картину и идею обломовщины, были вынесены им не из деревни, а из города,— русского провинциального, захолустного города, и в частности, из среды не исключительно дворянской, а, так сказать, смешанной — дворянско-купеческой. Сам Гончаров, как известно, был купече­ского происхождения,— и «Обломовка», где он родился и провел детство, была не деревня, а городской дом, правда, походивший на поместье. «Дом у нас,— читаем в главе И-й ,,На родине",— был, что называется, полная чаша, как, впрочем, было почти у всех семейных людей в провинции, не имевших поблизости деревни. Большой двор, даже два двора, со многими постройка­ми: людскими, конюшнями, хлевами, сараями, амбарами, птич­ником и баней. Свои лошади, коровы, даже козы и бараны, куры и утки — все это населяло оба двора. Амбары, погреба, лед­ники переполнены были запасами муки, разного пшена и вся­ческой провизии для продовольствия нашего и обширной дворни. Словом, целое имение, деревня».— Деревенская «Обломовка» вторгалась в город, и сам этот город был своего рода большая, сложная «Обломовка» с губернатором, чиновниками, купцами, дворянами, проживавшими там или приезжавшими на выборы. Гончаров живо помнил впечатление, произведенное на него этим городом, когда он приехал туда уже по окончании университет-

250

Page 252: "Oblomov" goncharov

ского курса: «Меня обдало,—пишет он (гл. IV),—той же „обломовщиной", какую я наблюдал в детстве. Самая наруж­ность родного города не представляла ничего другого, кроме картины сна и застоя... Так. и хочется заснуть самому, глядя на это затишье, на сонные окна с опущенными шторами и жалюзи, на сонные физиономии сидящих по домам и попа­дающиеся на улице лица. „Нам нечего делать! — зевая, думает, кажется, всякое из этих лиц, глядя лениво на вас,— мы не торопимся, живем — хлеб жуем, да небо коптим!"». Ж Гончаров рисует картину этого провинциального сна и застоя. Тут и чинов­ники, и купцы, и дворяне, и весь обиход жизни... Это были его юношеские впечатления. Им предшествовали соответственные детские, которых описание Гончаров завершает такими словами (в конце главы Ш-й) : «Мне кажется, у меня, очень зоркого и впечатлительного мальчика, уже тогда, при виде всех этих фигур, этого беззаботного житья-бытья, безделья и лежания, и зародилось неясное представление об „обломовщине"».

«Фигуры», о которых здесь идет речь,— это крестный Гончарова, дворянин-помещик, отставной моряк Николай Нико­лаевич Трегубое2 (названный в воспоминаниях Якубовым)*, и его приятели помещики-дворяне Козырев и Гастурин.— О Козыреве между прочим читаем: «Он не выходил из халата и очень редко выезжал из пределов своего имения... У него была в нескольких верстах другая деревня, но он и в ту не всякий год заглядывал... Кроме сада и библиотеки, он ничего знать не хотел, ни полей, ни лесов, ни границ имения, ни доходов, ни расходов. Когда он езжал в другую деревню,— рассказывали мне его же люди, — он спрашивал: „Чьи это лошади?", на которых ехал» (гл. I I I ) . «Точно так же,— продолжает Гончаров,— не знал и не хотел знать ничего этого и „крестный" мой, и третий близкий их друг и сверстник, А. Г. Гастурин...» Якубов на вопросы о его хозяйстве, доходах и пр. отвечал («говаривал, зевая»): «А не знаю,—что привезет денег мой кривой ста­роста, то и есть...» (гл. I I I ) .

Когда Козырев и Гастурин приезжали в город на выборы, они останавливались у Якубова, жившего во флигеле у Гонча­ровых,— и в памяти певца обломовщины сохранились об этом такие воспоминания: «С утра* бывало, они все трое лежат в постелях, куда им подавали чай или кофе. В полдень они завтра­кали. После завтрака опять забирались в постели. Так их за­ставали и гости. Редко, только в дни выборов, они натягивали на себя допотопные фраки или екатерининских времен мундиры и панталоны, спрятанные в высокие сапоги с кисточками, на­девали парики, чтоб ехать в дворянское собрание на выборы. Ка-

* О нем см. в книге Е. Ляцкого «Иван Александрович Гончаров». 1904. С. 192 и ел.3

251

Page 253: "Oblomov" goncharov

кие смешные были все трое! Они хохотали, оглядывая друг друга, а мы, дети, глядя на них» (гл. I I I ) .

Из них двое, Якубов и Козырев, были люди не только образованные, но и в своем роде «идейные». Это были запоздалые вольтерианцы XVII 1-го века. У Козырева была большая биб­лиотека — «все французские книги» (гл. I I I ) . Он «был поклон­ник Вольтера и всей школы энциклопедистов, и сам смотрел маленьким Вольтером, острым, саркастическим... Дух скептициз­ма, отрицания светился в его насмешливых взглядах, улыбке и сверкал в речах...» (гл. I I I ) .

Перед нами любопытные образчики Обломовых первой чет­верти XIX-го века. Безделье, лежание, халат, лень заняться даже своими делами, запущенные имения, благодушие и та спе­цифическая «прозрачность» или «хрустальность» души, какою характеризуется Илья Ильич,— все эти внешние и внутренние признаки настоящей обломовщины здесь налицо. Не отсутствуют и другие черты, столь же существенные: подобно Илье Ильичу, эти добрые господа были крепостники, и Гончаров в главе V-ой подробно говорит об этом (собственно о крепостничестве Якубова), стараясь обелить их, во-первых, с исторической точки зрения (они были люди своего века) и, во-вторых, указанием на то, что они не злоупотребляли своими правами рабовладель­цев и обращались с «подданными» мягко, гуманно. Другая черта иллюстрируется подробностями вроде следующей: Козырев и Гастурин приезжали в губернский город в три года раз на дворянские выборы, но совсем не затем, чтобы их выбирали, а, напротив, чтобы не выбирали. «Когда мы хотим повидаться с ними,— сказывал мне предводитель дворянства, Бравин4,— стоит только написать им, что их намерены баллотировать: сейчас же оба бросят свои захолустья и приедут просить, чтоб не выбирали» (гл. I I I ) . Они пуще всего боялись того самого, чего так боится Илья Ильич Обломов: чтобы (выражаясь любимой формулой этого последнего) жизнь их не тронула. Когда Илье Ильичу приходится перебираться на другую квартиру или когда он получает неприятные известия из деревни, вообще, когда ему приходится что-нибудь предпринять, хлопотать, он жалуется, что «жизнь трогает». Якубов, Козырев и Гастурин, подобно Илье Ильичу, удаляются от жизни, избегают общества, прячут­ся и — совершенно счастливы в своем одиночестве. Им чуждо столь свойственное всякому нормальному человеку стремление участво­вать в общественной жизни, вращаться в обществе,— у них нет честолюбия и нет даже элементарной потребности осуществить свою «общественную стоимость». Отсутствие этой потребности указывает на коренной изъян в их психике,— тот самый, какой мы видим у Ильи Ильича Обломова.

Обломовщина — не только лень, апатия, квиетизм5, но и соеди­ненное с боязнью жизни отсутствие самого чувства обществен­ной стоимости человека, т. е. такое состояние психики, при

252

Page 254: "Oblomov" goncharov

котором человек не страдает от того, что его общественная стоимость не осуществилась. Заменою или суррогатом обществен­ной стоимости служит им классовое и сословное самочувствие: они проникнуты до глубины души сознанием, что они — поме­щики, владельцы крепостных душ, дворяне, привилегированное сословие и могут с спокойною совестью ничего не делать. Но это классовое сознание и чувство у них больше пассивно, чем активно, они плохие представители своего класса, не способны к классовой борьбе и не сумели бы, а может быть, и не захотели бы в критическую минуту отстаивать свои права и прерогативы. Этой — помещичьей, крепостнической, дворянской — разновид­ности обломовщины отвечает соответственная купеческая, чинов­ническая и всякая иная сословная или профессиональная. Везде, где наблюдается усыпленное состояние мысли и без­действие воли, где чувство личной общественной стоимости заменяется классовым самочувствием и в то же время нет спо­собности к классовой борьбе,— мы имеем обломовщину. Где этих признаков нет, там нет и обломовщины. Поэтому, например, ба­бушка в «Обрыве» (вопреки мнению г. Ляцкого) не может быть отнесена к обломовщине*.

Наблюдая различные виды и ступени обломовщины, мы заме­чаем, что эта болезнь развивается в человеке постепенно и обна­руживается при обстоятельствах, ей благоприятствующих, в среднем возрасте или в старости. Обломовщина — не детская и не юношеская болезнь. Чтобы заболеть ею, нужно пожить, сложиться, стать зрелым человеком. Илья Ильич сделался леже­боком уже после окончания курса в университете и двухлет­ней службы в Петербурге. В гл. V-й 1-й части, где изложено curriculum vitae** Ильи Ильича, мы следим за постепенным, хотя и довольно быстрым, развитием его обломовщины. Оставив службу, он продолжал еще бывать в обществе; потом стал отставать и от общества, «простился с толпой друзей», «его почти ничто не влекло из дома, и он с каждым днем все крепче и постояннее водворялся в своей квартире». «Сначала ему тяжело стало пробыть целый день одетым, потом он ленился обедать в гостях... Вскоре и вечера надоели ему...» Наконец узнаем, что у него «с летами возвратилась какая-то ребяческая робость, ожидание опасности и зла от всего, что не встречалось в сфере его ежедневного быта, вследствие отвычки от разно­образных внешних явлений».

* Книга г. Ляцкого представляет собою, несомненно, ценный вклад в литературу о Гончарове. По своим задачам и характеру она относится к тому роду исследований, в котором выдвигаются на первый план вопросы психологии и история творчества изучаемого писателя. Недостатки и спорные положения труда г. Ляцкого указаны в рецензии г. Грузинского («Вестник воспитания». Сент. 1904). Г. Ляцкий слишком расширяет субъективную сто­рону в творчестве Гончарова. Равным образом слишком широко понятие «обломовщины» в истолковании Ляцкого.

** Жизнеописание (лат.).— Ред.

253

Page 255: "Oblomov" goncharov

Так и старички, изображенные в воспоминаниях, превратились в обломовых уже в зрелом возрасте, даже под старость. Якубов в молодости жил деятельною жизнью моряка, совершал круго­светные плавания, участвовал в морском сражении, много читал, основательно изучил географию, астрономию, математику и развил в себе незаурядные умственные интересы. Потом, выйдя в отставку и вернувшись на родину, сблизился с тогдашним дворянским кругом и решительно завоевал себе общую симпатию и уважение... «Он был везде принят с распростертыми объятиями, его ласкали, не давали быть одному. И у себя он давал часто обеды, ужины, на которых нередко присутствовали и дамы...»* Наконец, был членом масонской ложи. Человек он был живой, общительный, умный, интересный... Но потом вышло следующее:

«Приезжая после, в мои университетские каникулы,— рас­сказывает Гончаров,— я стал замечать, что посетители у него становились редки, а сам он не выезжал никуда, совершая только свои ежедневные прогулки в экипаже... Я видел, что он и на прогулках стал избегать встреч, даже с близкими его знакомыми. От прочих он скрывался, сколько мог»**. Сам он объяснял это тем, что «на старости отвык от людей». Гончарову это объяснение казалось недостаточным, и в главе IV-й он отмечает и другое: «...вглядываясь и вдумываясь тогда в его образ мыслей и жизнь сознательно, я видел кое-что в его характере, к чему прежде у меня не было ключа, что-то постороннее, кроме старческой усталости: не то боязнь, не то осторожность». Он «точно остерегался общества, пятился от знакомых, а не­знакомых вовсе не принимал». Загадка разъяснилась, когда Гончаров удостоверился, что после события 14-го декабря 1825 го­да Якубовым, как и многими, овладел несказанный страх и трепет, изображенный Гончаровым в той же главе с юмором, напоминающим тот, с каким описан страх, обуявший Илью Ильича, когда он по ошибке направил казенную бумагу вместо Астрахани в Архангельск.

Якубов перепугался потому, что принадлежал к масонской ложе и имел «образ мыслей». Но нетрудно понять, что психо­логическим основанием этого специфического страха послужила у Якубова все та же обломовщина, предрасполагающая к боязни людей вообще, к нелюдимости. Это все то же настроение, в силу которого Илья Ильич ожидал непредвиденного несчастья, все та же «ребяческая робость» и тот «нервический страх», о которых говорится в главе V-й 1-й части романа: «Он пугался окружающей его тишины и просто и сам не знал чего — у него побегут мурашки по телу...» Обломовщина создает вокруг себя «атмосферу» тишины, одиночество, безлюдье и внушает бес­причинный, нервический страх, и если вдруг в самом деле слу-

* «На родине», гл. III. ** Там же.

254

Page 256: "Oblomov" goncharov

чится что-нибудь чрезвычайное, вроде землетрясения или тех обысков, арестов и допросов, о которых рассказано в главе IV-й «На родине»,— обломовцы больше других подвержены всем чрезмерностям трепета, вообще свойственного русскому человеку. Исключения, какие могли быть, только подтверждают правило. Гончаров отмечает их: «Только старички, вроде Козырева и еще немногих, ухом не вели и не выползали из своих нор. Козырев саркастически посмеивался и над крутыми мерами властей, и над переполохом. Гром в деревенские затишья не доходил».

Из черт, здесь сгруппированных, мы получаем довольно определенную «картину болезни», именуемой обломовщиною. Самою характерною чертой нужно признать боязнь жизни и пере­мен. Обломовцы — это те, которые, подобно Илье Ильичу 06-ломову, пуще всего боятся, как бы жизнь не тронула их. Все те, которые этого не боятся,— не обломовы, хотя бы они ничего не делали, были ленивы не меньше Ильи Ильича и являлись такими же байбаками и увальнями, как Тентетников. Конечно, в большинстве случаев так и выходит, что именно лежебоки и лентяи оказываются одержимыми боязнью жизни и перемен, грозящих нарушить их покой. Но принципиально и психологи­чески это явления разного порядка. Возможны случаи, когда человек превращается в лентяя и лежебока просто потому, что ему нечего делать и незачем трудиться,— но он был бы очень рад, если бы жизнь его тронула и побудила его стряхнуть с себя лень и апатию. С другой стороны, могут оказаться своего рода обломовыми и люди, ведущие более или менее подвижный и деятельный образ жизни: нужно только, чтобы их умонастроение и весь душевный склад были отмечены ясно выраженным психологическим консерватизмом, чтобы они боялись всего, что грозит нарушить строй их жизни, выбить их из привычной колеи. Я называю этот консерватизм психологи­ческим в том смысле, что он не связан с интересами человека и даже может вредить им. Это просто косность воли и мысли, соединенные с инстинктивною, более или менее патологическою боязнью какой бы то ни было перемены в условиях жизни, в социальном положении человека, который может при этом отчет­ливо сознавать всю выгоду перемены. Психологический консер­ватизм есть явление общечеловеческое и найдется повсюду. Но у нас он, очевидно, связан с нашим национальным укла­дом, который в своем нормальном — не-обломовском — виде являет черты, аналогичные или психологически родственные тому роду консерватизма, о котором идет речь и который в своем крайнем выражении дает картину обломовщины с ее халатом, туфлями, вечным лежанием, ленивым покоем, апатией, квиетизмом и разными «ребяческими» страхами.

Наш национальный психический уклад в его нормальном виде характеризуется между прочим некоторою пассивностью волевых процессов, замедленным темпом действующей воли,

255

Page 257: "Oblomov" goncharov

и в сфере мысли это отражается наклонностью к фатализму того или другого рода. Эту последнюю черту отметил г. Ляцкий у Штольца («И. А. Гончаров», с. 183). Но я думаю, нет основа­ний смотреть на нее, по примеру г. Ляцкого, как на проявление обломовщины у Штольца: последний совершенно свободен от обломовщины, и если он не чужд фатализма, то это потому, что он по национальности — русский, несмотря на полунемецкое происхождение.

Во избежание недоразумений необходимо яснее и точнее определить это понятие фатализма как характерной принадлеж­ности русского национального уклада.

Прежде всего, этот фатализм может и не быть сознательным и теоретическим: русский человек остается своеобразным фата­листом и тогда, когда не верит в судьбу. Наш национальный фатализм — волевого происхождения, он — не теория, не верова­ние, а умонастроение у которое может прилаживаться к каким угодно теориям, верованиям, воззрениям. Но, разумеется, наибо­лее сродни ему те, которые отмечены известным фаталисти­ческим пошибом. Мы с большею готовностью, чем другие на­роды, усвояем себе воззрения, ограничивающие роль личности и значение личной инициативы в истории и выдвигающие на первый план закономерный, или фатальный, «ход вещей». Это отлично гармонирует с нашим волевым укладом. Но, с другой стороны, с тем же укладом согласуются и теории, приписы­вающие исключительное значение великим людям, «вождям» и «героям»: наш волевой уклад одинаково приспособлен как к тому, чтобы мы послушно и понуро шли за «ходом вещей», так и к тому, чтобы мы более или менее охотно следовали за своим «героем» или «вождем», избавляя себя от труда хотеть и действовать. Иначе говоря, строй нашей волевой психики отчасти приближается к психологии толпы и пока недостаточно при­способлен к организованному общественному действованию, сознательному и целесообразному, предрешающему события, создающему «ход вещей». Оттуда, между прочим, и слабость у нас классовой организации.

Французское выражение «faire l'histoire»*, столь характерное для французского национального склада, совершенно неприме­нимо у нас: наша история как-то сама собою делается... В сущности, разумеется, это мы ее делаем, но только пассивно, а не активно,— и для нас характерны выражения, в которых о нас-то и умалчивается, вроде: «повеяло весной», «наступила реакция», «времена изменились» и т. п. Так, Штольц говорит Обломову: «Ты не знаешь, что закипело у нас теперь...» Это «закипели» веяния конца 50-х годов, когда почуялась близость великой реформы, за которую должны были последовать и дру-

«Делать историю».

256

Page 258: "Oblomov" goncharov

гие. Для современников, как и для последующих поколений, было не вполне ясно, какие именно общественные силы и в какой мере участвовали в этих событиях первостепенной важности. Опять приходится вспомнить психологию толпы. Впоследствии понадобились специальные изыскания, чтобы выяснить весь этот «ход вещей». Равным образом долго оставался открытым вопрос о том, чему, собственно, мы обязаны победой над Наполеоном в 1812 году: морозу или мудрой медлительности Кутузова, столь гениально изображенной Толстым — именно как наш нацио­нальный способ действовать?

Вот именно Кутузов в «Войне и мире» и является художе­ственным воплощением нашего национального волевого уклада и фаталистических наклонностей нашей мысли в их нормаль­ном виде и в историческом обнаружении*. И, можно сказать, мы делали и делаем нашу историю «по-кутузовски». К сожале­нию, приходится сознаться, что до сих пор мы делали ее и «по-обломовски». Надо уповать, что этот последний «фактор» пойдет на убыль, что приближается время, когда обломовщина, какая еще есть, будет вытеснена из сферы общественной жизни и деятельности и перестанет определять собою «ход вещей» у нас. Симптомы этого оздоровления нашей национальной психики уже намечаются. И нетрудно видеть, что ближайшим результатом этого будет также некоторое изменение в нормаль­ном функционировании наших волевых актов: их темп уско­рится, наш «волевой фатализм» пойдет на убыль, яснее обозна­чатся системы сил, творящие историю,— и мы будем знать, куда идем, что и как делаем...

2

Важнейшие признаки обломовщины оттеняются фигурою Штольца. Задуманное и изображенное в противоположность Обломову, это лицо как художественный образ оставляет впе­чатление некоторой априорности и, пожалуй, искусственности построения. При всем том, однако, мы не можем присоединиться к мнению, будто Штольц не удался Гончарову примерно так, как не удался Гоголю Костанжогло7. Штольц, во всяком слу­чае, не выдуман. То, что в нем признается неясным, было в ту эпоху неясно в самой жизни, и как этою, так и другими сторонами Штольц представляется нам фигурою, далеко не ли­шенною типичности для второй половины 50-х годов и нача­ла 60-х.

Друг и сверстник Обломова, Штольц — отрицатель и противник обломовщины. Он отрицает ее во всех ее видах. Идеал барской жизни в деревне, который лелеет Обломов, представляется

* Об этом я писал подробнее в книге о Толстом (том третий собр. соч., гл. IV и V)6 .

17 Зак. 3249 257

Page 259: "Oblomov" goncharov

Штольцу совершенно нелепым. «Это не жизнь!— говорит он в ответе на разглагольствования замечтавшегося Ильи Ильича (ч. II, гл. IV).— Это какая-то... обломовщина». Когда Обломов хочет доказать ему, что все люди стремятся к покою, что это свойственно природе человеческой, Штольц отвечает: «И утопия-то у тебя обломовская» (там же). Обломовскому культу покоя и квиетизма он противопоставляет культ труда и непрерывного стремления вперед. Илья Ильич готов согласиться с тем, что можно работать, трудиться, «мучиться», по его определению, но только с тою целью, чтобы «обеспечить себя навсегда и удалиться потом на покой, отдохнуть».—«Деревенская обло­мовщина!» восклицает Штольц. «Или достигнуть службой значения и положения в обществе,— продолжает развивать свою мысль Обломов,— и потом в почетном бездействии наслаждаться заслуженным отдыхом...»— «Петербургская обломовщина!» восклицает Штольц (ч. II, гл. IV). Вот именно в противо­положность этому, столь характерному для обломовщины стрем­лению к «отдыху», «покою», почетному или непочетному «бездействию», Штольц настаивает на необходимости труда — ради труда, без всяких видов на «отдых». На вопрос Обломова: «Для чего же мучиться весь век?»—он отвечает: «Для самого труда, больше ни для чего. Труд — образ, содержание, стихия и цель жизни, по крайней мере, моей» (там же) . Эти слова, конечно, не означают, что для Штольца безразлично, каким бы делом ни заниматься, что его нисколько не интересует вопрос о цели и значении его труда. Он не будет толочь воду в ступе... Мы хорошо знаем, чем он занят: он «приобретает», составляет себе состояние, ведет свои дела, вместе с тем он учится, разви­вается, следит за всем, что творится на белом свете, наконец, много путешествует, как по России, так и за границей*. Он — просвещенный делец и «грюндер»8. И совершенно очевидно, что этому «труду» он, как и сам Гончаров, приписывает прогрес­сивное общественное значение. Мало того: его проповедь «труда» не лишена и морального оттенка. Это было в духе времени. Отживающей обломовщине как порождению крепостничества противопоставляли накануне падения крепостного права необхо­димость предприимчивости, деловитости, инициативы, и эти ка­чества представлялись в виде культурной и даже моральной силы, призванной обновить и возродить Россию. Сама собой устанавливалась «психологическая ассоциация» представлений этих качеств с идеями либерализма, просвещения, обществен­ного развития. И это было симптомом того поворота, который

* Он говорит Обломову: «Я два раза был за границей, после нашей премудрости смиренно сидел на студенческих скамьях в Бонне, в Иене, в Эрлангене, потом выучил Европу, как свое имение... Я видел Россию вдоль и поперек. Тружусь...» И уверяет, что никогда не перестанет «трудиться», хотя бы учетверил свои капиталы (ч. II, гл. IV).

258

Page 260: "Oblomov" goncharov

обозначился в нашей внутренней жизни около половины 50-х годов: на смену крепостнического строя выступал буржуазный, выдвигавший вместе с культом наживы, духом предприимчи­вости, грюндерством новую политическую программу, правда, не вполне ясную, но во всяком случае отмеченную печатью либерализма, общих идей просвещения, прогресса, свободы. Те­перь уже нельзя было сочетать деловитости, предприимчивости и наживы с обскурантизмом и политическою отсталостью, как это делал Гоголь. Новый Костанжогло являлся либералом, «просвещенным рационалистом»*, прогрессистом.

Штольц при случае заводит речь о фабриках, о путях сообщения, о пристанях, о сбыте. Но он заводит речь также о школах, именно — народных, о просвещении. Его «программа» — либерально-буржуазная и просветительная: раскрепощение, эконо­мическое развитие страны, промышленный прогресс, просвети­тельная деятельность. Он восторженно приветствует зарю новой жизни, занимавшуюся в конце 50-х годов; он ожидает близкой смены крепостнической и обломовской эпохи новою, либерально-буржуазною, прогрессивною, когда вместо обломовского сна и застоя закипит работа на всех поприщах, и процесс оздоровле­ния общественного организма быстро пойдет вперед... Вспомним еще раз те думы, которым предается Штольц, когда он навсег­да расстается с Обломовым, сказавшим при прощании: «Не забудь моего Андрея» (сына Ильи Ильича от Пшеницыной).

«Нет, не забуду я твоего Андрея... Погиб ты, Илья: нечего тебе говорить, что твоя Обломовка не в глуши больше, что до нее дошла очередь, что на нее пали лучи солнца! Не скажу тебе, что года через четыре она будет станцией дороги, что мужики твои пойдут работать насыпь, а потом по чугун­ке покатится твой хлеб к пристани... А там... школы, грамота, а дальше... Нет, перепугаешься ты зари нового счастья, больно будет непривычным глазам. Но поведу твоего Андрея, куда ты не мог идти... и с ним будем при­водить в дело наши юношеские мечты» (ч. IV, гл. IX).

Отсюда, между прочим, видно, что этот практический деятель, этот грюндер и деловой человек лелеет «юношеские мечты» и надеется проводить их в жизнь. Несомненно, на личности Штольца лежит еще свежий отпечаток идеализма 40-х годов, к которым относятся его юность, его воспитание, его универ­ситетские годы. Он учился в московском университете, он слушал Грановского, он, конечно, зачитывался статьями Белинского. Из этой «школы» он вынес широкие умственные интересы, а также и те «юношеские мечты», которые, как мы видели, он хранит и в зрелом возрасте. В чем они состояли, мы не знаем, но имеем основание думать, что они были довольно скромны и едва ли шли дальше тех освободительных идей, которые выдвинула эпоха реформ. Духу 40-х годов обязан Штольц

* Выражение г. Ляцкого о Штольце («И. А. Гончаров», с. 183).

259

Page 261: "Oblomov" goncharov

также тем своеобразным эпикурейством или «разумным эгоиз­мом», которым отмечена его душевная жизнь, а также и вся его деятельность. Ведь в конце концов все усилия его направлены на то, чтобы создать себе обеспеченную, счастливую, разумную, изящную жизнь. Нельзя сказать, чтобы это было идеалом людей 40-х годов, но это воспитывалось в них условиями времени: общественная деятельность была тогда невозможна, приходилось замыкаться в темном кругу,— и нет ничего удивительного в том, что лучшие люди невольно впадали в эпикурейство. Лич­ная жизнь с ее вопросами любви, счастья, умственных инте­ресов и т. д. силою вещей выдвигалась на первый план. Вспомним, какую выдающуюся роль в жизни лучших людей той эпохи играли любовь, дружба, эстетика, философский и научный дилетантизм. Эти черты еще обострились в глухое время первой половины 50-х годов. И когда в эти годы явились новые, молодые деятели, вышедшие из другой, не барской, среды, одушевленные широкими общественными идеями, натуры стоического пошиба и высокого нравственного закала, тогда и возникла та рознь между «отцами» и «детьми», которая, помимо разногласия в направлении, в идеях и «программах», была прежде всего столкновением противо­положных натур, психологическим конфликтом эпикурейцев и стоиков. В литературе представителями нового поколения и вместе с тем нового психологического типа были Чернышевский, Добролюбов, Елисеев9 и др.

К которому из этих двух типов принадлежит Штольц? Ни к тому, ни к другому. Штольц, скорее всего,— представитель третьего, тогда нарождавшегося типа — либерала и практического деятеля, сохранявшего еще отпечаток идеализма 40-х годов и унаследовавшего от них эпикурейские наклонности и вкусы.

Но в других отношениях он как психологический тип резко отличается от людей 40-х годов. Он — человек положительный, натура уравновешенная, чуждая излишеств рефлексии, бодрая, деятельная, жизнерадостная. По складу ума он — позитивист.

«Мечте, загадочному, таинственному не было места в его душе. То, что не подвергалось анализу опыта, практической истины, было в глазах его оптический обман... У него не было и того дилетантизма, который любит порыскать в области чудесного, или подонкихотствовать. в поле догадок и открытий за тысячу лет вперед» (ч. II, гл. II).

Это написано Гончаровым, очевидно, с оглядкою на идеалистов и дилетантов метафизики 40-х годов и с целью оттенить в лице Штольца новый психологический тип, выступавший на смену прежнему. Новый тип оказывается более здоровым, цельным, более жизнеспособным. В нем отмечено необыкновенное развитие задерживающей и регулирующей воли — в противоположность ее слабости у многих представителей старшего поколения. Моти­вировано это — у Штольца — наследственностью (со стороны отца) и спартанским воспитанием. Как бы то ни было, оказывается,

260

Page 262: "Oblomov" goncharov

что весь душевный мир Штольца постоянно находится под контро­лем его воли: «Кажется, и печалями, и радостями он управлял, как движением рук, как шагами ног...» (ч. II, гл. II). Он стре­мился к тому, чтобы не было «ничего лишнего» в его душе («в нравственных отправлениях его жизни»), «он искал равно­весия практических сторон с тонкими потребностями духа» (там же). Его задачею было— поменьше мудрить и выработать себе «простой, т. е. прямой, настоящий взгляд на жизнь»; зная всю трудность этой задачи («мудрено и трудно жить просто!»— говорит он), он «боялся воображения и всякой мечты» и зорко следил за собою, за каждым шагом своим. Между прочим «следил он и за сердцем»: вопрос любви к женщине занимает свое место в его душевной экономии: «Он и среди увлечения чувствовал землю под ногой и довольно силы в себе, чтобы, в случае крайности, рвануться и быть свободным» (там же). Он не верил «в поэзию страстей, не восхищался их бур­ными проявлениями и разрушительными следами, а все хотел видеть идеал бытия и стремлений человека в строгом пони­мании и отправлении жизни» (там же).

Таков Штольц... Гончаров, как видно, очень ценил такие ка­чества ума и характера и думал фигурою Штольца ответить на вопрос, поставленный Гоголем: какие люди нужны России? Ему казалось, что великое слово «вперед!», о котором мечтал Гоголь10, будет сказано сперва штольцами, русскими по нацио­нальности, полуиностранцами по крови, и уж вслед за ними явятся соответственные деятели чисто русского происхождения. Прочтем следующее место из той же главы:

«Чтоб сложиться такому характеру, может быть, нужны были и такие смешанные элементы, из каких сложился Штольц. Деятели издавна отлива­лись у нас в пять-шесть стереотипных форм, лениво, вполглаза глядя вокруг, прикладывали руку к общественной машине и с дремотой двигали ее по обычной колее, ставя ногу в оставленный предшественником след. Но вот глаза очнулись от дремоты, послышались бойкие, широкие шаги, живые голоса... Сколько Штольцев должно явиться под русскими именами!»

Упования, возлагавшиеся Гончаровым на деятелей этого типа, как известно, не оправдались. России, конечно, нужны были, как и теперь нужны, деятели с таким запасом энергии, какой мы видим у Штольца, но одной энергии мало,— нужно еще, чтобы она была направлена на выработку общественного само­сознания, на общественное дело, на проложение новых путей внутреннего развития России. У Штольца она направлена больше на личные цели, на грюндерство и на урегулирование его соб­ственной душевной жизни. Он, пожалуй, окажется отличным ра­ботником и умелым проводником новых начал в жизни, но ведь он — не человек творческой мысли в вопросах обществен­ного развития. Это видно уже из того, что он не имеет ясной про­граммы, что его идеология исчерпывается «юношескими мечтами»,

261

Page 263: "Oblomov" goncharov

вынесенными из 40-х годов, между тем как уже заканчивались 50-е, приближалась эпоха великих реформ и подымался основной и труднейший вопрос русской жизни — о народе, об устроении его экономического быта,— вопрос, для правильной постановки которого либерализм и просвещенный рационализм Штольца недостаточны, а его грюндерство могло служить даже препят­ствием. Требовалась широкая демократическая программа, согла­сованная с возможно широким идеалом политического развития России, и для этого нужны были деятели и мыслители совсем иного направления и иного строя души. Таковые и не замедлили явиться. Один из самых ярких представителей этого нового общественно-психологического типа, великий критик-публицист Н. А. Добролюбов, отнесся к Штольцу отрицательно. Он писал: «Что он (Штольц) делает и как он ухитряется делать что-нибудь порядочное там, где другие ничего не могут сделать,— это для нас остается тайной. Он мигом устроил Обломовку для Ильи Ильича;— как? этого мы не знаем. Он мигом уничтожил фальшивый вексель Ильи Ильича;— как? это мы знаем. Поехал к начальнику Ивана Матвеича, которому Обломов дал вексель, поговорил с ним дружески,— Ивана Матвеича призвали в при­сутствие и не только что вексель велели возвратить, но даже и из службы выходить приказали. И поделом ему, разумеется; но, судя по этому случаю, Штольц не дорос еще до идеала общественного русского деятеля» (соч. Н. А. Добролюбова, т. II, с. 5 0 0 - 5 0 4 ) .

Средство, к которому Штольц прибегал в данном случае, было глубоко антипатично Добролюбову. Он решительно выступал против таких приемов в борьбе с темными силами. В этом отно­шении он, как и Чернышевский, далеко опередил свое время и явил образец общественного русского деятеля в лучшем смысле этого слова. Оттого и стал он призванным и признан­ным учителем и воспитателем поколений. Напротив, Штольц, не брезгавший вышеуказанными приемами борьбы, был в этом отношении шаблонным человеком своего времени. Но сам Добро­любов смягчает суровость своего приговора непосредственно следующими за приведенным местом словами: «Да и нельзя еще (достичь идеала общественного русского деятеля): рано». Окончательное заключение Добролюбова о Штольце сводится к тому, что «он не тот человек, который сумеет на языке, понятном для русской души, сказать нам это всемогущее слово: вперед!»* (соч., II, 505).

Штольц — не вождь, не герой. Он не пролагает новых путей. Он только идет за временем и является представителем эпохи, когда отживала старая обломовщина и на смену крепостного строя возникал новый порядок вещей. Гончаров, конечно, идеали­зирует Штольца. Устраняя эту идеализацию, мы все-таки скажем,

* Известное место из первой главы второй части «Мертвых душ».

262

Page 264: "Oblomov" goncharov

что в предрассветную эпоху конца 50-х годов, когда, по выраже­нию Добролюбова, нужно было «расчищать лес, чтобы выйти на большую дорогу и убежать об обломовщины», штольцы свою лепту вносили в это дело хотя бы уже тем, что не сидели на месте, не спали, не кисли, а суетились, просвещались, тормошили обломовых, радовались наступлению новой эры, отрицали кре­постное право.

Штольц как общественный деятель и моральная величина не выдержит критики, если судить о нем с высоты Добролю-бовского идеала. Но по сравнению с окружавшею его тьмою и пустотою (кстати сказать, превосходно изображенной в романе Гончарова второстепенными и вводными фигурами), с безнадеж­ною спячкою обломовцев, с глубокими залежами обскурантизма, тогда почти не тронутого, Штольц должен быть признан явле­нием в свое время прогрессивным.

Отметим в заключение еще одну черту, которую Штольц резко отличается от новых людей Добролюбовского типа. Это — более чем добродушное отношение Штольца к той самой обло­мовщине, которую он так последовательно отрицает. Добролюбов, как известно, не щадит ее и произносит на ней «суд беспощад­ный». Для него она — почти порок, во всяком случае — урод­ство, и человек, зараженный обломовщиной, не заслуживает, по глубокому убеждению критика, ни сожаления, ни снисхожде­ния. В его глазах обломовцы — народ никуда не годный, и обло­мовщина — наше национальное несчастье и проклятие. Для Штольца она — только болезнь, и он относится к обломовцам с состраданием, он их жалеет как больных, беспомощных, слабых духом и волею, но по существу хороших и честных и чистых людей, достойных лучшей участи. Очевидно, это потому так, что он сам вырос под сенью обломовщины, знает обломовцев с детства, принадлежит к их кругу, их среде, и еще потому, что он выражает отношение к обломовщине самого Гончарова,— последовательно отрицательное, но спокойное и бла­годушное, как оно выразилось и в знаменитом романе, и в автобиографических очерках «На родине».

Но Гончаров указал на возможность и, пожалуй, необходи­мость и иного — более радикального — отрицания нашей «нацио­нальной болезни», близкого к Добролюбовскому. Это отрица­ние, в мягкой, женственной форме, не нарушающей его после­довательности, его принципиальности, дано в самом романе и было в свое время отмечено и превосходно комментировано Добролюбовым. Оно представлено героиней романа Ольгой Ильин­ской, о которой великий критик писал: «...в ней-то более, не­жели в Штольце, можно видеть намек на новую русскую жизнь; от нее можно ожидать слова, которое сожжет и развеет обломовщину...» (Соч., II, 505).

К тому, что сказано нашей критикой об этом женском образе, занимающем одно из первых мест в нашей художе-

263

Page 265: "Oblomov" goncharov

ственной литературе, прибавлять нечего. Но я позволю себе, прежде чем расстаться с обломовщиной и ее противовесом — Штольцем и перейти к эпохе и людям 60-х годов, сказать не­сколько слов об этом чудном женском образе, сохраняющем до сих пор свое обаяние — как ум и характер, и свое значение — как тип.

3 (Посвящается Е. П. Майковой)

Незаурядная сила и ясность ума, цельность натуры, вечное стремление вперед — к разумной деятельности к плодотворной общественной работе — вот те черты, которые ставят Ольгу выше других, даже лучших, женщин ее времени и вместе с тем являются главным основанием того, что в лице Ольги обло­мовщина встретила судью и противника гораздо более последо­вательного и решительного, чем Штольц.

Ольга изображена Гончаровым так, что читателю становятся вполне ясными ее дальнейшие пути в жизни. Уже Добролюбов предсказывал, что она когда-нибудь бросит Штольца, разоча­ровавшись в нем как в общественном деятеле и величине моральной. Личным и семейным счастьем она не удовлетво­рится. Натура изящно-женственная, она вместе с тем одарена мужским умом и мужским стремлением к делу, работе, борьбе. Спокойная, тихая, счастливая жизнь пугает ее, как призрак обломовщины, как болотная тина, грозящая затянуть и поглотить человека. Всего менее могла бы выйти из нее самодовольная мать, женщина-наседка, «нянька своих детей», жена-хозяйка. Это понял и оценил в ней Штольц*. Ничего нет в ней буржуаз­ного,— и, очевидно, это послужит когда-нибудь причиной ее разрыва с Штольцем.

«Чем счастье ее полнее, тем она становилась задумчивее и даже... боязли­вее. Она стала строго замечать за собой и уловила, что ее смущала эта тишина жизни, ее остановка на минутах счастья» (ч. IV, гл. VIII).

Нетрудно предвидеть, что когда-нибудь, в одну из таких «остановок жизни», глаза Ольги откроются, и она вдруг поймет, что ее муж, в сущности, далеко не соответствует ее идеалу. У таких, как Штольц, оборотная, пошлая сторона души маски­руется их «деятельностью», подвижностью, предприимчивостью, суетой и шумом, зато тем ярче может выступить она на досуге, в те счастливые минуты «тишины» и «остановок жизни»...

* «Вдали ему улыбался новый образ, не эгоистки Ольги, не страстно любящей жены, не матери-няньки, увядающей потом в бесцветной, никому не нужной жизни, а что-то другое, высокое, почти небывалое... Ему грезилась мать-созидательница и участница нравственной и общественной жизни целого счастливого поколения» (ч. IV, гл. VIII).

264

Page 266: "Oblomov" goncharov

И кажется, Ольга потому и боится этих минут, что смутно предчувствует разочарование, которое они принесут ей. Ольга лю­бит не слепо, а сознательно. К ней неприложима поговорка: «Не по-хорошему мил, а по-милу хорош».

«Признав раз в избранном человеке достоинство и права на себя, она верила в него и потому любила, а переставала верить — переставала и лю­бить, как случилось с Обломовым» (ч. IV, гл. VIU).

Так и Штольца полюбила она «не слепо, а с созна­нием», и «чем сознательнее она веровала в него, тем труднее было ему держаться на одной высоте, быть героем не ума ее и сердца только, но и воображения» (там же). И, конечно, он не удержится «на высоте». Он мог бы, пожалуй, остаться «героем ее воображения» в глухое обломовское время, на безлюдьи; но времена переменились,— явилась возможность некоторой обще­ственной работы, борьба манила, новый идеал деятеля уже складывался в сознании лучших людей, и эти лучшие люди уже выступали на арену, разоблачая незначительность «деятель­ности» и буржуазно-либеральной идеологии Штольцев.

И Ольга «готовилась, ждала»... «Она росла все выше и выше» (там же). Предугадывая ее дальнейшую жизнь, мы скажем, что она, раньше или позже, разочаруется в Штольце, убедится в ничтожности его «деятельности» и в недостаточности его «программы». Она выступит на иной путь, трудный и тернистый, исполненный лишений и невзгод. И куда бы судьба ни забро­сила ее, в каком бы забытом уголке ни пришлось ей жить,— она повсюду сохранит на всю жизнь заветы своей молодости. Пройдут года,—она состарится телом, но не духом: если вы ее где-нибудь встретите, вы будете поражены и очарованы ясностью ее ума, свежестью ее чувства, ее живою отзывчивостью на все вопросы и злобы времени.

В противоположность фигуре Штольца в Ольге нет ничего искусственного, априорного. Это живое лицо, прямо взятое из жизни. В художественном отражении, в поэтическом обоб­щении — оно явилось психологическим типом, объединяющим лучшие стороны русской образованной женщины, сильной умом, волею и внутреннею свободою,— женщины, имеющей все данные, чтобы явить тот идеал общественного деятеля, о котором не­когда мечтал Добролюбов...

Р. ИВАНОВ-РАЗУМНИК (РОМАН И. А. ГОНЧАРОВА «ОБЛОМОВ»)

(...) «Обломов» появился в 1858 г.1, но время его написания — именно эпоха 1848—1855 гг.; в этом романе для нас интересны два типа, из которых опять один якобы отрицательный, другой

265

Page 267: "Oblomov" goncharov

положительный; мы поговорим о них ниже, а пока укажем на сильное, если не потрясающее, впечатление, произведенное этим романом. Русское общество только что начинало пробуждать­ся от тяжелого кошмара эпохи официального мещанства , когда пред ним нарисовали ярко и рельефно фигуру Обломова, нахо­дящегося в хронической спячке. Широта захвата и общность типа была так велика, что каждый российский гражданин, особенно умеренно-либерального оттенка на деле, хотя и беспо­щадный радикал на словах, мог признать свои основные черты в этом типе; почти вся русская интеллигенция, за очень не­многими исключениями, сознала свое родство с Обломовым; тип этот стал символическим, Обломовка превратилась в Россию. Все это сейчас же отметил Добролюбов в своей знаменитой статье «Что такое обломовщина?» (1859 г.).

С того времени прошло почти полвека и мы теперь в состоянии отнестись менее экспансивно и более беспристрастно к Обломову и обломовщине — издали виднее. И прежде всего надо спросить себя: законно ли расширение границ Обломовки до пределов России? Действительно, аналогия очень соблазнительная! Пред­ставьте себе страну, в которой «правильно и невозмутимо совершается годовой круг» (III, 126), в которой «все тихо, все сонно» (III, 129), «ни страшных бурь, ни разрушений не слы­хать в том краю», и даже грозы бывают точно по календарю: «И число, и сила ударов, кажется, всякий год одни и те же, точно как будто из казны отпускалась на год на весь край известная мера электричества...»3 (III, 127). Все это очень похоже на Россию, мирно прозябающую в досевастопольском сне4, видимо благоденствующую, но разъедаемую скрытым недугом системы официального мещанства. Но все-таки Обломовка — не вся Россия; слишком узкими штрихами обрисована Обло­мовка, только на одну сторону вопроса обратил внимание Гончаров.

То же самое можно сказать и про Обломова, которому Добролюбов придал слишком широкое значение. Действительно, что такое Обломов? Его можно охарактеризовать двумя словами: растительная жизнь. Это первый этап на пути мещанства, хотя еще не все мещанство в своей полноте. В нем соединено много мещанских черт с чертами мало свойственными мещанству. Основная мещанская черта растительной жизни Обломова — пассивность, переходящая в апатию: трудно и скучно даже двигаться, ходить; естественное, нормальное состояние Обломо­ва — лежанье. Эта же пассивность переходит и в бесстрастие Обломова, не чиновничье бесстрастие Адуева-старшего, но бес­страстие растительной жизни: никаких страстей, никаких волнений; когда любовь нарушает такой мирный образ жизни, то Обломов может только воскликнуть: «Господи! Зачем она любит меня? Зачем я люблю ее? Зачем мы встретились?.. И что это за жизнь, все волнения да тревоги!»5. Идеал этой растительной

266

Page 268: "Oblomov" goncharov

жизни — мирное житие, сытость и безделье: «жил бы без горя, без забот, и прожил бы век свой мирно, тихо, никому бы не позавидовал» («Обыкновенная история»)6; прожить по этой трафаретке — значит исполнить свое назначение. Эта трафарет­ность, эта инертность и пассивность характеризуют полную без­личность растительной жизни как первого этапа мещанства; слабее выражены (однако выражены) плоскость чувства и узость ума. Кроме того, в Обломове иногда просыпается сознание, что уже совершенно недоступно чиновнику Адуеву; но как раз в этом и все горе Обломова. Горе это он заглушает «жалкими словами»7, которые он такой мастер говорить, но это ему не всегда удается: в нем тщетно что-то пробивается из-под коры раститель­ной жизни, и если горе его не от ума, то оно, конечно, от созна­ния. От мещанства Обломова отделяет, кроме того, широта раз­маха общественной жизни. «Помещичья распущенность, при­знаться сказать, нам по душе,-- отмечает общерусскую черту Герцен,— в ней есть своя ширь, которую мы не находим в мещан­ской жизни Запада» («Былое и Думы»). «Нашей душе не­свойственна эта среда,— еще ранее говорил Герцен в своем романе „Кто виноват" о той же мещанской среде Запада,— она не может утолять жажды таким жиденьким винцом: она или го­раздо выше этой жизни, или гораздо ниже — но в обоих случаях шире»8. Все это от слова и до слова применимо к Обломову.

Итак, Обломов стоит на рубеже между растительностью и мещанством; за это и казнит его умеренный и аккуратный автор, постоянно допекая его своим Штольцем как лучшим об­разцом добродетельного мещанства. Чтобы окончить с Ооломовым, отметим еще, что Добролюбов захотел увидеть в нем типичного представителя лишних людей, находя в нем печоринский и рудинский элементы и бесплодное стремление к деятельности. Добролюбов прав только отчасти, и совершенно неправ в своем смешении мещан и лишних людей. Действительно, и лишние люди и мещане имеют много общих черт, но мы увидим также, что они имеют не менее ясные разделительные черты. Обломову до лишних людей как до звезды небесной далеко. Он стоит на рубеже растительной жизни и мещанства; если бы ему удалось благополучно перейти этот первый этап, то все его шансы к тому, чтобы стать полным и образцовым мещанином, положительным типом Гончарова, уменьшенной копией добродетельного героя Штольца. Интересно, что Гончаров относится к Обломову двой­ственно: насколько Обломов еще не успел сделаться мещани­ном, настолько автор относится к нему отрицательно, вполне презирая его растительную жизнь; насколько Обломов мещанин, настолько симпатизирует ему Гончаров, в котором многие (и сам он) не без основания отмечали обломовские черты (см. IV, 262 и ел.; V, 65 и 81 и т. п.)9. К Штольцу же Гончаров относится с совершенным почтением; в этом лице он полнее всего выразил свои симпатии и идеалы.

267

Page 269: "Oblomov" goncharov

Штольц — отчасти продолжение, отчасти переработка и допол­нение нашего знакомого — дяди Адуева; Штольц — верный и истинный сын эпохи официального мещанства; на нем легче всего проследить, как кроила людей по своему шаблону эта убиваю­щая личность эпоха. Перед нами — ни теплый, ни горячий, ровный, средний человек; умеренность и аккуратность'0 ему так же свойственны, как выверенному хронометру; он в меру ли­берален, в меру консервативен; он человек деловой, так же как и его старший родственник Петр Иванович Адуев. Впрочем, мы предоставим характеризовать Штольца самому Гончарову.

Для Гончарова Штольц — «представитель труда, знания, энергии — словом, силы»11, так же как и Адуев-старший был представителем «живого дела». Подобно Адуеву, Штольц сдер­жан, размерен и точен, как часовой механизм: «Движений лиш­них у него не было. Если он сидел, то сидел покойно, если же действовал, то употреблял столько мимики, сколько было нуж­но» (!); внутренний его мир построен по такому же образцу: «Кажется, и печалями и радостями он управлял, как движением рук, как шагами ног»12. Стремление эпохи официального ме­щанства обратить всех граждан в механизмы достигло в Штольце самых блистательных результатов.

Мещанские идеалы Штольца недалеко ушли от раститель­ных идеалов Обломова; по мнению Штольца,

«нормальное назначение человека — прожить четыре времени года, т. е. четыре возраста, без скачков, и донести сосуд жизни до последнего дня, не пролив ни одной капли напрасно... ровное и медленное горение огня лучше бурных пожаров, какая бы поэзия не пылала в них»13.

Само собою разумеется, что такая точка зрения на жизнь не оставляет места мучительным сомнениям, болезненным надрывам: все так ясно, понятно, потому что все так узко и плоско. «Не видали, чтобы он (Штольц) задумывался над чем-нибудь болез­ненно и мучительно»,— конечно нет, так как для мещанина в его аккуратно размеренной жизненной программе нет места для мучи­тельных запросов; такой мещанин — и Штольц первый из них — не столько человек, сколько приходо-расходная книга; он и физи­чески, и нравственно живет по бюджету, «стараясь тратить каждый день, как каждый рубль, с ежеминутным, никогда не дремлющим контролем издержанного времени, труда, сил души и сердца»14; это какая-то ходячая двойная бухгалтерия, подво­дящая баланс и стремящаяся к «равновесию практических сто­рон с тонкими потребностями духа». Не удивляйтесь: у меща­нина могут быть тонкие потребности духа. После хорошего обеда мещанин любит послушать хорошую музыку; иногда он ценитель старого фарфора, картин; еще чаще он нумизмат,— но все в меру, все на своем месте. Вот ведь и дядюшка Адуев «знает наизусть не одного Пушкина... любит искусства,

268

Page 270: "Oblomov" goncharov

имеет прекрасную коллекцию картин»15, что не мешает, однако, ему быть мещанином с головы до пят.

До сих пор мы видели, что Штольц является как бы вторым обновленным, дополненным и усовершенствованным изданием Петра Ивановича Адуева, но, конечно, между ними есть и су­щественная разница. Ведь как-никак, а между ними лежит более десятилетия 6, и мещанство Штольца поневоле приобрело новый, более современный оттенок. Прежде всего, Штольц гораздо отполированнее своего собрата по мещанству, гораздо благо­воспитаннее, гораздо сдержаннее несколько грубоватого дядюшки; как он мещански сдержан даже в тот момент, когда всякий другой на его месте, вероятно, хоть несколько вышел бы из нормы! Штольц объясняется в любви Ольге: как комично вместо «ангел мой» говорит он любимой девушке «ангел — позвольте сказать — мой»!17 Конечно, это мелочь, но как великолепно эта мелочь характеризует излюбленного гончаровского героя! Даже у дядюшки Адуева мы не найдем такого перла умеренности и сдержанности. Но разница между мещанством Штольца и Аду­ева идет и дальше: Штольц — прогрессист, Штольц — либерален, конечно, в меру; он уже не сечет своих фабричных, а рассуждает на ту тему, что-де для народа весьма полезна грамотность, ибо грамотный мужик будет читать о том, как пахать,— конечно, помещику же еще и выгода! И только?— и только... Но как бы ни были узки воззрения Штольца, он все-таки гораздо лучше вооружен, чем Адуев; у него взгляд зорче, смотрит он дальше. Он задается даже вопросом о цели своей жизни, о цели жизни вообще; он твердо знает, что жить надо «для самого труда, больше ни для чего. Труд — образ, содержание, стихия и цель жизни»18. Труд как цель жизни — это, конечно, полная антитеза Обломову с его лежачими, растительными идеалами; но какое беспросвет­ное этическое мещанство заключено в идеалах Штольца! Впослед­ствии и у Чехова, и у Горького встретится эта же самая мысль («Три сестры» и «Фома Гордеев»), что в работе, в труде — смысл человеческой жизни; но у Чехова его страдающие стра­хом жизни герои хватаются за труд только как за анестезирующее средство, а у Горького в конце концов решительно осуждается мысль, что труд может быть целью жизни: «Это неверно, что в трудах оправдание!»19 У Штольца же ни на одну секунду не является раздумья, что труд может быть только средством, что труд является только формой, в которую может быть втиснуто любое содержание.

Итак, от Адуева к Штольцу мещанство подверглось эво­люции: из консервативно-чиновничьего, бесхитростно-эгоистич­ного, практического, оно стало превращаться в теоретическое умеренно-гуманное и либеральное; в нем больше сознания, оно несколько шире по формам, сохраняя прежнее содержание. Точно воздушный шар поднялся несколько выше: газ расширился, оставаясь в прежней массе, хотя и стал реже, проницаемее.

269

Page 271: "Oblomov" goncharov

И мещанство Штольца стало гораздо проницаемее для веяний времени сравнительно с тупым, деревянным мещанством чинов­ника-фабриканта. Но ни проницаемость эта, ни рост сознания не могли довести Штольца до тех границ, до тех вопросов, с которых начинается разложение этического мещанства. «Прокля­тые вопросы»20 отскакивают от него, как горох от стены, а когда жизнь погружает его в них с головой, то они стекают с него, как с гуся вода, и он выходит из них по-прежнему сухим эти­ческим мещанином.

Вот характерный случай. После нескольких лет счастливого прозябания со Штольцем жена его, Ольга, начинает скучать: «Вдруг как будто найдет на меня что-нибудь, какая-то хандра,— жалуется она мужу,— мне жизнь покажется... как будто не все в ней есть»21. Ольга сама не понимает, что это с нею творится, а Гончаров, конечно, не позволяет ей догадаться, что хандра ее есть неизбежная реакция живого человека против мертвящей суши этического мещанства, что действительно (а не «как будто») в ее жизни «не все есть», что она жила все время жалкой, половинной жизнью. Но теперь с ее глаз спадает завеса; она смотрит на свою жизнь, вспоминает прошлое, заглядывает в будущее — и с ужа­сом спрашивает сама себя: «Что же это? ужели еще нужно и можно желать чего-нибудь? Куда же идти? Некуда! Дальше нет дороги... Ужели нет, ужели ты совершила круг жизни? Ужели тут все... все...»22 Ольга задыхается в болоте этического мещанства. Неуже­ли вся ее жизнь пройдет в этой затхлой атмосфере умеренности и размеренности, как раз в то время, когда отмирает система официального мещанства, когда новая жизнь закипает вокруг? А все это пройдет мимо нее: добродетельного мещанина Штольца величайшие социальные движения могут занимать только теоре­тически: он не прочь поговорить о них в свободную минуту, развить теорию постепеновства, утешить Ольгу чем-нибудь вроде замечательного изречения самого Гончарова, что, мол, «крупные и крутые повороты не могут совершаться как перемена платья, они совершаются постепенно»23... Удовлетворится ли Ольга этой противоречащей всякой логике теорией о постепенности крутых поворотов (!)? Во всяком случае, сама Ольга стоит еще на точке поворота; она еще стыдится своих недоумений и вопросов: «Что ж это... счастье... вся жизнь... все эти радости, горе... природа... все тянет меня куда-то еще; я делаюсь ничем не довольна...»24

Что же может ответить на все это мещанин Штольц? Ответ его можно предвидеть заранее; это тот самый ответ, который мещанство всегда давало на все «проклятые вопросы» жизни: оно зажимало уши, закрывало глаза и старалось уверить себя, что лишь слепые, глухие и безумные могут сомневаться в том, что в мещанской жизни все обстоит благополучно. Поэтому прежде всего Ольге... надо полечиться: «кажется, надо опять купаться в море... Может быть, в тебе проговаривается еще нервическое расстройство: тогда доктор, а не я, решит, что с тобой...»25.

270

Page 272: "Oblomov" goncharov

Если же купание в море не разрешит «проклятых вопросов», то единственное спасение — сдаться им на капитуляцию: «Мы не Титаны с тобой,— говорит Штольц Ольге,— мы не пой­дем, с Манфредами и Фаустами, на дерзкую борьбу с мятеж­ными вопросами, не примем их вызова, склоним головы...»26

Таково специфически мещанское разрешение проклятых вопро­сов; и таким разрешением характеристика этического мещанина получает последнюю черту, последний удар резца. Здесь песнь торжествующего мещанства звучит fortissime*, упраздняя навек все запросы, лежащие за кругозором мещанства, фиксируя как необходимое все мещанские идеалы, все воззрения мещанства на жизнь и на человека. В типе Штольца Гончаров достиг апогея мещанства и тем рельефнее оттенил мещанство своего героя, чем более желал нарисовать в нем тип положительный; это желание привело к безжизненности типа, к тому, что из-за него (по собственному признанию Гончарова) «слишком голо выгляды­вает идея»27, идея превознести и препрославить этическое ме­щанство, сделать его единственно возможной идеологией достой­ного и добродетельного человека... Но на этом fortissime песни торжествующего мещанства голос Гончарова сорвался...

Надо заметить, что Штольц является одним из наименее антипатичных героев мещанства,— по крайней мере, Гончаров сделал все возможное для того, чтобы приукрасить своего любимца. Он дал ему, или, по крайней мере, пытался дать, некоторые свойства и качества несомненно положительные, на­пример силу, энергию, активность,— но эти качества направлены Штольцем на узкую и однобокую цель: он может учетверить свои капиталы, повысить втрое доходность имения, настойчиво стремиться к знанию — так как знание дает ему деньги и комфорт. Всеми этими качествами обладал в еще большей степени Алексей Степаныч Молчалин28; из одного этого примера можно было бы убедиться, что положительные качества, направленные на отри­цательную цель, приводят человека к весьма плачевным резуль­татам. Мещанские идеалы Штольца заглушили собой возможные положительные стороны его характера; вне своей мещанской цели Штольц пассивен и бессилен; это нагляднее всего проявилось в эпизоде с Ольгой: Штольц предлагает ей смириться перед жизнью, сознать свое бессилие,— «мы не Титаны»... Но ведь и не нужно быть титаном для борьбы с житейской пошлостью, достаточно только не быть мещанином. Этого не может понять alter ego** Гончарова Штольц: эпоха официального мещанства воспитала его в своих узких рамках, и он теперь перед жизнью способен только «не рассуждать — повиноваться». Перед нами не­обходимое следствие и очевидный результат угнетавшей личность эпохи — второй четверти XIX-го века.

* Очень громко (лат.).—- Ред. ** Букв.: другой я; двойник (лат.).— Ред.

271

Page 273: "Oblomov" goncharov

В. Г. КОРОЛЕНКО И. А. ГОНЧАРОВ И «МОЛОДОЕ ПОКОЛЕНИЕ»

(К 100-летней годовщине рождения) (В с о к р а щ е н и и )

I

«Это был какой-то всепоглощающий, ничем не победимый сон, истинное подобие смерти. Все мертво, только из всех углов несется разнообразное храпенье на все тоны и лады.

Изредка кто-нибудь вдруг поднимет со сна голову, посмотрит бес­смысленно, с удивлением, на обе стороны и перевернется на другой бок или, не открывая глаз, плюнет спросонья и, почавкав губами или проворчав что-то под нос себе,— опять заснет.

А другой быстро, без всяких предварительных приготовлений, вскочит обеими ногами с своего ложа, как будто боясь потерять драгоценные ми­нуты, схватит кружку с квасом и, подув на плавающих там мух так, чтобы их отнесло к другому краю,— отчего мухи, до тех пор неподвижные, сильно начинают шевелиться, в надежде на улучшение своего положения,— про­мочит горло и потом падет опять на постель, как подстреленный»1.

Я не буду продолжать этих выписок. Всякий русский чи­татель хорошо помнит эту изумительную картину сна, от которой веет настоящим сонным кошмаром, которая угнетает воображе­ние, опутывает ум какими-то частыми, клейкими, вяжущими нитями, гипнотизирует и подавляет волю. Читаешь и чувствуешь, что личные мускулы сжимаются, подходит невольная судорож­ная зевота...

Знаменательна при этом небольшая деталь: мухи в кувши­не с квасом. Они уже заснули мертвым сном в медленно уби­вающей тепловато-кислой гуще... Кто-то спросонья подул на них и... они начинают шевелить ножками «в надежде на улучшение своего положения». Напрасно: тот, кто на время привел в движение убивающую их среду, сделал это лишь спросонья, и опять его могучий храп носится над их полусонной агонией...

Гончаров был один из самых ярких реалистов гоголевской школы, но вместе с тем в его творчестве часто прорывался символизм. Порой намеренный и потому не особенно удачный, по­рой художественно-бессознательный, как в этой детали. Эта кар­тина мушиной агонии поразительно оттеняет все изображение: является представление о чем-то еще живом, способном летать, но уже умирающем в атмосфере неподвижного зноя и кошмар­ного сна. «А ребенок все наблюдал и наблюдал...» И вы чувствуете, что детская душа тоже беспомощно бьется, пытаясь взлететь над этим царством сна, но тонкие нити уже опутывают липкою сетью детскую душу... Это — история и Обломова, и Адуева, и Райского... Это, наконец, символическая картина всего дорефор­менного (и отчасти и пореформенного) русского строя, Обло-мовка — его гениальная иллюстрация, навеки засосанный ею

272

Page 274: "Oblomov" goncharov

Обломов — его типический продукт, Гончаров — его певец, изобра­зитель и сатирик.

Гончаров признавал, что Добролюбов верно объяснил ему значение его собственного творчества2. «Обломов» — страшная сатира. Но Гончаров, изображая ее, не чувствовал себя сати­риком. Для сознательной сатиры нужен пафос или хоть лиризм отрицания, ненависти, смеха. У Гончарова для всей описывае­мой им жизни была только симпатия и любовь... «Может быть,— пишет он („Лучше поздно, чем никогда"),— мои лица кажутся другим не такими, как- я понимал их... потому еще, что в них сквозит много близкого и родного автору и заметно пробивается кровная любовь к ним»3.

Гончаров скромничал: он должен был бы хорошо знать, что большинство выведенных им лиц отличаются поразительной рельефностью. Он приписывает это своей любви к изображае­мому быту и говорит далее о том, что такая любовь к изобра­жаемому необходима всякому художнику. В пример он приводит, между прочим, Гоголя, Тургенева и даже Щедрина. Но Гоголь, консерватор и крепостник в холодной мысли, чувствовал пла­менную ненависть к порокам тогдашней России. Он сознательно высмеивал их в лице своих героев. Тургенев еще более созна­тельно отрицал уже крепостное право, отдавая свои мягкие сим­патии угнетенной стороне. Щедрин прямо ненавидел Пошехонье с его головлевыми...

У Гончарова другое: он любит именно то самое, что огромный талант мог ему изобразить с такой бессознательно сатирической силой. Гончаров много раз повторял, что сам чувствует себя Обломовым. Конечно, относительно человека, написавшего между прочим «Фрегат „Палладу"» (для чего пришлось сделать круго­светное путешествие на парусном судне) и давшего столько превосходных произведений, это нужно понимать с большими ограничениями. Но психологически это все-таки верно. Он, ко­нечно, мысленно отрицал «обломовщину», но внутренно любил ее бессознательно глубокой любовью. При всем ужасе, который во всяком живом человеке возбуждает картина обломовского сна, откуда-то из глубины души незаметно просачивается баюкающая струйка, лениво ласкающая, тихо манящая: «Эх, попасть бы вот этак же...» И такая же бессознательная враждеб­ность к слишком резким звукам, нарушающим тяжелое благо­душие этого «покоя, близкого к смерти»4.

Послеобеденный сон в Обломовке — это поэзия детства самого Гончарова. Правда, он происходил не из дворянской семьи, а из городской купеческой. Но биографы отмечают, что дом Гончаровых был точная копия обломовской барской усадьбы, а город, где он находился,— Симбирск.

Симбирск — приволжский город, пристань, но из всех приволж­ских городов это самый тихий, сонный и застойный. Всякий, ехавший хотя бы в качестве туриста по Волге, наверное, побывал 18 Зак. 3249 273

Page 275: "Oblomov" goncharov

в Нижнем, Казани, Самаре, Саратове... Просто из любопытства, потому что во время продолжительной стоянки парохода там что-то сверкает, гремит, переливается и манит незнакомой и бойкой жизнью. Симбирск спрятался за гору. К нему очень трудно взобраться по огромному и трудному взвозу (изображенному в «Обрыве»), и сам он как будто недоброжелательно и угрюмо желает, чтобы этот беспокойный пароход с толпой суетящихся людей отвалил поскорее, оставив его в спокойной дремоте. Если все-таки вы преодолеете и трудности въезда, и какое-то ощущение равнодушия и даже нерасположения, веющего с этих крутых склонов, то найдете приблизительно то же, что описывал Гон­чаров: «По приезде домой, по окончании университетского курса, меня обдало той же „обломовщиной", какую я наблюдал в дет­стве. Самая наружность родного города не представляла ничего другого, кроме картины сна и застоя. Те же, большею частью деревянные, дома и домишки, с мезонинами, с садиками, окру­женные канавками, густо заросшими полынью и крапивой, бесконечные заборы... та же пустота и безмолвие на улицах... Так и хочется заснуть самому...» Несмотря на то, что внизу льется бойкая жизнь великой реки, город будто залит сонной одурью степи. В последние годы мы знали много о жизни других городов и губерний, особенно приволжских. Там все-таки вскипала какая-то борьба, порой заявлял о себе земский либерализм, потом брала верх реакция, бурлили две-три газеты... Ничего по­добного мы не слышим о Симбирске, и даже первая газета, если не ошибаемся, явилась там очень недавно...6

В этом сонном городе вам укажут, близ Киндяковской рощи, бывшую гончаровскую усадьбу7, послужившую моделью для Обломовки, и обрыв, под которым раздавались зловещие выстрелы Марка Волохова, предвещая новую полосу русской жизни.

Тут запали в душу Гончарова основные элементы его худо­жественного творчества. С инстинктом крупного художника, он, сын купца, почувствовал, что настоящая родина его дарования — не купеческая лавка, не бойкая пристань, а тихая патриар­хальная дворянская усадьба, проникнутая насквозь старыми заве­тами дореформенного строя. В нее он перенес и свои художе­ственные интуиции, и великую способность изображения, и... свои глубокие симпатии...

Правда, он не был ни крепостником, ни ретроградом по убежде­нию; в своих романах он касается многих «переходных моти­вов» тогдашней эпохи, а в своих автобиографических статьях вполне благожелательно отзывается о реформах Александра II. Но его деятельные штольцы и тушины — фигуры довольно бледные и всегда второстепенные. Он их одобряет?— да; но довольно к ним равнодушен. Внутренним светом его симпатий и любви освещены другие персонажи: бабушка из «Обрыва», Викентьев, Марфенька, Вера, даже... Обломов. Облгомова он тоск­ливо жалеет, но невольно чувствуется, что весь строй бабушкиного

274

Page 276: "Oblomov" goncharov

царства ему глубоко, органически симпатичен, а фигура ба­бушки вырастает местами в полумистическое олицетворение Рос­сии. Рисует он их с художественной правдой, превращающей то и дело панегирик в сатиру, но все же симпатии его распре­делены довольно ясно: старозаветной бабушке — любовное обо­жание и преклонение; прогрессивным персонажам — дань полу­обязательного уважения; мечтательным Райским — снисходитель­ное пренебрежение, не лишенное оттенка симпатии. Марку Во-лохову — глубокое органическое отвращение и ненависть.

II

Позволю себе остановиться на одном своем юношеском воспоминании.

Помню, при чтении «Обрыва» меня, тогда гимназиста, с ду­шой, уже смутно откликавшейся на «новые веяния» в литературе и жизни, поразила одна черточка, брошенная Гончаровым вскользь и как бы мимоходом. Относится она к бабушке и ее Малиновскому царству. Когда заболевала Марфенька, Вера или хоть Райский,— бабушка тревожится, зовет врача, сама придумывает всевозмож­ные средства. Когда болезнь посещает людскую,— бабушка тоже проявляет заботы (она человек очень добрый), но часто это кончается тем, что больную отправляют к Меланхолихе — бабе-лекарке, «к которой отправляли дворовых и других простых людей на вылечку».

«Бывало,— говорит Гончаров,— после ее лечения иного скоробит на весь век в три погибели, или другой перестанет говорить своим голосом, а только кряхтит потом всю жизнь; кто-нибудь воротится от нее без глаза или без че­люсти, но все же боль проходила, и мужик или баба работали опять. Этого было довольно и больным, и лекарке, а помещику и подавно»*.

Гончаров, несомненно, огромный художник, и даже второ­степенные мазки его кисти трепещут правдой, порой совершен­но неожиданно для автора. В приведенном эпизоде бабушка вся — с ее личной добротой и с чертами ее среды. Помню резкое впечатление, которое на меня в тогдашнем моем критическом настроении произвела эта Меланхолиха с ее приемами, удовлетво­рявшими всех, «а помещиков и подавно». Помещиков... в том числе и бабушку... Гончаровская бабушка внушала мне лично не­вольную симпатию, пока я глядел на нее с барской половины, глазами Марфеньки... Отсюда бабушка — ангел. Добрая она и в людской... Но вот приходят базаровы и марки волоховы и уста­навливают новую точку зрения. Они судят общественные отно­шения и возлагают на людей ответственность за эти отно­шения. И с этой новой точки зрения на крепостных бабушек ложится вина даже за «доброту» крепостной России. Гончаров

* Приношу благодарность незнакомой читательнице, внесшей некоторые поправки в мои цитаты, сделанные в первоначальной редакции этой статьи на память и не совсем точно.

275

Page 277: "Oblomov" goncharov

относится к прошлому благодушно: он чувствовал и умел пока­зать личную, психологическую, так сказать, доброту бабушек. Мы видели в самом рабовладельческом порядке злодейство и не про­щали его даже лучшим из бабушек. Эта была некоторая односторонность. Но она противополагалась другой односторон­ности, и в общем эта новая точка зрения несла новую правду человеческих отношений...

Я, конечно, тогда не думал обо всем этом в такой связности и последовательности, но все же вспоминаю, что я резко ощу­щал весь этот запутанный узелок нравственных противоречий, из которого вытекало для тогдашнего поколения очень многое. В них и была сила Марка Волохова, то есть того, кто чудился Гончарову за этой фигурой. И мне было обидно не за Марка Волохова (я тогда не знал еще людей этого рода), а за ту смутно предчувствуемую «радикально» резкую правду, которую Гончаров покрывал этим несомненно враждебным олицетворе­нием. В воздухе носилась нравственная потребность новых широ­ких оценок. Малиновский строй бабушкиного царства символизи­ровал для Гончарова Россию. Для нас выступала потребность переоценки этого бабушкиного строя с совершенно новой точки зрения. И было ясно, что эта переоценка не может остано­виться так же благоразумно, как это делали гончаровские тушины и волоховы, у пределов «свыше предначертанных ре­форм». Критика уже задела в бабушкином царстве не только то, что сама бабушка благосклонно готова была признать оши­бочным: она переносила вопрос в другую плоскость, она за­ставляла смотреть на жизнь с точки зрения чужой, не допускающей никакого примирения, с точки зрения, которая ангела-бабушку превращала чуть не в зловещего демона, а демонов отрицания волоховых делала в глазах марфенек ангелами... В своей статье «Лучше поздно, чем никогда» Гончаров пытается поставить вопрос о том, как могла Вера полюбить Марка, и оставляет его неразрешенным. Он и не мог решить его сознанием. Но как ху­дожник он сделал много для его решения. Его Волохов — не живой образ, но его Вера жива. На мой взгляд, она понятнее, живее, индивидуальнее тургеневской Елены: в ней ярче чув­ствуется то, что переживало тогдашнее «молодое» поколение (поколение нынешних бабушек), когда перед ним впервые сверкнул опьяняющий зов новой, совершенно новой правды, иду­щей на смену основам бабушкиной мудрости. Кто сказал А, тот должен говорить дальше, до Z. Тогдашнее поколение начало эту новую азбуку. Наше ее еще не договорило (...)

Page 278: "Oblomov" goncharov

К О М М Е Н Т А Р И И

Сборник критических статей, посвященных роману И. А. Гончарова «Обломов», издается впервые. Часть этих статей в отрывках была представ­лена в книге «И. А. Гончаров, его жизнь и сочинения. Сборник историко-литературных статей» (составитель В. Н. Покровский. 3-е изд. М., 1912). Сборник В. Н. Покровского из-за отсутствия справочного аппарата не может восприниматься как научное издание.

В качестве предшественника настоящего издания нужно назвать и сборник «И. А. Гончаров в русской критике» (М., 1958), в который вошло не­сколько статей, посвященных «Обломову».

Настоящее издание входит в серию сборников критических статей, посвя­щенных классическим произведениям русской литературы («Отцы и дети», «Война и мир», «Гроза»), ранее выпущенных Издательством ЛГУ.

В сборник включены наиболее интересные статьи о романе Гончарова. Они дают достаточно полное представление о том, как в течение полувека «Обломов» воспринимался русской критикой, что в романе вызывало наиболь­шие споры, почему все эти годы он воспринимался как живое, «сегодняшнее» явление литературы.

Статьи печатаются полностью или в отрывках в хронологическом по­рядке по авторитетным изданиям советского времени, в случае их отсут­ствия — по авторским сборникам или первым публикациям.

Все постраничные примечания принадлежат авторам статей. Переводы иноязычных текстов даются в конце страницы с пометкой «Ред.»

Мелкие неточности критиков в цитировании романа «Обломов» специаль­но не оговариваются. В примечаниях указаны часть и глава романа, откуда взята цитата. Все ссылки на тексты Гончарова даются по изданию: Г о н ч а ­р о в И. А. Собр. соч.: В 8 т. М., 1977—1980. Римская цифра обозначает том, арабская — страницу.

И. А. ГОНЧАРОВ Лучше поздно, чем никогда

( О т р ы в к и )

В 1879 г. в письме к датскому переводчику П. Г. Ганзену И. А. «Гонча­ров писал о статье «Лучше поздно, чем никогда»: «Это — критические заметки, или анализ моих же сочинений, т. е. объяснение моих авторских задач, как я их сам понимаю...» ( Л и т е р а т у р н ы й архив. М.; Л. 1961. Т. 6. С. 99).

277

Page 279: "Oblomov" goncharov

Впервые опубликовано: Русская речь. 1879. № 6. Печатается по: Г о н ч а р о в И. А. Собр. соч.: В 8 т. М., 1980. Т. 8.

С. 105-107, 111, 113-118.

1. ...начало в... Райском...— имеется в виду роман И. А. Гончарова «Обрыв» (1869).

2. Отдельное издание книги «Фрегат „Паллада"» в 2-х томах появилось в 1858 г.

3. ...двух-трех приятелей... три последние части «Обломова»...— 19 и 20 ав­густа 1857 г. Гончаров читал в Париже И. С. Тургеневу, В. П. Боткину и А. А. Фету тогда еще не завершенный роман, «необработанный, в глине, в сору, с подмостками, с валяющимися вокруг инструментами, со всякою дрянью» (Письмо к И. И, Льховскому от 22 августа (3 сентября) 1857 г. / / Гончаров И. А. Собр. соч. Т. 8. С. 249).

Тургенев вскоре (9/21 сентября) написал Некрасову: «...Гончаров прочел нам с Боткиным своего оконченного ,,Обломова"; есть длинноты, но вещь капитальная — и весьма было бы хорошо, если б можно было приобрести ее для „Современника"»... ( Т у р г е н е в И. С. Поли. собр. соч. и писем: В 28 т. Письма. М; Л., 1961. Т. 3. С. 151).

В. П. Боткин по поводу «Обломова» писал И. И. Панаеву 29 января 1858 г.: «Это действительно капитальная вещь. Может быть, в нем и много длиннот, но его основная мысль и все главные характеры выделаны рукой большого мастера. Особенно превосходна вторая часть» ( Т у р г е н е в и круг «Современника». М.; Л., 1930. С. 437).

4. ...современная критика уже замечала печатно, что я неглубок — Гончаров мог иметь в виду, в частности, резкие суждения о нем, содержав­шиеся в статье Н. В. Шелгунова «Талантливая бесталанность», посвященной роману «Обрыв», «...Чтобы прозреть на будущее,— писал критик в 1869 г.,— чтобы заглянуть в самую глубь того, что шевелится на дне человеческой души, что происходит в его уме, что управляет его желаниями и стремле­ниями,—у г. Гончарова никогда не было силы» (И. А. Г о н ч а р о в в рус­ской критике. М., 1958. С. 251).

5. Подробнее см. прим. 2 к статье Н. А. Добролюбова «Что такое обломовщина? ».

6. ...«что сталось с Наденькой?» — имеется в виду героиня романа «Обыкновенная история».

7. ...критикой... в лице Добролюбова...— имеется в виду статья Добро­любова «Что такое обломовщина?».

8. ...Белинский... упрекнул... я там стал «на почву сознательной мысли»! — Белинский считал, что «перерождение» Александра Адуева, как оно представлено в эпилоге «Обыкновенной истории», выглядит неубедительно. В связи с этим критик писал о Гончарове в статье «Взгляд на русскую литературу 1847 года»: «Автор увлекся желанием попробовать свои силы на чуждой ему почве — на почве сознательной мысли — и перестал быть поэтом» ( Б е л и н с к и й В. Г. Собр. соч.: В 9 т. М., 1982. Т. 8. С. 397).

9. «Обломов» (ч. IV, гл. IX). 10. ...за обломовским хребтом... в «Колоколе»...— А. И. Герцен употребил

это выражение в статье «Лишние люди и желчевики», которая впервые была напечатана в «Колоколе» (1860, 15 окт.). См.: Г е р ц е н А. И. Собр. соч.: В 30 т. М., 1958. Т. 14. С. 317.

Н. А. НЕКРАСОВ

Литературный дебют Гончарова состоялся в обновленном «Современнике». В 1840—1850-е годы в этом журнале, кроме «Обыкновенной истории», был опубликован целый ряд его произведений. В этом, несомненно, проявилось заинтересованное отношение Некрасова к прозе Гончарова. Оно проявилось и в сочувственных отзывах о «Сне Обломова» и некоторых очерках, позднее

278

Page 280: "Oblomov" goncharov

вошедших в книгу «Фрегат „Паллада"», которые содержатся в критических заметках Некрасова. Не случайно И. С. Тургенев, прослушав роман «Обло­мов» в авторском чтении, в сентябре 1857 г. писал Некрасову, что это «вещь капитальная* и что «весьма было бы хорошо, если б можно было приобрести ее для „Современника"» ( Т у р г е н е в И. С. Поли. собр. соч. и писем: В 28 т. Письма. М.; Л., 1961. Т. 3. С. 151).

Но в отношении Некрасова к Гончарову была и определенная насторо­женность. Прежде всего это было связано с цензорской службой автора «Обыкновенной истории». Эта настороженность проявилась, в частности, в письме Некрасова Тургеневу (октябрь 1858 г.), в котором есть такое замечание: «Молодому поколению немного может дать Гончаров, хоть и не сомневаюсь, что роман будет хорош». ( П е р е п и с к а Н. А. Некрасова: В 2 т. М., 1987. Т. 1. С. 504).

Косвенным подтверждением того, что Некрасов признал высокие достоинства «Обломова», была публикация на страницах «Современника» статьи Добро­любова, в которой роман был оценен в высшей степени положительно.

(«Сон Обломова») Впервые напечатано в составе обзорной рецензии «Литературный сборник

с иллюстрациями. Издан ред. „Современника". СПб., 1849» (Современник. 1849. № 4. Отд. III).

Печатается по: Н е к р а с о в Н. А. Поли. собр. соч.: В 12 т. М.; 1956. Т. 12. С. 131. (Название дано составителем.)

А. В.

Существует вполне вероятное предположение, что автором заметки, под­писанной двумя буквами, был А. В. Дружинин (Г е й р о Л. С. Роман И. А. Гон­чарова «Обломов» / / Гончаров И. А. Обломов. Л., 1987. С. 529). Подтвержде­нием этого предположения являются совпадения в понимании основных мотивов главы «Сон Обломова», содержащиеся в этой заметке и в более поздней рецен­зии Дружинина на роман Гончарова: «фламандство» как отличительная осо­бенность писательской манеры Гончарова, «детскость» и «неразумная доброта» жизни обломовцев.

Сон Обломова. Эпизод из недоконченного романа И. Гончарова.

Впервые напечатано: Москвитянин. 1849. № И. Кн. 1. отд. IV. С. 76—77. Печатается по журнальной публикации.

1. ...к гогартовскому роду,..— от имени английского художника, мастера бытового жанра Гогарта, точнее, Хогарта Уильяма (1697—1764).

Н. СОКОЛОВСКИЙ

О Н. Соколовском известно очень мало. По сведениям сотрудников ульяновского музея И. А. Гончарова, он был по профессии юрист. Жил в Сим­бирске, но посещал и Петербург. Интересовался литературой, у него были некоторые литературные знакомства.

По поводу романа «Обломов» (Письмо к редактору «Отечественных записок»)

Впервые напечатано: Отечественные записки. 1859. № 5. Русская лите­ратура. С. 67—76.

279

Page 281: "Oblomov" goncharov

Печатается по первой публикации.

1. Это примечание сделано редакцией журнала. 2. Лермонтов М. Ю. «Не верь себе» (1839). 3. ...ни Петрушек с собственным запахом...— имеется в виду лакей

Чичикова Петрушка, который имел «какой-то свой собственный запах» («Мертвые души». Т. I. гл. I).

Н. А. ДОБРОЛЮБОВ

Николай Александрович Добролюбов (1836—1861) — выдающийся литератур­ный критик, публицист, поэт. Еще в студенческие годы создал ряд значитель­ных историко-литературных и критических работ («Собеседник любителей российского слова», «А. В. Кольцов» и др.) С 1857 г. являлся сотрудником журнала «Современник», с начала 1858 г.— редактором отдела критики и библио­графии. В «Современнике» были опубликованы все наиболее значительные статьи Добролюбова: «О степени участия народности в развитии русской литературы» (1858), «Темное царство» (1859), «Русская сатира екатерининского времени» (1859), «Что такое обломовщина?» (1859), «Когда же придет настоящий день?» (1860), «Черты для характеристики русского простонародья» (1860), «Луч света в темном царстве» (1860), «Забитые люди» (1861). Статьи Добролюбова о Тургеневе, Островском, Гончарове получили признание как классические образцы русской литературной критики.

Первое собрание сочинений Добролюбова было подготовлено Н. Г. Чер­нышевским (1862). Статьи Добролюбова неоднократно издавались в советское время.

Что такое обломовщина?

Впервые опубликовано: Современник. 1859. № 5. Отд. III. Подпись «Н.-бов».

Печатается по: Д о б р о л юб о в Н. А. Собр. соч.: В 3 т. М., 1987. Т. 2. С. 218-257.

1. В качестве эпиграфа Добролюбов взял отрывок из I гл. II тома поэмы Н. В. Гоголя «Мертвые души». Но, как отметил В. Ф. Егоров («О мастерстве литературной критики». Л., 1980. С. 216—217), Добролюбов, «помимо мелких неточностей при цитировании, заменил гоголевских ,,байбаков", на „болванов", значительно усилив тем самым негативность социальной характеристики по­мещиков».

2. Глава «Сон Обломова» (IX глава I части) была напечатана впервые в 1849 г. в «Литературном сборнике с иллюстрациями», изданном редакцией журнала «Современник». Она имела подзаголовок «Эпизод из неконченного романа». Полностью роман Гончарова «Обломов» впервые был напечатан в жур­нале «Отечественные записки» за 1859 год (кн. 1—4). В журнальной публикации вся первая часть была помечена датой 1849. Сам Гончаров считал, что первая часть романа невыгодно отличается от второй и третьей. В 1858 г., работая над подготовкой журнальной публикации, Гончаров писал брату: «Если кто будет интересоваться моим новым сочинением, то посоветуй не читать первой части: она написана в 1849 году и очень вяла, слаба и не отвечает остальным двум, написанным в 1857 и 58, то есть нынешнем году (В оконча­тельной редакции роман был разбит на четыре части.— М. О.). А в 1849 году у меня самого еще неясно развился план всего романа в голове, да и меньше зрелости было. Оттого она и должна сделать дурное впечатление» (VIII, с. 306). Об этом же — в письме к Л. Н. Толстому от 4 декабря 1858 г.: «Не читайте первой части „Обломова", а если удосужитесь, то почитайте вторую часть и третью: они писаны после, а та в 1849 г. и не годится» (VIII, с. 256). О наличии «шва» между первой и остальными частями романа писал А. В. Дружинин в своей рецензии на «Обломова» (см. настоящее издание).

280

Page 282: "Oblomov" goncharov

Об истории создания романа см.: Г е й р о Л. История создания и публикации романа «Обломов» / / Гончаров И. А. Обломов. Л., 1987. С 551—646.

3. «Дворянское гнездо» И. С. Тургенева было впервые напечатано в жур­нале «Современник» (1859. № 1).

4. Аполлон Григорьев писал в 1858 г.: «...критика пишется не о произве­дениях, а по поводу произведений». Он расценивал это как явление «общее теперь во всех литературах» ( Г р и г о р ь е в , А п о л л о н . Литературная кри­тика. М., 1967. С. 114). Создание критических статей «по поводу» тех или иных литературных произведений соответствовало основной творческой установ­ке Добролюбова: «Толковать о явлениях самой жизни на основании лите­ратурного произведения». Этому принципу следовали и некоторые другие кри­тики «Современника», в частности Н. Г. Чернышевский (см. об этом: Е г о р о в Б. О мастерстве литературной критики. Л., 1980. С 219—220).

5. Из стихотворения Н. П. Огарева «Исповедь» (1842). 6. В этом абзаце Добролюбов полемизирует со сторонниками «эстети­

ческой критики», утверждавшими принципы «чистого искусства». 7. «Обломов» (ч. I, гл. VIII). 8. Там же, гл. IX. 9. Там же.

10. Там же. И. Там же, гл. VI. 12. Там же, ч. IV, гл. I. 13. Там же, ч. III, гл. IX. 14. Там же. 15. Там же, ч. I, гл. IX. 16. Пушкин А. С. «Евгений Онегин». Гл. 1, строфа XXXVII. 17. Там же, строфа XLIII. 18. Тургенев И. С. «Рудин». Гл. VI. 19. Гоголь Н. В. «Мертвые души». Т. 2, гл. 1. 20. Там же. 21. Сэй — Сей Жан-Батист (1767 — 1832), известный французский экономист. 22. «Обломов» (ч. II, гл. IV). 23. Добролюбов перефразирует строку из «Евгения Онегина» (гл. I, стро­

фа XLIV). 24. «Обломов» (ч. I, гл. VI). 25. Пушкин А. С. «Евгений Онегин». Гл. 1, строфа XLIV. 26. Там же. 27. Там же, гл. 4, строфы XXXVIII-XXXIX. 28. «Обломов» (ч. И, гл. IV). 29. В романе А. И. Герцена «Кто виноват?» слова о «канцелярских

чернорабочих» приписаны Бельтову его столоначальником (ч. I, гл. VII). 30. Пушкин А. С. «Евгений Онегин». Гл. 1, строфа XLVI. 31. «Обломов» (ч. II, гл. IV). 32. Пушкин А. С. «Евгений Онегин». Гл. 8. Письмо Онегина к Татьяне.

У Пушкина: Свою постылую свободу Я потерять не захотел.

33. Лермонтов М. Ю. «Герой нашего времени» («Княжна Мери»). 34. Пушкин А. С «Евгений Онегин». Гл. 4, строфа XVI. 35. Там же, гл. 8, строфа XIII. У Пушкина:

Им овладело беспокойство, Охота к перемене мест...

36. Лермонтов М. Ю. «Герой нашего времени» («Княжна Мери»). 37. Тургенев И. С. «Рудин». Гл. XI. 38. «Обломов» (ч. I, гл. VIII). 39. Некрасов Н. А. «Саша». Гл. 4. 40. Там же.

281

Page 283: "Oblomov" goncharov

41. Пушкин А. С. «Евгений Онегин». Гл. 2, строфа XVI. У Пушкина: И предрассудки вековые И гроба тайны роковые...

42. Там же, строфа IV. У Пушкина: Ярем он барщины старинной Оброком легким заменил.

43. «Экономический указатель» — политико-экономический еженедельник, издававшийся И. В. Вернадским в 1857 — 1861 гг. в Петербурге. В 1859 г. выходил под названием: «Указатель политико-экономический. Статистический и промышленный журнал». Добролюбов иронически передает мысль, часто вы­сказывавшуюся в этом издании.

44. Пушкин А. С. «Евгений Онегин». Гл. 7, строфа XXV. У Пушкина: Ужель загадку разрешила? Ужели слово найдено?

45. «Обломов» (ч. IV, гл. VIII). 46. ...в настоящее время, когда...— Добролюбов иронизирует над расхожим

оптимизмом, проявившимся во многих журнальных публикациях первых лет царствования Александра II (1855—1881).

47. «Обломов» (ч. I, гл. VI). 48. Из стихотворения В. Бенедиктова «Современная молитва» (1857). 49. «Обломов», (ч. И, гл. II). 50. Пушкин А. С. «Евгений Онегин». Гл. 8, строфа XLVII. 51. «Обломов» (ч. III, гл. XI). 52. Там же, ч. IV, гл. VIII.

Д. И. ПИСАРЕВ

Дмитрий Иванович Писарев (1840—1868) — выдающийся русский критик и публицист. Основные работы Писарева были опубликованы на страницах демократического журнала «Русское слово»: «Писемский, Тургенев и Гончаров» (1861), «Базаров» (1862), «Реалисты» (1864), «Прогулка по садам россий­ской словесности» (1865), «Пушкин и Белинский» (1865), «Мыслящий пролетариат» (1865). В 1862 г., во время ожесточенных репрессий прави­тельства против «нигилистов», когда были закрыты некоторые демократи­ческие просветительские учреждения, Писарев написал резкий памфлет о брошюре Шедо-Ферроти (полностью опубл. в 1920 г.), в котором содержался призыв к свержению правительства и физической ликвидации царствующего дома. За это он был арестован и заключен в Петропавловскую крепость, где провел четыре года. Значительную часть своих критических статей Писа­рев написал во время заточения. В конце жизни, с 1868 г., он сотрудничал в некрасовских «Отечественных записках».

В 1866—1869 гг. было выпущено первое собрание сочинений Писарева. Его статьи неоднократно издавались в советское время.

«Обломов». Роман И. А. Гончарова

Впервые напечатано: Рассвет. Журнал наук, искусств и литературы для взрослых девиц, издаваемый под редакциею В. Кремпина. 1859. Т. 4. № 10. Библиография. Без подписи.

Печатается по: П и с а р е в Д. И. Литературная критика: В 3 т. Л., 1981. Т. 1. С. 42-59.

1. Цитата из статьи В. Г. Белинского «О русской повести и повестях г. Гоголя» (см.: Б е л и н с к и й В. Г. Собр. соч.: В 9 т. М., 1976. Т. 1. С. 172).

2. О том, что Обломов — «философ», говорит в романе Штольц (ч. II, гл. IV).

282

Page 284: "Oblomov" goncharov

3. Ольга говорит Обломову: «Ты кроток, честен, Илья; ты нежен... как голубь...» (ч. III, гл. XI) . О «голубиной нежности» Обломова говорит и Штольц (ч. IV, гл. VIII) .

4. «Обломов» (ч. II, гл. I I ) . 5. Ср. с суждениями Писарева, содержащимися в статье «Женские типы

в романах и повестях Писемского, Тургенева и Гончарова». 1861). 6. В романе об Ольге сказано: «...она впала в это тревожное состояние,

в какой-то лунатизм любви» (ч. II, гл. XI) .

Писемский, Тургенев и Гончаров

(Сочинения А. Ф. Писемского, т. I и И. Сочинения И. С Тургенева) ( О т р ы в к и )

Впервые напечатано: Русское слово. 1861. № И. Отд. II, «Русская литература».

Печатается по: П и с а р е в Д. И. Литературная критика: В 3 т. Л., 1981. Т. 1. С. 132-133 , 137-154, 177, 178.

1. Бульвер — английский писатель Бульвер-Литтон Э.-Д. (1803—1873). Эллиот — английская писательница Джордж Элиот (псевд.; настоящее имя Мэри Анн Эванс, 1819-1880). Джон Стюарт Милль (1806-1873) - английский философ-позитивист, экономист, общественный деятель.

2. «Очерки кругосветного плавания» — имеется в виду «Фрегат „Паллада". Очерки путешествия в двух томах» (СПб., 1858). До выхода отдельного издания очерков они печатались в различных журналах в 1855—1857 гг. На отдельное издание «Фрегата „Паллада"» Писарев откликнулся положи­тельной рецензией (Рассвет. 1859. № 2).

3. Феваль, Поль (1817 — 1887) — французский писатель, автор романов с интригующей фабулой, получивших большую известность в Европе в 1840-х годах: «Лондонские тайны» (1844), «Сын тайны» (1847). Резко отрицательно к творчеству Феваля относился Белинский, который, в частности, писал: «У г. Поля Феваля нет ни ума, ни воображения, ни страсти, ни этого мастерства увлекательно рассказывать даже вздоры, которым так владеют фран­цузы...» (см.: Б е л и н с к и й В. Г. Собр. соч.: В 9 т. М., 1982. Т. 8. С. 256).

4. Срезневский И. И. (1812—1880) — известный филолог, славист, па­леограф, этнограф, лекции которого Писарев в конце 1850-х годов слушал в Петербургском университете.

5. Бешметев — действующее лицо в повести Писемского «Тюфяк» (1850). 6. См.: «Обломов» (ч. И, гл. I I ) . 7. Имеются в виду персонажи двух комедий, пользовавшихся популяр­

ностью во второй половине 1850-х годов, принадлежавших к так называемой обличительной литературе: «Чиновник» В. А. Соллогуба (1856) и «Предубежде­ние, или Не место красит человека, а человек — место» Н. М. Львова (1858).

8. О своем понимании Фамусова Гончаров сказал в статье «Мильон терзаний» (1872). Фамусов для него — носитель «общих мест старой морали», представитель «отжившего», клевещущий на Чацкого.

9. Аркадия — область в центральной части Пелопоннеса (Греция). В античной литературе и в пасторалях XVI—XVIII вв. изображалась райской страной. В переносном смысле — счастливая страна.

10. Калинович — герой романа А. Ф. Писемского «Тысяча душ» (1858). И . Булгарин Ф. В. (1789—1859) — журналист и писатель, издатель

реакционной газеты «Северная пчела», осведомитель «3-го отделения» полиции. 12. Имеются в виду слова Паншина, одного из героев романа И. С. Тур­

генева «Дворянское гнездо» (гл. XXVIII) , о том, что «ему в Петербурге поручили de populariser Tidee du cadastre» (популяризировать идею ка­дастра). Кадастр (поземельный) —способ распределения размера поземельного

283

Page 285: "Oblomov" goncharov

налога на основе описей земельной собственности. К рассуждениям Паншина Тургенев относится явно иронически.

13. Н. А. Добролюбов.

Женские типы в романах и повестях Писемского, Тургенева и Гончарова

( О т р ы в к и )

Впервые напечатано: Русское слово, 1861. № 12, отд. II, «Русская литература».

Печатается по: П и с а р е в Д. И. Литературная критика: В 3 т. Л., 1981. Т. 1. С. 192-200.

1. Грандинсон и Кларисса — персонажи романов английского писателя С. Ричардсона (1689—1761) «История сэра Чарльза Грандинсона» (1754) и «Кларисса, или История молодой леди» (1747—1748). Эти романы были очень популярны в России в конце XVIII— начале XIX в.

2. См. в настоящем издании рецензию Писарева на роман «Обломов» 1859 г.

3. ...Паллада-Афина вышла из черепа Зевеса — согласно древнегреческому мифу богиня мудрости и справедливости Афина Паллада появилась из головы своего отца Зевса в полном боевом вооружении.

4. «г0, это важно,— с комическою строгостью произнес он,— за это надо было лишить вас... одного блюда за обедом» — так реагирует Штольц на призна­ние Ольги о том, что она поцеловалась с Обломовым. О «романе» Ольги и Обломова Штольц говорит подробно (ч. IV, гл. IV).

5. Штольц дает объяснение тоски Ольги: «Это расплата за Прометеев огонь», «это грусть души, вопрошающей жизнь о ее тайне», «это общий недуг человечества» (ч. IV, гл. VIII).

6. Шамилов —герой повести А. Ф. Писемского «Богатый жених» (1851). 7. Ср. оценку Штольца в ранней (1859) рецензии Писарева на роман

Гончарова. 8. Ср. «Служить бы рад, прислуживаться тошно» — реплика Чацкого из

пьесы «Горе от ума», (д. II, явл. 2). 9. Свистуны — от названия сатирического отдела «Свисток», основанного

Добролюбовым в «Современнике». Эту кличку, обозначающую радикально настроенных сотрудников «Современника», пустил в ход М. Н. Катков. См. его статьи: «Несколько слов вместо „Современной летописи"» (Русский вестник. 1861. № 1), «Наш язык и что такое свистуны?» (там же, № 3).

А. В. ДРУЖИНИН

Александр Васильевич Дружинин (1824—1864) — известный литературный критик, журналист, писатель. В 1856—1861 гг.— редактор журнала «Библиотека для чтения». По своим политическим убеждениям — либерал-запад ник. Дружинин был инициатором создания в России (1859) «Общества для пособия нуждаю­щимся литераторам и ученым» («Литературного фонда»). В оценке произве­дений художественной литературы он последовательно придерживался прин­ципов «эстетической критики»: в этом плане был близок к П. В. Анненкову и В. П. Боткину. Лучшие критические работы его посвящены творчеству А. С. Пушкина, А. А. Фета, Л. Н. Толстого, Н. А. Некрасова, И. А. Гонча­рова, А. Н. Островского. Первая статья Дружинина о Гончарове «Русские в Японии, в конце 1853 и в начале 1854 года» (1856) была откликом на выход в свет части путевых очерков, позднее вошедших в книгу «Фрегат ,,Паллада"». В этой рецензии Дружинин сделал ряд очень существенных наблюдений и выводов, касающихся прозы Гончарова, включая и роман «Обыкновенная история» (1847), и главу «Сон Обломова», которая была напе­чатана в 1849 г. Критик указал на близость первого романа Гончарова

284

Page 286: "Oblomov" goncharov

к «Евгению Онегину»: «В обоих произведениях видим мы ясную, тихую, светлую, но правдивую картину русского общества, в обоих русская приро­да изображена превосходно, в обоих действуют русские люди в их сяокояном, повседневном состоянии, в обоих разлит один примирительно-отрадный колорит, в обоих нет ни лести, ни гнева, ни идиллий, ни преднамеренного свирея-ства, ни утопии, ни мрачных красок». Дружинин отметил мягкий юмор Гончарова, поэтичность его прозы, умение увидеть «жизненную поэзию» в самых обыденных вещах, умение, которое критик назвал «фламандством» (см.: Д р у ж и н и н А. В. Прекрасное и вечное. М., 1988. С. 118—141). Гончаров был очень доволен рецензией Дружинина (см.: А л е к с е е в А. Д. Летопись жизни и творчества И. А. Гончарова. М.; Л., 1960. С. 56—57).

Критические работы Дружинина составили 7-й том собрания его сочине­ний (1865—1867). Наиболее значительные статьи критика вошли в выше­упомянутое издание 1988 г. (составитель HL Н. Скатов).

«Обломов». Роман И. А. Гончарова. Два тома. СПб., 1859.

Впервые напечатано: Библиотека для чтения. 1859. № 12, отд. IV. Подпись: Ред. Печатается по: Д р у ж и н и н А. В. Прекрасное и вечное. М., 1988.

С. 441—461.

1. Речь идет об английских писателях Джордже Льюисе (Льюизе) (1817 — 1878), авторе книги «Жизнь Гете», и Мэтью Грегори Льюисе (Льюизе), представителе так называемого готического романа, авторе широко известного в первой половине XIX в. романа «Монах» (1796, рус. пер. 1802), наполненного картинами ужасов и чудес. За склонность к «могильным» эффектам Дж. Г. Байрон назвал автора «Монаха» «поэтом гробов».

2. Томас Карлейль (1795 — 1881) — английский писатель, публицист, исто­рик, философ, автор многих трудов о немецкой литературе и философии, в том числе о Гете и Шиллере. В 1855—1856 гг. в «Современнике» была напечатана серия переводов В. П. Боткина из книги Карлейля «О героях, культе героев и героическом в истории» (1841). «...Если настоящее призвание писателя,— сказал в своей заметке об английском авторе Боткин,— состоит в том, чтобы пробуждать в людях высшие стремления, чтобы обращать их внимание на внутреннее, а не на внешнее значение вещей, указывать им на те непреходящие и неисчерпаемые наслаждения, которые заключает в себе внутренний духовный мир человека, то, нам кажется, Карлейль вполне соот­ветствует этому высокому призванию» ( Б о т к и н В. П. Литературная кри­тика. Публицистика. Письма. М., 1984. С. 190).

3. Пьетисты — сторонники пиетизма, мистического течения в протестантиз­ме, приверженцами которого были многие немецкие дворяне.

4. Дружинин дает свой перевод эпиграммы «Немецкий национальный характер», написанной Гете совместно с Шиллером.

5. Лонгфелло, Генри Уодсуорт (1807 — 1882) — американский поэт, ученый-филолог, переводчик, автор эпической поэмы в духе народного эпоса «Песнь о Гайавате» (1855).

6. Вашингтон Ирвинг. (1783—1859) — американский писатель, представи­тель американского романтизма.

7. Ситсфильд (Ситсфилд), Чарльз — один из псевдонимов (более известен — Чарльз Силсфилд) американского писателя немецкого происхождения Карла Антона Постля (? —1864), автора серии романов из жизни США. Широ­кую известность получил его сборник «Книга Каюты» (1841), составленный из рассказов, посвященных войне в Техасе. Мельвилль, (Мелвилл Герман) (1819—1891) — американский писатель, автор романа «Моби Дик, или Белый Кит» (1851).

8. Неточная цитата из «Мертвых душ». У Гоголя: «Русь! Чего же ты хо­чешь от меня? ( . . . ) Что глядишь ты так, и зачем все, что ни есть в тебе, обратило на меня полные ожидания очи?..» (гл. XI).

285

Page 287: "Oblomov" goncharov

9. Цитата является второй строкой из эпиграммы Гете и Шиллера «Немецкий национальный характер».

10. В начале 1859 г., кроме «Обломова», были напечатаны: «Дворянское гнездо» И. С. Тургенева, «Три смерти» Л. Н. Толстого, «Дядюшкин сон» Ф. М. Достоевского.

11. Эллиот — см. прим. 1 к ст. Писарева «Писемский, Тургенев и Гонча­ров». Роман «Адам Вид» (1859, рус. пер. 1859) написан в традициях английского социального романа.

12. Доу, Джорж (1781 — 1829) —английский живописец. Ван дер-Нээр (1604—1677) — фламандский художник. О стад (Остаде) — Адриан ван Остаде (1610—1685) или его брат Исаак ван Остаде (1621 — 1649), голландские ху­дожники, которые проявили себя как мастера жанрового пейзажа.

13. Транстевере — часть Рима. 14. Рюйздаль — один из голландских художников-пейзажистов: или Сало-

мон ван Рёйсдал (1600 или 1603—1670), или Якоб ван Рёйсдал (1628 или 1629-1682).

15. См. прим. 2 к статье Н. А. Добролюбова. 16. Миерисовские подробности — по имени голландского художника

Ф. ван Мириса-старшего (1635—1681), полотна которого отличаются мно­жеством тщательно выписанных деталей.

17. Имеются в виду строки из оды Г. Р. Державина «Бог»: Ничто!— Но ты во мне сияешь Величеством твоих доброт; Во мне себя изображаешь, Как солнце в малой капле вод.

18. Дружинин писал о романе И. С. Тургенева «Рудин» в статье «Повести и рассказы И. Тургенева. СПб., 1856» (Библиотека для чтения. 1857. № 2) .

19. Лаэрт— герой трагедии В. Шекспира «Гамлет». 20. Копотливость — от слова копотливый — медлительный, непово­

ротливый. 21. «Обломов» (ч. IV, гл. X). 22. Обломов у лучшее и сильнейшее создание... дополнения эти сами приходят

на мысль...— ср. признание самого Гончарова, сделанное в письме к И. И. Льхов-скому от 2/14 августа 1857 г.: «Герой может быть неполон: недостает той или другой стороны, не досказано, не выражено многое: но я с этой стороны успокоился: а читатель на что? Разве он олух какой-нибудь, что воображением не сумеет по данной автором идее дополнить остальное? Разве Печорины, Онегины, Бельтовы etc. etc. досказаны до мелочей? Задача автора — господ­ствующий элемент характера, а остальное — дело читателя» (VIII, 244).

23. Риль, Вильгельм Генрих (1823—1897) — немецкий публицист и писа­тель.

24. Ковы — козни.

А. П. МИЛЮКОВ

Александр Петрович Милюков (1817—1897) — писатель, педагог, мемуарист. В молодости был связан с петрашевцами. В начале 1860-х годов — один из руководителей журнала «Светоч», позднее — сотрудник журналов Ф. М. Достоевского «Время» и «Эпоха». По своим общественно-полити­ческим взлядам в эти годы — почвенник. Писал о Гоголе, Достоевском, Мее, Фете, Гончарове, Писемском, Помяловском. Милюков — автор получивших большую известность «Очерков истории русской поэзии» (1847) и содержа­тельных мемуаров («Литературные встречи и знакомства». СПб., 1890).

Часть критических работ Милюкова представлена в сборнике «Отголоски на литературные и общественные явления. Критические очерки» (СПб., 1875).

286

Page 288: "Oblomov" goncharov

Русская апатия и немецкая деятельность («Обломов», роман Гончарова)

Впервые под названием «„Обломов". Роман И. Гончарова» напечатано* Светоч. I860. № 1, отд. III.

Печатается по: М и л ю к о в А. П. Отголоски на литературные и обще­ственные явления. Критические очерки. СПб., 1875. С. 1-32.

1. Неточная цитата из поэмы А. Н. Майкова «Две судьбы» (1845). У Майкова:

Ах, отчего мы стареемся рано, И скоро к жизни холодеем мы!

(гл. II, строфа 14).

2. Там же, гл. IV. 3. Casta diva — начало арии Нормы из одноименной оперы В. Беллини

(1801 — 1835). «Непорочная богиня» —так героиня обращается к Диане, богине Луны. Эта ария несколько раз упоминается в романе «Обломов».

4. «Обломов» (ч. II, гл. III). 5. Там же, гл. IV. 6. Там же, ч. I, гл. VI. 7. Там же, ч. III, гл. III. 8. Круциферская — героиня романа А. И. Герцена «Кто виноват?».

Нина — героиня поэмы А. Н. Майкова «Две судьбы», по национальности — итальянка.

9. Майков А. Н. «Две судьбы» (гл. IV). 10. Там же, гл. VI. 11. «Обломов» (ч. II, гл. VIII). 12. Там же, ч. IV, гл. IV. 13. Калинович — герой романа А. Ф. Писемского «Тысяча душ» (1858). 14. Паншин — герой романа И. С. Тургенева «Дворянское гнездо»

(1859). 15. «Обломов» (ч. II, гл. II). 16. У каждого из... телемаков есть свой ментор...— в «Одиссее» Гомера

Ментор — наставник сына Одиссея Телемака; в переносном смысле: воспитатель, руководитель.

Н. Д. АХШАРУМОВ

Николай Дмитриевич Ахшарумов (1820—1893) — прозаик и литературный критик. По окончании царскосельского лицея (1840) некоторое время служил в канцелярии военного министерства, через пять лет вышел в отставку и пол­ностью предался литературным занятиям. В молодости испытал воздействие петрашевцев, в круг которых его ввел младший брат, Дмитрий. Остросюжет­ные прозаические произведения Ахшарумова пользовались читательским успе­хом. В критических статьях Ахшарумов выступал против тенденциозности в литературе («О порабощении искусства», 1858). Наболее значительные его статьи посвящены творчеству Л. Н. Толстого, И. А. Гончарова, А. Ф. Пи­семского.

Статья Ахшарумова «„Обломов". Роман И. Гончарова. 1859» получила признание в литературных кругах. Так, в письме, адресованном критику членами комиссии по уваровским премиям при Академии наук, она была назва­на «замечательной» ( П и с е м с к и й А. Ф. Письма. М.; Л., 1936. С. 639).

После смерти Ахшарумова было выпущено десятитомное собрание его сочинений (СПб., 1894 — 1895). Критические работы Ахшарумова не собраны.

287

Page 289: "Oblomov" goncharov

Обломов. Роман И. Гончарова. 1859. Впервые напечатано: Русский вестник. 1860. № 2. Печатается по тексту журнала. 1. Статья Ахшарумова появилась через девять месяцев после добролю-

бовской. 2. ...всю важность представительной системы...— при представительном

правлении участие в управлении предоставлено выборным представителям нации.

3. Как Израиль в вавилонском плену...— согласно Библии евреи провели семьдесят лет в плену в городе Вавилоне и были освобождены в 588 г. до н. э. персидским царем Пирром, завоевавшим Вавилон (Книга Пророка Иеремии).

4. ...в Гороховой или Вознесенской, или в других подобных муравей­никах...— имеются в виду две центральные густонаселенные улицы в Пе­тербурге (ныне ул. Дзержинского и пр. Майорова).

5. Выборгская сторона — одна из частей Петербурга, расположенная на правом берегу Невы, в те годы глухая окраина.

6. «Обломов» (ч. I, гл. IX). 7. Аркадия — см. прим. 9 к статье Писарева «Писемский, Тургенев и

Гончаров». 8. «Обломов» (ч. I, гл. IX). 9. Простакова, Скотинин — герои комедии Д. И. Фонвизина «Недоросль»

(1782). 10. Между титулярным советником и коллежским асессором разверза­

лась бездна... диплом — в соответствии с указом Александра I от 6 августа 1809 г. чиновники, желающие перейти из 9-го в 8-й класс, должны были иметь диплом о высшем образовании или документ о сдаче специального экзамена.

И. «Обломов» (ч. I, гл. IX). 12. Там же, ч. II, гл. I. 13. Филистер (от нем. Filister) — мещанин, глупый, ограниченный, но само­

довольный человек. Шписсбюргер (он нем. SpieBburger) — обыватель, мещанин. 14. «Обломов» (ч. II, гл. XI). 15. Там же, гл. IV. 16. Там же. 17. Герц А. (1803—1888) — французский композитор и пианист. 18. Курсивом выделены цитаты из «Обломова» (ч. II, гл. II). 19г См. там же, ч. IV, гл. VIII. 20. Ундина — героиня одноименной стихотворной повести В. А. Жу­

ковского, которая является переложением гекзаметром прозаической повести немецкого писателя-романтика Фридриха де Ламот-Фуке (1811). В средневе­ковой германской мифологии ундины — нимфы, обитательницы рек, ручьев, озер, близкие русалкам славянской мифологии.

21. «Обломов» (ч. II, гл. X). 22. Там же. 23. Там же, ч. III, гл. XI. 24. ...как сорок тысяч Ольг не в состоянии полюбить его — парафраз

слов Гамлета из одноименной трагедии В. Шекспира (V, явл. I). В переводе Н. Полевого это место передано так: «...как сорок,тысяч братьев любить не могут».

25. Пачуля (точнее, пачули) — сильно пахнущие духи. 26. ...дядю Тоби без капрала Трима...— имеются в виду персонажи романа

английского писателя Лоуренса Стерна (1713—1768) «Жизнь и мнения Тристрама Шенди» (1767).

27. ...он уже в руках филистимлян...— намек на библейский рассказ о пленении богатыря Самсона филистимлянами с помощью его возлюбленной филистимлянки Далилы (Книга Судеб, 16).

28. См.: «Обломов» (ч. II, гл. II). 29. ...умеренность и аккуратность...— цитата из комедии А. С Грибое­

дова «Горе от ума» (д. III, явл. III).

288

Page 290: "Oblomov" goncharov

Я. И. СОЛОВЬЕВ

Николай Иванович Соловьев (1831 — 1874) —литературный критик, врач по образованию, служил военным врачом в различных полках и воинских частях, позже работал в санитарных учреждениях Москвы и Петербурга. Автор многих статей на санитарно-медицинские темы. Литературно-критическая деятель­ность Соловьева продолжалась всего шесть лет ( Е г о р о в Б. Ф. Н. И. Со­ловьев—литературный критик / / Русская литература. 1988. № 3. С. 60—77). По своим общественным взглядам он был близок к почвенникам, в своих статьях не раз выступал как оппонент революционных демократов: Чернышевского, Добролюбова, Писарева, В. Зайцева, но идея «чистого искусства» ему была чужда. Соловьев сотрудничал в «Отечественных записках», «Времени», «Эпохе», «Всемирном труде». Писал о Тургеневе, Гончарове, Лескове, Л. Н. Толстом. Гончаров был одним из любимых писателей Соловьева. Ему принадлежит большая статья об «Обрыве» — «Родство и кипучие страсти» (1869). В ней кри­тик отметил, что автору «Обломова» и «Обрыва» особенно «пришлись по перу и наблюдательности люди, пораженные недугом апатии».

Основные литературно-критические статьи Соловьева вошли в книгу «Искус­ство и жизнь», ч. 1—3. (М., 1869).

Вопрос об искусстве ( О т р ы в о к )

Впервые напечатано: Отечественные записки. 1865. № 7. Печатается по: С о л о в ь е в Н. Искусство и жизнь. Ч. 1. М., 1869.

С. 125-136.

1. Добролюбов Н. А. «Что такое обломовщина?» 2. «Обломов» (ч. I, гл. IX). 3. Там же, ч. II, гл. III. 4. Там же, ч. I, гл. VIII. 5. Там же, ч. IV, гл. VIII. 6. Там же, ч. II, гл. VI. 7. Там же, гл. XI. 8. Там же, ч. IV, гл. VIII. 9. Там же, ч. II, гл. X.

10. Там же, ч. IV, гл. VI. 11. Там же, ч. I, гл. VIII. 12. Там же, гл. II. 13. Там же, ч. II, гл. IV. 14. Филистер — см. прим. 13 к статье Н. Д. Ахшарумова. 15. Бурш (от нем. Bursch) — в Германии так назывался студент, вхо­

дивший в какую-либо студенческую корпорацию. Для тех лет было характер­но противопоставление буршей и филистеров. Его употребил Гончаров, объ­ясняя в одном из писем образ Александра Адуева: «Этот последний выра­жает собой именно юношеские порывы, составляющие обыкновенную историю всех молодых людей, и потом превращается в тип положительного человека (дяди), как бывает с большинством. У немцев — бурши и филистеры» (VIII, 472).

Д. С. МЕРЕЖКОВСКИЙ

Дмитрий Сергеевич Мережковский (1866 — 1941) — писатель, философ, лите­ратуровед, критик. Начинал литературную деятельность как поэт, писал стихи в духе «гражданской поэзии». С годами все более и более увлекался рели­гиозно-мистическими проблемами. Книга Мережковского «О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы» (1893) стала «про­граммным» документом, одним из первых теоретических обоснований русского

19 Зак. 324'.) 289

Page 291: "Oblomov" goncharov

литературного декаданса. В этой работе он выступал за расширение ху­дожественной впечатлительности, «мистического содержания» литературы. Широ­кую известность получило исследование Мережковского «Л. Толстой и До­стоевский. Жизнь и творчество» (1901 — 1902). Ему принадлежит целый ряд работ о русских писателях XIX — начала XX в.: Пушкине, Гоголе, Некра­сове, Гончарове, Тютчеве, Чехове, Леониде Андрееве, Горьком. В 1920 году Мережковский эмигрировал.

Наиболее полно критические работы Мережковского представлены в не­однократно переиздававшейся книге «Вечные спутники» (3-е изд. Пг., 1910). Они также включались в два дореволюционных полных собрания его сочи­нений в 17 т. (М.; 1914) и 24 т. (СПб.; М., 1911-1913) .

Гончаров (В с о к р а щ е н и и )

Впервые напечатано: Труд. 1890. Т. VIII. № 24. Печатается по: М е р е ж к о в с к и й Д. С. Поли. собр. соч.: В 24 т.

СПб., М., 1911. Т. 13. С. 237-255 . 1. Цитата из книги «Фрегат ,,Паллада"» (т. I, гл. V). 2. «Обломов» (ч. I, гл. IX). 3. Там же. 4. ...для идиллии Феокритовских пастухов...-- имеются в виду произведения

особого жанра — идиллии, в которых в розовых тонах изображался быт простых людей, часто пастухов. Создателем этого поэтического жанра был древне­греческий поэт Феокрит (конец IV — 1-я половина III в. до н. э.).

5. «Фрегат „Паллада"» (Т. II, гл. I.). 6. Цитата из поэмы М. Ю. Лермонтова «Мцыри» (гл. II). 7. Чуть измененная цитата из стихотворения М. Ю. Лермонтова

«Ангел» (1831). 8. ...от байроновской тьмы, поглотившей мир, — имеется в виду стихо­

творение Байрона «Тьма»: в нем описаны ужасы мира; в котором погасло солнце. Лермонтов перевел это стихотворение прозой.

9. ...«безболезненная, мирная кончина живота»... молятся верующие — слова, обращенные к Богу, которые встречаются в православных молитвах, в частности в «Просительной ектенье».

10. «Обыкновенная история» (ч. II, гл. 6). 11. «Обломов» (ч. IV, гл. X). 12. Элизиум — в древнегреческой мифологии — обитель блаженных, загроб­

ный мир для праведников,— то же, что Елисейские поля. 13. «Обыкновенная история» (ч. II, гл. 6). Сион — холм, часть Иеруса­

лима, где согласно Библии был храм Яхве. 14. Чуть искаженная цитата из эпилога романа «Обыкновенная история».

У Гончарова в первом предложении нет вопросительного знака. 15. «Обломов» (ч. III, гл. XII). Курсив в цитате принадлежит автору

статьи. 16. Цитата из шестой песни «Одиссеи» Гомера (Перевод Н. Гнедича). 17. «Обломов» (ч. I, гл. IX). 18. «Обрыв» (ч. I, гл. II). 19. «Обломов» (ч. II, гл. IV). 20. Все три произведения... одно растение — Гончаров писал в статье

«Лучше поздно, чем никогда» о своих романах: «Я... вижу не три романа, а один. Все они связаны одною общею нитью, одною последовательною идеею — перехода от одной эпохи русской жизни, которую я переживал, к другой...» (VIII, 107).

21. «Обыкновенная история» (ч. I, гл. II). 22. Там же, ч. И, гл. IV. 23. Там же. 24. См.: Пушкин А. С. «Евгений Онегин» (гл. 1, строфа XXIII). 25. Чуть измененная цитата из «Обломова» (ч. I, гл. VI).

290

Page 292: "Oblomov" goncharov

26. Там же, гл. VIII. 27. Там же. 28. Там же. 29. Там же, ч. III, гл. XI. 30. «Обрыв» (ч. II, гл. XV). 31. Там же, ч. I, гл. IV. 32. «Обыкновенная история» (ч. I, гл. II). 33. «Обрыв» (ч. IV, гл. I) . 34. «Обыкновенная история» (ч. I, гл. VI). 35. ...«будьте просты, как дети»...— это выражение восходит к евангель­

скому стиху: «И сказал: истинно говорю вам, если не обратитесь и не будете, как дети, не войдете в Царство Небесное». (Евангелие от Матфея. Гл. 18, ст. 3).

36. ...«Если имею дар пророчества... нет мне в том пользы» — цитата из Евангелия (Первое послание святого апостола Павла к коринфянам. XIII 2, 3).

37. «Обрыв» (ч. I, гл. I I ) . 38. «Обломов» (ч. I, гл. IX). 39. «Обрыв» (ч. II, гл. X). 40. Там же, гл. X. 41. «Обломов» (ч. I, гл. IX). 42. «Фрегат „Паллада"» (ч. I, гл. I) .

М. А. ПРОТОПОПОВ

Михаил Алексеевич Протопопов (1848—1915) — литературный критик. По общественно-политическим взглядам — народник. В 1884 г. его литературная деятельность была прервана в связи с арестом. В конце 1880-х годов вновь начал печататься. Сотрудничал в журналах: «Отечественные записки», «Дело», «Северный вестник», «Русское богатство». Протопопов называл своим учителем Велинского. Он ратовал за литературу, разрабатывающую социальные темы. Наиболее значительным видом литературной критики считал критику публици­стическую. Вопросы, касающиеся особенностей таланта писателя, его художествен­ной манеры, представлялись Протопопову малосущественными.

Протопопов писал о Белинском, Гончарове, С. Т. Аксакове, Добролю­бове, Гаршине, Г. Успенском, Л. Толстом, М. Горьком. Значительная часть его критических статей представлена в двух книгах: «Литературно-крити­ческие характеристики» (2-е изд. 1898) и «Критические статьи» (1903).

Гончаров

Впервые напечатано: Русская мысль. 1891. № И, отд. II. С. 107 — 131. Печатается в сокращении по журнальной публикации.

1. «Венера Милосская, пожалуй, несомненнее принципов 89-го года» — цитата из повести «Довольно» (1865). У Тургенева имеется в виду «Декла­рация прав человека и гражданина» — политический манифест французской буржуазной революции, принятый Учредительным собранием 26 августа 1789 г. Венера Милосская — знаменитая статуя богини любви Афродиты (II в. до н. э.), найденная на острове Милос (в древности Мелос). Хранится в Лувре (Париж).

2. Чуть измененная цитата из статьи П. В. Анненкова «Характери­стики: И. С. Тургенев и Л. Н. Толстой» (журнальное название статьи — «О мысли в произведениях изящной словесности»). См.: А н н е н к о в П. В. Воспоминания и критические очерки: В 3 т. СПб., 1879. Т. 2. С. 99.

3. «...очень никто не озабочен» — цитата из стихотворения М. Ю. Лер­монтова «Завещание» («Наедине с тобою брат...») (1840).

4. Цитата из книги «Фрегат „Паллада1'». Начало очерка «Ликейские острова» написано в форме обращения к художнику Н. А. Майкову (1796— 1873).

291

Page 293: "Oblomov" goncharov

5. Добролюбов Н. А. «Что такое обломовщина?». 6. Айвазовский И. К. (1817 — 1900) — русский художник-маринист. 7. Перов В, Г. (1833/34 — 1882) — русский художник, мастер жанровых

сцен. 8. В сноске Протопопов цитирует статью «Что такое обломовщина?». 9. Аматёр (от франц. amateur) — тот, кто занимается чем-то не по

должности, а по любви, любитель. 10. ...«мире печали и слез» — цитата из стихотворения М. Ю. Лермонтова

«Ангел» (1831). 11. «Фрегат „Паллада"» (т. I, гл. I). 12. «Обломов» (ч. IV, гл. XI). 13. Очерки Гончарова «Литературный вечер» (ч. I. Чтение). 14. Филистер — см. прим. 13 к статье Н. Д. Ахшарумова. 15. Лукреция Флориани — героиня одноименного романа Жорж Санд

(Авроры Дюдеван, 1804—1876), в котором утверждалась идея женской эман­сипации.

16. Квиетист — сторонник квиетизма, религиозно-этического учения, воз­никшего в XVII в., проповедовавшего смирение, покорность, созерцательное отношение к действительности, полное подчинение божественной воле.

17. Марк Волохов — герой романа Гончарова «Обрыв» (1869). 18. Измененная цитата из статьи «Лучше поздно, чем никогда» (VIII,

106). 19. «Обломов» (ч. IV, гл. VIII). Титаны — в греческой мифологии боги

первого поколения, рожденные землей Геей и небом Ураном, выступившие против Зевса и других богов олимпийцев; в переносном смысле: сильные герои, богоборцы. Манфред — герой драматической поэмы Д.-Г. Байрона «Манфред» (1817). Фауст — герой драматической поэмы И.-В. Гете «Фауст» (1808-1831).

20. Пушкин А. С. «Поэт и толпа» (1828). 21. Неточная цитата из «Евгения Онегина» (гл. VII, строфа XXV).

У Пушкина:

Ужель загадку разрешила? Ужели слово найдено?

22. Король — герой романа Жорж Санд «Лукреция Флориани». См. прим. 13. 23. Вон оно куда дело-то пошло!., гоголевского героя — измененная реплика

городничего из комедии Н. В. Гоголя «Ревизор» (д. IV, явл. 15). 24. «Встань, проснись, посмотри, на себя погляди...» — неточная цитата из

стихотворения А. В. Кольцова «Что ты спишь, мужичок?» (1839). 25. «Лишнего человека» или «Гамлета Щигровского уезда»...— имеется в

виду повесть Тургенева «Дневник лишнего человека» (1850) и его рассказ «Гамлет Щигровского уезда» (1849).

26. ...обскуранта Аскоченского — речь идет о В. И. Аскоченском (1813— 1879), писателе, журналисте, редакторе консервативно-шовинистической газеты «Домашняя беседа*.

27. История отдельного человека... интересна не менее истории целого народа — вольное изложение мысли, содержащейся в предисловии к «Журналу Печорина» («Герой нашего времени» М. Ю. Лермонтова).

28. Гоголь только поставил вопрос... и отвечал «может»...— имеется в виду рассуждение, содержащееся в «Мертвых душах» и посвященное Плюшкину: «И до такой ничтожности, мелочности, гадости мог снизойти человек! мог так измениться! И похоже это на правду? Все похоже на правду, все может статься с человеком» (т. I, гл. VI).

29. «Обломов» (ч. III, гл. VI). 30. См. там же, ч. IV, гл. I. 31. ...«Гегеля изучали, Гете знают наизусть»...— чуть измененная реплика

героя рассказа И. С. Тургенева «Гамлет Щигровского уезда». 32. «Обломов» (ч. III, гл. IX).

292

Page 294: "Oblomov" goncharov

33. Покорений - герой романа И. С. Тургенева «Рудин» (1856); Лаврец-кий — герой романа И. С. Тургенева «Дворянское гнездо» (1859); Берсенев — герой романа И. С. Тургенева «Накануне» (1860); Кречинский - герой пьесы А. В. Сухово-Кобылина «Свадьба Кречинского» (1855).

34. Протопопов весьма вольно передает взгляд Писарева на Штольца. 35. Выражение «карьера и фортуна» неоднократно используется в

«Обыкновенной истории». 36. Подхалюзин — герой пьесы А. Н. Островского «Свои люди — сочтем­

ся» (1849). 37. «Охулки на руку не класть» — т. е. не упускать своей выгоды. 38. ...«до бесчувствия», как говорил Расплюев — реплика героя пьесы

А. В. Сухово-Кобылина «Свадьба Кречинского». 39. «Обломов» (ч. III, гл. XI). 40. Там же.

Ю. Н. ГОВОРУХА-ОТРОК

Юрий Николаевич Говоруха-Отрок (1850—1896) — литературный и театраль­ный критик, публицист, прозаик. В молодости ненадолго сблизился с народ­никами, был привлечен к дознанию по делу «о пропаганде в империи», в 1874—1876 гг. находился в одиночном заключении в Петропавловской кре­пости, до 1889 г. находился под надзором полиции. До конца жизни печа­тался только под псевдонимом. По своему мировоззрению Говоруха-Отрок — представитель позднего славянофильства, «почвенничества», последователь Ап. А. Григорьева и Н. Н. Страхова. Он создал ряд работ о русских писателях: «Последние произведения гр. Л. Н. Толстого» (1890), «Очерки современной беллетристики. В. Г. Короленко» (1893), «Тургенев» (1894). Книгу Говорухи-Отрока о Короленко высоко ценил М. Горький. Кроме статьи, из которой публикуется отрывок, Говорухе-Отроку принадлежит несколько заметок о Гончарове, напечатанных в газетах «Южный край» и «Московские ве­домости».

Критические статьи Говорухи-Отрока не собраны.

И. А. Гончаров (В с о к р а щ е н и и )

Впервые напечатано в цикле: Литературно-критические очерки. VII. Гон­чаров / / Русский вестник. 1892. № 1. Подпись: Ю. Елагин.

Печатается по тексту первой публикации.

1. Речь идет о романе «Обломов». 2. ...«имеет очи, чтобы видеть» — выражение образовано по аналогии

с евангельским: «Кто имеет уши слышать, да услышит!» (Евангелие от Матфея. Гл. II, ст. 15). См.: А ш у к и н Н. С, А ш у к и н а М. Г. Крылатые слова. М., 1966. С. 287.

3. ...включая сюда даже An. А. Григорьева...— Аполлон Григорьев писал о «Сне Обломова» как о зерне, из которого родился весь «Обломов». Но его смущала в этой главе романа «резкая струя иронии в отношении к тому, что все-таки выше штольцевщины и адуевщины» ( Г р и г о р ь е в , А п о л л о н . Литературная критика. М., 1967. С. 328, 329).

4. Припомните в его «Фрегате „Паллада" »... с средней руки англича­нином — см.: «Фрегат „Паллада"», т. I, гл. I.

5. Хомяков сказал... рассказывает о самом себе — в статье «Сергей Тимо­феевич Аксаков» (1859) А. С. Хомяков писал: «Творения Сергея Тимофееви­ча — это сама жизнь, рассказывающая про себя» ( Х о м я к о в А. С. О старом и новом. М., 1988. С. 413).

6. Преобразователь России — имеется в виду Петр I. 7. Старик Гринев, старик Багров — персонажи «Капитанской дочки»

А. С. Пушкина и «Семейной хроники» С. Т. Аксакова.

293

Page 295: "Oblomov" goncharov

8. ...все «святые чудеса», созданные Европой...— автор статьи отсылает чи­тателя к стихотворению А. С. Хомякова «Мечта» (1835), начинающемуся строками:

О, грустно, грустно мне! Ложится тьма густая На дальнем Западе, стране святых чудес: Светила прежние бледнеют, догорая, И звезды лучшие срываются с небес.

9. Мурильо Б.-Э. (1618 — 1682) — испанский живописец. 10. Та кроткая улыбка... стыдливостью страданья...— цитата из стихотво­

рения Ф. И. Тютчева «Осенний вечер» (1830). И . «Перл создания» — выражение из поэмы Н. В. Гоголя «Мертвые

души» (т. I, гл. VII). 12. ...«отцвела, не успевши расцвесть»...— неточная цитата из стихотворения

Н. А. Некрасова «Тройка» (1846). У Некрасова: «Отцветешь, не успевши рас­цвесть».

13. «Обломов» (ч. I, гл. I I ) . 14. ...«терпит, милосердствует, не завидует... но сорадуется правде» —

неточная цитата из Евангелия (Первое послание святого апостола Павла к ко­ринфянам. XIII , 4, 5, 6). В Евангелии: «долготерпит... сорадуется истине».

И. Ф. АННЕ ИСК И Й

Иннокентий Федорович Анненский (1855 — 1909) — поэт, литературный кри­тик, драматург, переводчик. Как литературный критик стал выступать с конца 1880-х годов. Ему принадлежит ряд статей о русских писателях XIX — начала XX в.: Гоголе, Лермонтове, Достоевском, Гончарове, Тургеневе, Льве Толстом, Леониде Андрееве. Незадолго до смерти Анненский выпустил два сборника своих критических работ: «Первая книга отражений» (1906) и «Вторая книга отражений» (1909). В его статьях очень заметно художествен­ное начало, читатель чувствует, что это проза поэта. Некоторые крити­ческие работы Анненского были написаны для опубликования в журнале «Русская школа», в том числе и статья об «Обломове», или для чтения перед юношеской аудиторией (он много лет преподавал в гимназиях и на Высших женских курсах античную литературу и теорию словесности). Это сказалось на их построении, характере изложения материала: непринужденность рассуждений, разговорная манера, использование приемов ораторской речи.

Наиболее полно критические работы Анненского представлены в издании: А н н е н с к и й , И н н о к е н т и й . Книги отражений. М., 1979.

Гончаров и его Обломов

Впервые напечатано: Русская школа. 1892. № 4. Печатается по: А н н е н с к и й , И н н о к е н т и й . Книги отражений. М.,

1979. С. 251-270 .

1. Перед нами девять... томов (1886—1889)...— речь идет о полном собра­нии сочинений Гончарова в девяти томах (изд. 2-е. СПб., 1886 — 1889).

2. «Что другому бы стало на десять повестей — у него укладывается в одну рамку» —см. статью Гончарова «Лучше поздно, чем никогда» (VIII, с. 115).

3. ...сказал... Добролюбов про «Обломова» — Добролюбов в статье «Что такое обломовщина?» писал: «Лень и апатия Обломова — единственная пружина действия во всей его истории. Как же это можно было растянуть на четыре части! Попадись эта тема другому автору, тот бы ее обделал иначе: написал бы страничек пятьдесят, легких, забавных, сочинил бы милый фарс, осмеял бы своего ленивца, восхитился бы Ольгой и Штольцем, да на том бы и покончил» (см. наст, издание, с. 38).

294

Page 296: "Oblomov" goncharov

4. «Песнь торжествующей любви» — повесть И. С. Тургенева (1881). 5. ...двух высокоталантливых комментаторов...— имеются в виду Белинский

и Добролюбов. 6. ...от появления последней крупной вещи... прошло 22 года... над глазу-

новским девизом... Второе издание — отдельное издание романа «Обрыв» вышло в 1870 г. Право на издание Гончарова приобрел И. И. Глазунов (1826— 1889), представитель старинной книготорговой фирмы. Анненский имеет в виду книжную марку этой фирмы.

7. Писем его нет...— Гончаров в статье «Нарушение воли» (1889) наложил запрет на печатание его писем. «Пусть письма мои остаются собственностью тех, кому они писаны, и не переходят в другие руки, а потом предадутся уничтожению»,—такова была «последняя воля» писателя (VIII, 184). Мас­совая публикация писем Гончарова началась в первом десятилетии XX в. (см. в частности: И. А. Г о н ч а р о в в неизданных письмах к графу П. А. Валуеву (1877-1882) / Предисловие К. А. Военского. СПб., 1906; М. М. С т а с ю л е в и ч и его современники в их переписке / Под ред. М. К. Лемке. СПб., 1912. Т. IV).

8. Чучей, Углицких, Якубовых...— персонажи «Воспоминаний» Гончарова («На родине». 1888), за которыми скрывались реальные лица.

9. Стихотворения (1835—1836) Гончарова, сохранившиеся в рукописных альбомах кружка Майковых, впервые были опубликованы в 1938 г. (Звезда. № 5. С. 243—246 / Комм. А. Рыбасова). Как установили исследователи, отредакти­ровав соответствующим образом несколько своих стихотворений, Гончаров «приписал» их молодому провинциалу Александру Адуеву («Обыкновенная история»).

10. См. статью «Лучше поздно, чем никогда» (VIII, 102). 11. Сам он рассказывает, что в отрывках читал... первые части «Обрыва»...—

о своей работе над образом Райского Гончаров писал: «Я должен был его больше, нежели кого-нибудь, писать инстинктом, глядя то на себя, то вокруг, беспрестан­но говоря о нем в кругу тогдашних литераторов, поверяя себя, допрашиваясь их мнения, читая им на выдержку отдельные главы...» (VIII, 106). См. также VIII, 114.

12. ...в ком он себя увековечил: в старшем или в младшем Адуеве, в Обло-мове или в Штольце — мысль об автобиографической основе этих образов полу­чила подробное развитие в работах начала XX в. Наиболее яркий пример — книга Е. Ляцкого «Гончаров: Жизнь, личность, творчество. Критико-биографи-ческие очерки. СПб., 1912». Исходя из этой мысли, П. Н. Сакулин писал, что «в Гончарове одновременно жили и Штольц, и Обломов, и Райский: у него склад ума (и миросозерцания) — Штольца, характер — Обломова, а художественные свойства таланта — Райского» (Голос минувшего. 1913. № 11. С. 58 — Курсив принадлежит автору статьи).

13. ...Белинский... отметил, что он увлекается своим уменьем рисовать — в статье «Взгляд на русскую литературу 1847 года» Белинский писал: «Г-н Гончаров рисует свои фигуры, характеры, сцены прежде всего для того, чтобы удовлетворить своей потребности и насладиться своею способностию рисовать...» ( Б е л и н с к и й В. Г. Собр. соч.: В 9 т. М., 1982. Т. 8. С. 397-398) .

14. Интенсивность зрительных впечатлений... до художественных галлюци­наций — Гончаров в статье «Лучше поздно, чем никогда» так описывал про­цесс своего творчества, когда приходит вдохновение, когда, как он говорил, «хлынет свет»: «Работа ( . . . ) идет в голове, лица не дают покоя, пристают, позируют в сценах, я слышу отрывки их разговоров — и мне часто каза­лось, прости господи, что я это не выдумываю, а что это все носится в воздухе около меня и мне только надо смотреть и вдумываться» (VIII, 106).

15. Площадный синкретизм нашего времени вмазал в драматическую форму «Мертвые души» и «Иудушку»...— в конце 1880-х — начале 1890-х годов в не­скольких театрах Москвы и Петербурга шли инсценировки «Мертвых душ» и «Иудушки Головлева» ( И с т о р и я русского драматического театра: В 7 т. М., 1982. Т. 6).

16. ...комедию из жизни Обломова — первый опыт инсценировки романа «Обломов» относится как раз к 1892 году, когда писалась статья Аннен-

295

Page 297: "Oblomov" goncharov

ского. А в 1897 г. была создана комедия в 4-х действиях с прологом и эпилогом «Обломовщина». ( А л е к с е е в А. Д. Библиография И. А. Гонча­рова. 1832-1964. Л., 1968. С. 6 4 - 6 5 ) .

17. Сентиментализм он осмеял... в начале своего творчества...— имеется в виду роман «Обыкновенная история» (1847).

18. ...дьяком «в приказе поседелым» — см. слова Григория в трагедии А. С. Пушкина «Борис Годунов»: «Так точно дьяк, в приказах поседелый, / Спокойно зрит на правых и виновных, / Добру и злу внимая равнодушно, / Не ведая ни жалости, ни гнева» (Ночь. Келья в Чудовом монастыре).

19. Гончаров вообще рисовал только то, что любил... случайное от типи­ческого — ср. признание самого писателя: «Я писал только то, что переживал, что мыслил, чувствовал, что любил, что близко видел и знал,— словом, писал и свою жизнь и то, что к ней прирастало» (VIII, 148).

20. Санин — герой повести И. С. Тургенева «Вешние воды» (1872); Лаврецкий — см. прим. 33 к статье М. А. Протопопова.

21. ...он не написал бы... даже «Нови» — имеются в виду романы: «Взбаламученное море» (1863) Писемского, «Некуда» (1864) Лескова, «Бесы» (1872) Достоевского и «Новь» (1876) Тургенева.

22. Ювенал Дацим Юний (ок. 60—ок. 127) — римский поэт-сатирик. 23. Персии Флакк Авл (34—62) — римский поэт-сатирик. 24. Барбье, Анри Огюст (1805—1882) — французский поэт. 25. Прус, Болеслав (наст, имя Александр Главацкий, 1847—1912) —

польский писатель. 26. «Смотрите... что наша крапива»; «И камень не такой... как будто

на иностранном языке лает»; «В самом деле — баба... иногда нет»...— отрывки из книги «Фрегат „Паллада"» (т. I, гл. IV. На мысе Доброй Надежды).

27. ...это «сознательное» творчество... под заслуженные упреки — в статье «Лучше поздно, чем никогда» есть такое признание: «Я (. . . ) пишу сначала вяло, неловко, скучно (как начало в Обломове и Райском), и мне самому бывает скучно писать, пока вдруг не хлынет свет и не осветит дороги, куда мне идти» (VIII, 105); см. также VIII, 104.

28. ...деревенскому джентльмену Титу Никонычу... самый дорогой образ из своего детства и юности — прототипом этого героя был Н. Н. Трегубое, см. прим. 34.

29. ...об игре Монахова в «Горе от ума»...— статья Гончарова «Мильон терзаний» родилась как отклик писателя на бенефис (10 декабря 1871 г.) актера Александрийского театра И. И. Монахова, который играл Чацкого.

30. ...свое мнение о Белинском..,— имеется в виду статья Гончарова «Заметки о личности Белинского» (1881).

31. Филистер — см. прим. 13 к статье Н. Д. Ахшарумова. 32. Лукреция Флориани — см. прим. 15 к статье М. А. Протопопова. 33. Как умно и тонко... к почитателям его силы...— см. «Лучше поздно,

чем никогда» (VIII, 82). 34. Под фамилией Якубов в «Воспоминаниях» выведен воспитатель и

крестный отец Гончарова Николай Николаевич Трегубое (ум. 1849), отстав­ной моряк, живший в семье Гончаровых в Симбирске.

35. Под фамилией Углицкий в «Воспоминаниях» выведен Александр Ми­хайлович Загряжский, бывший в 1831 — 1835 гг. симбирским губернатором.

36. Иногда я замечал... и всегда производил — см. в «Воспоминаниях» Гончарова очерк «На родине» (VII, 297).

37. ...прилагает к нему слова George Sand...— см. «Заметки о личности Белинского» (VIII, 96).

38. Дидерит, Теодор (1826—?) — немецкий писатель, врач по профессии. Как отметил комментатор (см.: А н н е н с к и й , И н н о к е н т и й . Книги отра­жений. М., 1979. С. 618), Анненский цитирует его книгу «Mimik und Physiognomik» (Детмольд, 1886).

39. Скудельников — персонаж очерка Гончарова «Литературный вечер» (1880).

40. «Обрыв» (ч. I, гл. VI).

296

Page 298: "Oblomov" goncharov

41. ...типы давались ему почти даром — см. статью «Лучше поздно, чем никогда» (VIII, 146).

42.,«Фрегат „Паллада"» (ч. I, гл. V). 43./Козлов — персонаж романа «Обрыв». 44. ...это райская птица... без хищных когтей — неточная цитата из

статьи Гончарова «Лучше поздно, чем никогда» (VIII, 138). 45. ...в несколько навуходоносоровской форме... бродит по полям...—

в Библии сказано, что, когда у вавилонского царя Навуходоносора помутился разум, он семь лет ходил по полям, жил среди животных.

46. «Вий» — повесть Н. В. Гоголя (1835). 47. «Обломов» (ч. I, гл. IX). 48. Тургенев, Толстой посвятили смерти особые сочинения — речь идет,

вероятно, о рассказе Тургенева «Смерть» (1848), вошедшем в книгу «Записки охотника», и о рассказе Л. Н. Толстого «Три смерти» (1859).

49. «Человек-зверь» (1890) — роман Э. Золя. 50. Когда-то Белинский сказал... «...пока она ему нужна» — в статье

«Лучше поздно, чем никогда» Гончаров написал (речь идет о героине его первого романа): «Тут я и оставил Наденьку. Мне она была больше не нужна как тип, а до нее, как до личности, мне не было дела. И Белинский однажды заметил это. „Пока ему нужна она, до тех пор он с ней и возится! — сказал он кому-то при мне,— а там и бросит!"» (VIII, 110).

51. ...параллель между роскошью и комфортом — во «Фрегате „Паллада"» Гончаров дает развернутое сопоставление роскоши и комфорта. В частности, он пишет: «...как роскошь есть безумие, уродливое и неестественное укло­нение от указанных природой и разумом потребностей, так комфорт есть разумное, выработанное до строгости и тонкости удовлетворение этим потреб­ностям» (II, 281).

52. «Обломов» (ч. I, гл. V). 53. Потехин Алексей Антипович (1829—1908) — писатель. 54. Тит Титыч Брусков — персонаж пьес «В чужом пиру похмелье»

(1855) и «Тяжелые дни» (1863) А. Н. Островского. 55. «Школа пушкинско-гоголевская... завещанный ими материал»— ци­

тата из статьи «Лучше поздно, чем никогда» (VIII, 111). 56. «От Гоголя и Пушкина... в литературе»...— неточная цитата из

статьи «Лучше поздно, чем никогда». У Гончарова: «От Пушкина и Гоголя в русской литературе теперь еще пока никуда не уйдешь» (VIII, 111).

57. ...как своего учителя... Пушкина — Гончаров писал о Пушкине: «Пушкин, говорю, был наш учитель и я воспитался, так сказать, его поэзиею» («Лучше поздно, чем никогда». VIII, 112).

58. «Выбранные места из переписки с друзьями» (1847). 59. Простакова, Скотинин — см. прим. 9 к статье Н. Д. Ахшарумова. 60. ...в усадьбе Товстогубов — имеется в виду повесть Н. В. Гоголя

«Старосветские помещики» (1835). 61. Тентетников, Платонов — герои 2-го тома «Мертвых душ» Н. В. Го­

голя. 62. Кифа Мокиевич — эпизодический персонаж в «Мертвых душах» Гого­

ля (т. I, гл. XI). 63. Подколесин — герой пьесы Гоголя «Женитьба» (1842). 64. ...критик... назвал Обломов а просто уродом...— имеется в виду статья

М. А. Протопопова «Гончаров». См. наст. изд. 65. Елены, Лизы, Марианны — героини романов Тургенева «Накануне»,

«Дворянское грездо» и «Новь». 66. ...Casta diva...— см. прим. 3 к ст. А. П. Милюкова. 67. ...Обломова посылают... за двойными звездами...— в романе сказа­

но, что по заданию Ольги Обломов должен был прочесть специальную книгу, в которой говорилось о «двойных звездах» (ч. II, гл. IX).

297

Page 299: "Oblomov" goncharov

Д. И. ОВСЯНИКО-КУЛИКОВСКИЙ

Дмитрий Николаевич Овсянико-Куликовский (1853—1920) — литературовед, лингвист, историк культуры, критик. С 1907 г. почетный академик. Ученик известного русского филолога А. А. Потебни, один из виднейших представи­телей психологической школы в литературоведении. Автор монографий о Пуш­кине, Гоголе, Тургеневе, Льве Толстом. Самая известная работа Овсянико-Куликовского — трехтомная «История русской интеллигенции» (1906 — 1911). Свою задачу он определил как «исследование общественно-психологических типов». Овсянико-Куликовский рассматривает литературные типы (на материале русской литературы XIX — начала XX в.) в одном ряду с реальными историческими лицами. Свое понимание творчества Гончарова Овсянико-Куликовский высказал впервые в 1904 г. в работе «Итоги русской литера­туры XIX века». Позже эти главы в переработанном виде вошли в «Историю русской интеллигенции». А затем в сокращенном варианте концепция иссле­дователя была представлена в двух его статьях юбилейного (100-летие со дня рождения Гончарова) 1912 года: «И. А. Гончаров», «Поэт обломовщины».

Илья Ильич Обломов Впервые напечатано: Вестник воспитания. 1904. № 8. Печатается по: О в с я н и к о - К у л и к о в с к и й Д. Н. Собр. соч.:

В 9 т. СПб., 1914. Т. 7. С. 228-252. 1. Тентетников — персонаж 2-го тома «Мертвых душ» Н. В. Гоголя. 2. Гороховая улица — см. прим. 4 к статье Н. Д. Ахшарумова. 3. Платон Платонов — персонаж 2-го тома «Мертвых душ» Н. В. Гоголя. 4. «Мертвые души» (т. II, гл. I). 5. Мы говорили... как вырабатывали они свое миросозерцание и т. д.—

об особенностях «умственной и вообще духовной жизни» людей 1840-х годов, о присущей им «философской жажде» Овсянико-Куликовский подробно говорит в VII главе («Люди 40-х годов» — Рудин) своей «Истории русской интел­лигенции»

6. Гладстон У. Ю. (1809—1898) — известный политический деятель, в тече­ние многих лет был премьер-министром Великобритании.

7. Копт, Огюст (1798—1857) — французский философ, один из осново­положников позитивизма.

8. Чуть измененная цитата из поэмы А. С. Пушкина «Руслан и Люд­мила» (песнь первая).

Обломовщина и Штольц Впервые напечатано: Вестник воспитания. 1904. № 9. Печатается по: О в с я н и к о - К у л и к о в с к и й Д. Н. Собр. соч.: В 9 т.

СПб., 1914. Т. 7. С. 253-273. 1. Пирогов, Николай Иванович (1810 — 1881) — русский анатом, хирург,

педагог, общественный деятель. 2. Николай Николаевич Трегубое — см. прим. 34 к статье И. Ф. Аннен-

ского. 3. Книга Е. Ляцкого (И. А. Гончаров. Критические очерки. СПб., 1904)

получила в начале века широкую известность. Второе ее издание вышло в 1912 г. Научная деятельность этого исследователя была связана с традицией культурно-исторической школы. Ляцкий стремился прежде всего раскрыть «биографический элемент» в творчестве Гончарова.

4. Бравин — под этой фамилией выведен князь М. П. Бартенев. 5. Квиетизм — религиозное учение, доводящее идеал пассивного подчинения

воле Бога до требования быть безразличным к собственному спасению; в пере­носном смысле — созерцательность, бездейственность.

6. Речь идет о книге Овсянико-Куликовского «Л. Н. Толстой» ( О в с я н и к о -К у л и к о в с к и й Д. Н. Собр. соч. М.; Пг., 1923. Т. 3).

298

Page 300: "Oblomov" goncharov

7. Костанжогло — герой «Мертвых душ» Н. В. Гоголя, практичный, трез­вый хозяин.

8. «Грюндер» (от нем. Grunder) — основатель, учредитель. 9. Елисеев Г. 3. (1821 — 1891) — публицист, по общественным взглядам —

революционный демократ. В 1860-е годы сотрудничал в «Современнике»; вместе с Н. А. Некрасовым, М. Е. Салтыковым-Щедриным, а затем с Н. К. Ми­хайловским редактировал «Отечественные записки» (конец 1860-х — первая поло­вина 1880-х годов).

10. ...великое слово «вперед!», о котором мечтал Гоголь...— имеются в виду размышления, содержащиеся в «Мертвых душах» (т. II, гл. I). См. эпиграф к статье Добролюбова.

11. Екатерина Павловна Майкова, урожд. Калита (1836 — 1920) — писатель­ница, сотрудница детских журналов «Подснежник» (1858—1863) и «Семейные вечера» (1864—1866), издававшихся ее мужем В. Н. Майковым, публицистом и переводчиком. В течение многих лет с четой Майковых Гончарова свя­зывали дружеские отношения. Майкова, в частности, оказывала ему помощь в подготовке к печати рукописи «Обломова». В 1866 г. семья Майковых рас­палась: сойдясь со студентом Ф. В. Любимовым, представителем «новых людей», Екатерина Павловна бросила мужа и детей. Вскоре она уехала вместе с Любимовым на Кавказ, поселилась в созданной там коммуне. История Е. П. Майковой глубоко потрясла Гончарова. В своих письмах к ней Гончаров пытался убедить ее вернуться в семью, к детям, но его усилия оста­лись тщетными. О Майковой и ее отношениях с Гончаровым см.: К. Т. Современ­ница о Гончарове (Письмо из Сочи) / / И. А. Гончаров в воспоминаниях современников. Л., 1969. С. 64—69.

Овсянико-Куликовский был знаком с Е. П. Майковой, он первым напи­сал о ней как о прототипе героинь Гончарова — Ольги и Веры. Позднее эта мысль была разработана в книге О. М. Чемены «Создание двух романов. Гончаров и шестидесятница Е. П. Майкова». М., 1966.

ИВАНОВ-РАЗУМНИК

Иванов-Разумник (псевдоним Разумника Васильевича Иванова, 1878— 1946) — критик, историк русской литературы и общественной мысли, публицист. Самый яркий представитель «неонародничества» в критике начала XX в. За активное участие в студенческом движении Иванов-Разумник, в то время студент четвертого курса математического факультета, был исключен из универ­ситета, а в 1902 г.— выслан из Петербурга. С 1904 г. Иванов-Разумник стал печататься. Ему принадлежат статьи и книги о русских писателях XIX — начала XX в.: Пушкине, Белинском, Герцене, Л. Толстом, Блоке, Андрее Белом.

В данном сборнике публикуется отрывок из работы Иванова-Разумника «История русской общественной мысли» (1907), принесшей ему широкую известность и выдержавшей шесть изданий. Работа имеет подзаголовок «Инди­видуализм и мещанство в русской литературе и жизни XIX в.». Как писал сам критик, «философия истории русской интеллигенции есть в то же время отчасти и философия русской литературы». Содержанием литературы, рас­смотренной под особым углом зрения, оказалась для исследователя борьба интеллигенции с мещанством. Мещанство в системе рассуждений Иванова-Разумника — очень широкое понятие: это сила, противоположная интеллигенции, это «трафаретность», «сплошная посредственность», «узость формы, плоскость содержания и безличность духа». Борьбу интеллигенции и мещанства Иванов-Разумник прослеживает от XVIII до начала XX в.

Роман И. А. Гончарова «Обломов» Отрывок из книги: И в а н о в - Р а з у м н и к . История русской обще­

ственной мысли: В 2 т. СПб., 1907. Т. 1. С. 176-183 (печатается с условным названием, данным составителем настоящего сборника).

299

Page 301: "Oblomov" goncharov

1. «Обломов» был опубликован в 1859 году. 2. Эпоха официального мещанства — так Иванов-Разумник называет эпоху

правления Николая I. 3. «Обломов» (ч. I, гл. IX). 4. ...в досевастопольском сне...— имеется в виду падение Севастополя в ходе

Крымской войны (1853—1856), в которой Россия потерпела поражение. 5. «Обломов» (ч. III, гл. VI). 6. Слова Анны Павловны, матери Александра Адуева (ч. I, гл. I). 7. Выражение это принадлежит Захару (ч. I, гл. VIII). 8. «Кто виноват?» (ч. I, гл. III. Биография Дмитрия Яковлевича). 9. Критик отсылает читателя к Полному собранию сочинений Гончарова

в 12 т. (СПб., 1899). 10. ...умеренность и аккуратность... — слова Молчалина о себе. См.:

«Горе от ума» (д. III, явл. 3) . 11. ...«представитель труда, знания, энергии — словом, силы»...— цитата из

статьи «Лучше поздно, чем никогда» (VIII, 115). 12. «Обломов» (ч. II, гл. II). 13. Там же. 14. Там же. 15. «Обыкновенная история» (ч. I, гл. II). 16. ...между ними лежит более десятилетия...— «Обломов» (1859) появился

через двенадцать лет после «Обыкновенной истории» (1847). 17. «Обломов» (ч. IV, гл. IV). 18. Там же, ч. II, гл. IV. 19. ...и у Чехова, и у Горького встретится эта же самая мысль... в труде —

смысл человеческой жизни...; «Это неверно, что в трудах оправдание!» — в пьесе Чехова об этом, в частности, говорит Ирина: «Надо работать, только работать» (действ, IV). Процитированные слова из повести Горького принад­лежат Фоме Гордееву (гл, XII).

20. «Проклятые вопросы» — самые главные «последние» вопросы челове­ческого бытия; выражение восходит к строке из перевода М. Л. Михайлова стихотворения Г. Гейне «Брось свои иносказанья».

21. «Обломов» (ч. IV, гл. VIII). 22. Там же. 23. Статья Гончарова «Лучше поздно, чем никогда», (VIII, 123). 24. «Обломов» (ч. IV, гл. VIII). 25. Там же. 26. Там же. 27. Статья Гончарова «Лучше поздно, чем никогда» (VIII, 115). 28. Алексей Степаныч Молчалин — имеется в виду герой комедии А. С. Гри­

боедова «Горе от ума».

В. Г. КОРОЛЕНКО

Владимир Галактионович Короленко (1853—1921) — русский писатель, публицист. Бму принадлежит значительное число литературно-критических ра­бот: он писал о Чернышевском, Г. Успенском, Гончарове, Гаршине, Чехове. Статья Короленко «И. А. Гончаров и „молодое поколение1'» была опубликована в 1912 г., когда отмечалось столетие со дня рождения автора «Обломова». В этот год в русской периодике появились десятки материалов, посвященных Гончарову. В юбилейных публикациях часто ставился вопрос: что сделала критика и историко-литературная наука для изучения жизни и творчества Гончарова. Ответ, как правило, давался малоутешительный. Короленко считает, что глубокому пониманию Гончарова в значительной степени помешал разлад романиста с «молодым поколением» после выхода «Обрыва». В Марке Воло-хове многие критики и читатели увидели тенденциозное изображение героя времени, представителя молодой России.

Критические работы Короленко неоднократно издавались в советское время.

300

Page 302: "Oblomov" goncharov

И. А. Гончаров и «молодое поколение» (К 100-летней годовщине рождения)

(В с о к р а щ е н и и )

Впервые напечатано: Русское богатство. 1912. JVfe 6.— Для собрания сочи­нений 1914 года текст был автором существенно переработан.

Печатается по: И. А. Г о н ч а р о в в русской критике. М., 1958. С. 329—333.

1. «Обломов» (ч. I, гл. IX). 2. Гончаров признавал... значение его собственного творчества — см. письмо

Гончарова П. В. Анненкову от 20 мая 1859 г. (VIII, 275, 276). 3. «Лучше поздно, чем никогда» (VIII, 139). 4. «Обломов» (ч. I, гл. IX). 5. Цитата из очерка «На родине» (VII, 276). 6. ...первая газета... явилась там недавно — первая газета — «Симбирские

губернские ведомости» — стала выходить там в 1838 г. В конце 50-х — начале 60-х годов редактором ее был брат писателя, учитель симбирской гимназии Н. А. Гончаров (1808-1873).

7. ...укажут, близ Киндяковской рощи, бывшую гончаровскую усадьбу...— Киндяковская роща и имение Киндяковка, принадлежавшее помещику Киндя-кову, находились в трех верстах от Симбирска. Согласно одной версии, именно там был обрыв, описанный в романе Гончарова ( П о т а н и н Г. Н. Воспоминания о Гончарове / / Исторический вестник. 1903. № 4. С 117). Согласно другой версии, обрыв находился в саду матери писателя, располо­женном в городской черте ( С у п е р а н с к и й М. Ив. Ал. Гончаров и новые материалы для его биографии / / Вестник Европы. 1908. № 11. С. 22).

Page 303: "Oblomov" goncharov

С О Д Е Р Ж А Н И Е

Отрадин М. В. «Обломов» в зеркале времени 3 Гончаров И. А. Лучше поздно, чем никогда (Отрывки) 20 Некрасов Н. А. («Сон Обломова») 24 А. В. Сон Обломова. Эпизод из недоконченного романа И. Гончарова . . . 25 Соколовский Н. По поводу романа «Обломов» (Письмо к редактору «Оте­чественных записок») _ Добролюбов Н. А. Что такое обломовщина? 34 Писарев Д. И. «Обломов». Роман И. А. Гончарова 68

Писемский, Тургенев и Гончаров (Сочинения А. Ф. Писемского, т. I и II. Сочинения И. С. Тургенева (Отрывки) 83

Женские типы в романах и повестях Писемского, Тургенева и Гон­чарова (Отрывки) 99

Дружинин А. В. «Обломов». Роман И. А. Гончарова. Два тома. СПБ., 1859 . . 106 Милюков А. П. Русская апатия и немецкая деятельность («Обломов», роман Гончарова) 125 Ахшарумов Н. Д. Обломов. Роман И. Гончарова. 1859 143 Соловьев HL И. Вопрос об искусстве (Отрывок) 166 Мережковский Д. С. Гончаров (В сокращении) 173 Протопопов М. А. Гончаров (В сокращении) 186 Говоруха-Отрок Ю. Н. И. А. Гончаров (В сокращении) 203 Анненский И. Ф. Гончаров и его Обломов 210 Овсянико-Кудиковский Д. Н. Илья Ильич Обломов 231

Обломовщина и Штольц Иванов-Разумник Р. В. (Роман И. А. Гончарова «Обломов») 265 Короленко В. Г. И. А. Гончаров и «молодое поколение» (В сокращении) 272 Комментарии 277

Page 304: "Oblomov" goncharov

Научное издание

РОМАН И. А. ГОНЧАРОВА «ОБЛОМОВ» В РУССКОЙ КРИТИКЕ

Редактор С. Е. Хазанова Художественный редактор В. В. Пожадаев

Обложка художника Ю. Г. Смирнова Технический редактор Г. М. Матвеева

Корректоры В. А. Латыгина, С. С. Алмаметова

Page 305: "Oblomov" goncharov

ИБ № 3528

Сдано в набор 25.09.90. Подписано в аечать 25.02.91. Формат 60X90'/ie- Бумага тип. № 2. Гарнитура обыкновенная новая. Печать высокая. Усл. нем. л. 19. Усл. кр.-отт. 19,12. Уч.-изд. л. 22,2. Тираж 15.836 экз. Заказ 3249. Цена 4 руб. Издательство ЛГУ. 199034. Ленинград, Университетская наб., 7/9.

Республиканская ордена «Знак Почета» типография им. П. Ф. Анохина Государственного коми­тета Карельской АССР по делам издательств, полиграфии и книжной торговли. 185630, г. Петрозаводск, ул. «Правды», 4.