Угнетенные должны говорить (массовый призыв в...

39
586 587 ИЛЬЯ КАЛИНИН УГНЕТЕННЫЕ ДОЛЖНЫ ГОВОРИТЬ... Илья Калинин УГНЕТЕННЫЕ ДОЛЖНЫ ГОВОРИТЬ: МАССОВЫЙ ПРИЗЫВ В ЛИТЕРАТУРУ И ФОРМИРОВАНИЕ СОВЕТСКОГО СУБЪЕКТА, 1920Е — НАЧАЛО 1930Х ГОДОВ «Советская субъективность» и дискурсивные механизмы, стоящие за процессом ее становления, стали предметом инте реса западной (и прежде всего американской) славистики на чиная со второй половины 1990х годов 1 . Этот интерес явил ся результатом особой исследовательской оптики, согласно которой советский эксперимент может быть прочитан как сложное, но внутренне единое пространство взаимодействия различного рода дискурсов (от резолюций партийных съездов до личных дневников обычных людей), перформативный эф фект которых был направлен на формирование нового типа сознания и самоосознания. Пионеры этого направления — историки Игал Халфин и Йохен Хеллбек, сделавшие основным материалом своих исследований жанры, напрямую связанные с формированием собственного «я», — дневник и автобиогра фию 2 . Концептуальной рамкой их работ (и работ других уче ных, входящих в это направление) стал подход к политичес ким и социокультурным процессам 1920—1930х годов как к характерным модерным практикам субъективации, направ ленным на формирование «сознательных советских граждан», одновременно свободно и интенсивно трудящихся на благо новой социалистической отчизны. Практиками такой субъек тивации могли быть «...политическая агитация, образователь ная политика и меры перевоспитания, направленные на “пе рековку” классово чуждых элементов» 3 , равно как и само стоятельное, интимное приобщение к новому социальному режиму через автобиографическое самонаблюдение и само

Upload: spbu

Post on 15-May-2023

1 views

Category:

Documents


0 download

TRANSCRIPT

586 587

ИЛЬЯ КАЛИНИН УГНЕТЕННЫЕ ДОЛЖНЫ ГОВОРИТЬ...

Илья Калинин

УГНЕТЕННЫЕ ДОЛЖНЫ ГОВОРИТЬ:МАССОВЫЙ ПРИЗЫВ В ЛИТЕРАТУРУ

И ФОРМИРОВАНИЕСОВЕТСКОГО СУБЪЕКТА,

1920�Е — НАЧАЛО 1930�Х ГОДОВ

«Советская субъективность» и дискурсивные механизмы,

стоящие за процессом ее становления, стали предметом инте�

реса западной (и прежде всего американской) славистики на�

чиная со второй половины 1990�х годов1. Этот интерес явил�

ся результатом особой исследовательской оптики, согласно

которой советский эксперимент может быть прочитан как

сложное, но внутренне единое пространство взаимодействия

различного рода дискурсов (от резолюций партийных съездов

до личных дневников обычных людей), перформативный эф�

фект которых был направлен на формирование нового типа

сознания и самоосознания. Пионеры этого направления —

историки Игал Халфин и Йохен Хеллбек, сделавшие основным

материалом своих исследований жанры, напрямую связанные

с формированием собственного «я», — дневник и автобиогра�

фию2. Концептуальной рамкой их работ (и работ других уче�

ных, входящих в это направление) стал подход к политичес�

ким и социокультурным процессам 1920—1930�х годов как к

характерным модерным практикам субъективации, направ�

ленным на формирование «сознательных советских граждан»,

одновременно свободно и интенсивно трудящихся на благо

новой социалистической отчизны. Практиками такой субъек�

тивации могли быть «...политическая агитация, образователь�

ная политика и меры перевоспитания, направленные на “пе�

рековку” классово чуждых элементов»3, равно как и само�

стоятельное, интимное приобщение к новому социальному

режиму через автобиографическое самонаблюдение и само�

588 589

ИЛЬЯ КАЛИНИН УГНЕТЕННЫЕ ДОЛЖНЫ ГОВОРИТЬ...

осуществляется эта субъективация, — поскольку они отрицают

внешне опознаваемый факт политического принуждения.

Исторический случай формирования советского субъекта

представляется одним из наиболее красноречивых в этом от�

ношении, так как сам индивид, включенный в этот процесс,

определял себя в качестве легитимного источника существу�

ющей власти. Таким образом, момент политического подчи�

нения, совпадающий с моментом субъективации (так, как он

описывался Мишелем Фуко или Луи Альтюссером), внешне ис�

чезал, обретая себя в иных формах. Возникала внутренне па�

радоксальная ситуация: если прежде (до прихода к власти

большевиков) индивид становился субъектом ровно в той сте�

пени, в какой он подчинялся властному порядку и таким обра�

зом мог говорить от лица власти, то теперь сама власть стано�

вилась Субъектом, голос которого возникал только в связи с

тем, что он озвучивал волю бывших угнетенных, и в этом смыс�

ле утверждал себя как голос Субъекта, пребывающего в станов�

лении, то есть в процессе субъективации8.

Эта ситуация взаимного конституирования субъекта как

одного из многих и единственного, абсолютного Субъекта, от

лица которого происходит обращение к множеству индиви�

дов, описывается Альтюссером через структуру двойного отра�

жения. С одной стороны, абсолютный Субъект является функ�

цией центрированного характера идеологии, он подчиняет

субъектов, к которым он обращается, с другой — подчиненные

ему субъекты созерцают в нем свой собственный образ. Таким

образом, происходит взаимное узнавание между субъектами

и Субъектом9. Но если идеология делает эту структуру взаим�

ной зависимости скрытой и неосознаваемой индивидом в про�

цессе его идеологической субъективации, то революционная

власть открыто ее манифестирует.

При этом социальное освобождение рабочих и крестьян

вело не столько к их полноправному политическому предста�

вительству (поскольку у Советов власть была отнята диктату�

рой партии, а потом они — да и сама партия — стали декора�

цией для диктатуры ее аппарата), сколько к возможности (и

даже инициируемой государством) необходимости их авто�

описание, дискурсивно синхронизирующие становление соб�

ственного «я» и становление новой идеологической реаль�

ности4.

Однако проблема субъективации, реализуемой через при�

общение к тому или иному жанру официального дискурса, ста�

вит вопрос о языке, на котором осуществляется эта дискурсив�

ная субъективация, точнее о том, кому принадлежит этот язык

и насколько он прозрачен для самого говорящего как в ситуа�

ции, когда субъективируемый индивидуум является пассивным

адресатом индоктринирующего дискурса, так и в ситуации,

когда он представляется личностью, активно формирующей и

«осознающей свою индивидуальную идентичность»5. Поэтому

не менее значимым моментом в описании раннесоветской

субъективности должна стать концептуализация разрыва, рас�

полагающегося между индивидом, обретающим речь, а вместе

с ней и субъективность, и тем языком, который делает эту речь

социально значимой. Недостаточно просто указать на интен�

сивность и распространенность в советском обществе 1920—

1930�х годов дискурсивных и поведенческих практик «пере�

лицовки самого себя» (self�fashioning6), продемонстрировав

структурную гомогенность официальных дискурсов пропаган�

ды и приватных тактик формирования «я» и тем самым снимая

или обходя вопрос о господстве и принуждении. Формирова�

ние «я» (процесс субъективации) должно быть описано не

только исходя из того, кто выступает инстанцией этого кон�

струирования (индивид, идеологические аппараты государства

или его репрессивные органы7), но и из того, что является дис�

курсивным материалом этого конструирования, как организо�

вано пространство дискурса, внутри которого осуществляется

это свободное формирование «я».

От 1968�го к 1918�му

Практики свободного и внутренне осознаваемого строи�

тельства собственного «я» еще более остро ставят вопрос о

скрытой власти дискурса, — через приобщение к которому и

590 591

ИЛЬЯ КАЛИНИН УГНЕТЕННЫЕ ДОЛЖНЫ ГОВОРИТЬ...

ния, обеспечивающую грамматическое единство, концептуаль�

ную и стилистическую связность речи. Автор — или в терми�

нологии Фуко «функция�автор» — описывается им как обрат�

ный эффект упорядочивания самого дискурса: «...то, что в

индивиде обозначается как автор..., есть не более чем проекция

<...> некоторой обработки, которой подвергают тексты»13.

Таким образом, между автором и дискурсом устанавливают�

ся зеркальные, хотя и несимметричные отношения: первый

возникает как функция упорядочивания второго, при этом

дискурс нуждается в говорящем, поскольку именно его фигу�

ра позволяет дискурсу раз за разом воспроизводить собствен�

ный порядок.

Одновременно с Фуко сходное теоретическое движение

(хотя и исходящее из иной перспективы) совершил и Луи Аль�

тюссер, описывая структурные отношения между субъектом и

идеологией. Определяя эти отношения как процесс двойного

конституирования, Альтюссер утверждал конституирующую

роль категории субъекта для идеологии — но именно потому,

что определяющей функцией самой идеологии является кон�

ституирование «конкретных индивидов в субъектов»14.

Позднее, во многом подводя итоги традиции (идущей от

Маркса, Ницше и Фрейда) проблематизации субъекта как эф�

фекта приложения различных сил, Джудит Батлер еще раз под�

черкнет парадоксальность процесса субъективации, озна�

чающего «одновременно становление субъектом и процесс

подчинения — человек поселяется в фигуре автономии, толь�

ко становясь подчиненным власти»15. Иными словами, субъек�

тивация, возникающая как результат приобщения к дискурсу

(Фуко) или идеологии (Альтюссер), есть такое производство

субъекта, которое не просто односторонне воздействует на

индивидуума, являясь формой господства, но и «запускает»,

приводит в действие субъекта как такового. Таким образом его

дискурсивная и идеологическая идентичность оказывается

одновременно и пространством его автономии, и формой его

регуляции.

Постколониальная перспектива внесла в проработку этой

проблематики новые акценты. Теперь диалектика становления

репрезентации в качестве исторических субъектов, форми�

рующих свою идентичность через обретающее различные

дискурсивные формы «живое творчество масс»10. И, какие бы

формы ни принимало это массовое творчество, оно в любом

случае сталкивалось с проблемой артикуляции, внутри кото�

рой живое стремление к открывшейся возможности самофор�

мирования и самовыражения встречалось с порядком дискур�

са, прежде недоступного массам.

В этом месте встречи индивида и дискурса проблемы, по�

ставленные культурной революцией 1920�х, пересекаются с

постструктуралистской теорией, вызванной к жизни истори�

ческими процессами второй половины XX века, и теоретиче�

скими дискуссиями, последовавшими за 1968 годом. При этом

речь идет не столько о сознательной рецепции европейскими

интеллектуалами раннесоветского теоретического наследия11,

сколько о сходстве интеллектуальной реакции на социальные

сдвиги, такие как революция 1917 года, антиколониальное

движение после Второй мировой войны, события 1968 года.

Различие же состоит в том, что проблемы, занимавшие интел�

лектуалов 1960—1980�х годов, носили прежде всего описатель�

но�критический характер, в то время как советские теоретики

1920�х полагали, что создают социальный праксис культурной

революции, что требовало выработки конкретных норматив�

ных процедур.

Одним из главных предметов теоретических дискуссий,

последовавших за 1968 годом, стал выдвинутый Мишелем

Фуко вопрос о нормализующей роли дискурса — о том регули�

рующем эффекте, действие которого распространяется не

только на структуру сообщения, но и на самого говорящего.

Смена оптики, осуществленная Фуко, позволила увидеть в

дискурсе не только медиум власти, но власть как таковую, про�

изводящую идентичность тех, кто пользуется или получает

доступ к использованию дискурса12. Опознание этой дискур�

сивной власти позволило Фуко перевернуть традиционные

представления об индивиде как об онтологическом источни�

ке речи, «творческой силе, определяющей изначальное место

письма», переопределив его как функцию самого высказыва�

592 593

ИЛЬЯ КАЛИНИН УГНЕТЕННЫЕ ДОЛЖНЫ ГОВОРИТЬ...

мере она становится глубже благодаря интерпретации, пред�

принятой Г. Спивак.

Непосредственным толчком к предпринятому ею определе�

нию постколониального взгляда на эту проблему стал текст

беседы между Мишелем Фуко и Жилем Делёзом, состоявшей�

ся в 1972 году18. Спивак подвергает последовательной крити�

ке их способ разговора о субъективности. Главный тезис Фуко

и Делёза в этом тексте состоит в том, что конкретный опыт

борьбы, приобретенный массами, позволяет им знать свою

ситуацию гораздо лучше интеллектуалов; более того, он позво�

ляет им гораздо лучше интеллектуалов эту ситуацию выра�

жать19. Французские теоретики придают привилегированную

ценность фигуре угнетенного как субъекта, который благода�

ря специфике своей включенности в производственные отно�

шения способен создать условия, при которых он сможет го�

ворить сам и от своего лица (минуя не только буржуазию, но

и самих левых интеллектуалов, более того — в некотором

смысле и сам дискурс). Как формулирует эту установку Делёз,

«...представительства (в том числе и в символическом смысле

«репрезентации», поскольку Делёз обыгрывает оба смысла это�

го понятия — И.К.) больше нет, есть лишь действие»20.

Задача интеллектуалов в процессе создания этих условий

заключается в отказе от теории как тотализирующего пред�

ставления чужого опыта и в движении к инструментальной

теории, производство которой было бы так же вписано в прак�

тику, как и физический труд рабочих. Такая инструментальная

теория, с точки зрения Фуко и Делёза, должна привести к сня�

тию принципиального разрыва между теорией и практикой,

сделав этот новый тип теории орудием борьбы против всех

видов власти, проявляющих себя в режимах «знания», «истины»

и «дискурса»21.

Критика этой позиции со стороны Спивак разворачивает�

ся по нескольким направлениям. Во�первых, с ее точки зрения,

Фуко и Делёз не учитывают роль идеологии в системе воспро�

изводства общественных производственных отношений —

чему была посвящена статья Альтюссера, вышедшая, правда,

всего за год до их диалога. Во�вторых, аксиологическое выдви�

субъекта, разворачивающаяся между индивидом и дискурсом,

приобрела дополнительное отчуждающее измерение. Откры�

тие этого нового измерения состояло в опознании принципи�

ального разрыва между индивидом и дискурсом, через кото�

рый и в котором осуществляется его субъективация. Иными

словами, проблема субъективации состоит не только в том, что

опосредующий ее дискурс изначально не принадлежит ин�

дивиду. Проблема состоит в том, что, когда речь идет о субъек�

тивации тех, кто находился в подчиненном положении, — не�

зависимо от форм этого подчинения, — дискурс, доступ к

которому они получают, является носителем прежних отноше�

ний господства. Например, в России 1920�х революционный

дискурс, строящийся на разрыве с прошлым, довольно быстро

столкнулся с необходимостью решения проблемы культурно�

го наследия, сменив лозунг «сбросим прошлое с корабля совре�

менности» на призыв «учиться у классиков». В результате ока�

зались воспроизведены не только отношения господства и

подчинения, но и их формы.

Таким образом, одним из ключевых вопросов, оказавших�

ся в основании постколониальных исследований, стал вопрос:

«могут ли угнетенные говорить?». Этот вопрос прозвучал в зна�

менитой статье Гайатри Чакраворти Спивак16 и, как известно,

был ею радикально проблематизирован. Теоретической осно�

вой такой проблематизации стал для Спивак известный фраг�

мент из «Восемнадцатого брюмера Луи Бонапарта», в котором

Маркс мотивировал неспособность к независимой от посред�

ников авторепрезентации через отсутствие классовой коллек�

тивной субъективности: «Поскольку между... крестьянами суще�

ствует лишь местная связь, поскольку тождество их интересов

не создает между ними никакой общности, никакой нацио�

нальной связи, никакой политической организации, — они не

образуют класса. Они поэтому неспособны защищать свои

классовые интересы от своего собственного имени, будь то

через посредство парламента или через посредство конвента.

Они не могут представлять себя, их должны представлять дру�

гие»17. Однако сформулированная Марксом проблема глубже,

чем вопрос политического представительства. По крайней

594 595

ИЛЬЯ КАЛИНИН УГНЕТЕННЫЕ ДОЛЖНЫ ГОВОРИТЬ...

«чтение» нейтрализует их протест против установившейся вла�

сти. Поэтому приобщение к порядку дискурса и каналам соци�

альной коммуникации приводит не столько к освобождению

угнетенных, сколько к еще одному, символическому, подчине�

нию, — на этот раз к подчинению правилам чужого языка и

тем отношениям господства/угнетения, которые отложились

в его регулятивных формах23.

Обозначаемая таким образом дискурсивная ловушка состо�

ит в том, что выход из социального или этнокультурного угне�

тения, которое состоит в том числе и в лишении «возможности

говорить о себе и от своего лица», обретается на пути подчи�

нения порядку дискурса, гегемония над которым не принадле�

жит самим угнетенным. Таким образом, выход на сцену исто�

рии совпадает с процессом субъективации, смысл которого

состоит в приобщении к уже существующему порядку репре�

зентации, — к порядку, заявляющему о себе через уже существу�

ющую систему воспроизводства господства и подчинения

(дискурс или идеологию).

Если угнетение состояло в молчаливом существовании по

ту сторону дискурса и субъективности, то, казалось бы, эман�

сипирующая субъективация оборачивается обучением чужому

языку, в пределах которого автономия становящегося субъек�

та синонимична обретению идентичности, оторванной от его

непосредственной практики. Иначе говоря, дискурсивная

субъективность «освобожденного» человека оказывается эф�

фектом приобщения к тому языку, чья гегемония ранее обес�

печивалась социальным господством, протест против которо�

го и привел к политическому освобождению «обретающих

голос» угнетенных. Возможна и иная перспектива: речь угне�

тенного или не находит адресата, или прочитывается как часть

прежнего гегемониального дискурса.

Этот дискурсивный скепсис Спивак не раз подвергался

критике (прежде всего с марксистских позиций), указываю�

щей на то, что Спивак интересуется дискурсивной гегемони�

ей (с характерными для нее процедурами исключения, псевдо�

репрезентацией и ложной интерпретацией речи угнетенных)

больше, чем реальными условиями социального угнетения24.

жение конкретного опыта («того, что в действительности про�

исходит» [Делёз]) приводит к блокированию разработки аль�

тернативной идеологии и выводит за скобки возможность

теоретического рассмотрения той гегемонии, которая су�

ществует в мировом разделении труда, что эмпирически за�

крепляет различие между «первым» и «третьим» мирами. И, на�

конец, самое главное: характерное для диалога «противо�

поставление абстрактной, “чистой” теории — конкретной,

“прикладной” практике является слишком скоропалительным

и легким»22. Этот последний упрек основан на недостаточно

отчетливом, с точки зрения Спивак, различении двух смыслов

и двух перспектив понятия «репрезентация». Оно и будет нас

прежде всего интересовать.

Разворачивая свою критику применительно к пространству

социального угнетения, Спивак указывает на то, что проблема

состоит не только в том, что угнетенные могут говорить толь�

ко через опосредование политической репрезентации (пред�

ставительства), но и в том, что их собственная речь упирается

в стену символической репрезентации — дискурсивную опос�

редованность чужим языком. Это ограничение, в свою очередь,

становится причиной фундаментального разрыва между соци�

альной теорией, наделяющей фигуру угнетенного (будь то

рабочие или представители «третьего мира») способностью

«говорить и действовать самому за себя» (позиция Фуко и Де�

лёза), и непосредственной социальной практикой, внутри ко�

торой сознание угнетенных, для того чтобы обрести классо�

вую субъективность и устойчивую символическую позицию,

должно оформиться через приобщение к господствующему

дискурсивному режиму.

Логика отношений между языком и господством состоит в

том, что угнетенные не просто лишены права на публичное

политическое представительство, но лишены собственного

языка, позволяющего им реально вступить в это право после

того, как формально оно им предоставляется. Они оказывают�

ся в ситуации, когда предметная интенциональность их выска�

зывания читается не исходя из ее собственной структуры, а в

соответствии со структурой господствующего языка. А такое

596 597

ИЛЬЯ КАЛИНИН УГНЕТЕННЫЕ ДОЛЖНЫ ГОВОРИТЬ...

Фуко археология власти�знания была выведена на поверхность

в нормативных и нормализующих дискурсах, прямо направ�

ленных на дисциплинарное и дискурсивное производство

нового субъекта. В то время как Фуко работает над обнаруже�

нием регулятивной механики дискурса, культурная политика

1920�х производит прескриптивный дискурс как таковой, при�

чем его перформативная власть тематизирует порядок как на

уровне письма, так и на уровне субъекта письма.

Наиболее развернутое приложение фуколдианской крити�

ки к практикам формирования советского субъекта можно

найти в книге Олеге Хархордина «Обличать и лицемерить»25.

Однако мой тезис отличается от того анализа, который пред�

принимает О. Хархордин. Хархордин использует фуколдиан�

ский подход как методологическую рамку для своего описа�

ния механизмов формирования советского человека. Я же

исхожу из того, что сама раннесоветская дискурсивная прак�

тика, связанная с механизмами субъективации, опиралась на

интуиции, сходными с теми, что позднее были теоретически

артикулированы Фуко. Более того, эти интуиции были тема�

тизированы в рамках этого советского дискурса. Сам Фуко

пытался вписать советский ГУЛАГ в репрессивные практики

Просвещения, и хотя такая постановка проблемы была под�

вергнута критике26, применение идей Фуко к советскому кон�

тексту может быть продуктивно. При этом я исхожу не из

перспективы приложения фуколдианского описания дис�

циплинарных или репрессивных практик к советскому режи�

му, а из фуколдианской теории дискурса, которая обретает в

советских 1920—1930�х годах неожиданный для нее самой

претекст.

Те скрытые импликации власти, которые Фуко обнаруживал

во внутренней грамматике дискурса, были непосредственным

предметом субъективирующих дискурсов 1920�х: в первом

случае мы имеем дело с аналитическим обнаружением власти

дискурса, во втором — с ее открытой демонстрацией. Сокры�

тое и явное меняются местами. Если Фуко показывает, как дис�

курс осуществляет невидимую власть, нормализующую своего

субъекта, то советские теоретики 1920�х пытались сознатель�

Однако в нашем случае, когда проблема репрезентации возни�

кает в постреволюционной ситуации освобождения от соци�

ального, политического и экономического гнета, эта критика

может быть оставлена за скобками. Более того, специфика

речевой субъективации «победившего пролетариата» и возни�

кающие эффекты дискурсивного и политического насилия,

равно как и наследование категорий доминирующего языка

«старого режима», свидетельствуют о том, что проблема куль�

турной гегемонии сохраняет свою актуальность и после по�

беды угнетенных. Иными словами, даже после того, как эко�

номическая нищета постепенно утрачивает свою остроту, а

политическая дискриминация обрачивается против бывшего

господствующего класса, его культурное и дискурсивное гос�

подство продолжает сохранять свою актуальность.

Актуальность этой аналитической перспективы примени�

тельно к историческому материалу дискуссий о путях и мето�

дах культурной революции, которую победивший пролетари�

ат должен совершить, чтобы закрепить социальные завоева�

ния Октября, состоит в том, что, как уже было сказано, перед

советскими теоретиками и агентами культурной революции

стояли проблемы, во многом сходные с теми, что позднее бу�

дут концептуализированы в интеллектуальных дискуссиях

1970—1980�х годов. Более того, типологическое сходство

обнаруживается и на уровне используемых языков и топосов

проблематизации. Поскольку разница между раннесоветски�

ми и постструктуралистскими теориями заключается прежде

всего в различии между задействованными модальностями —

нормативной в первом случае и критической во втором, —

возникает парадоксальная ситуация: то, что позднее будет

вскрываться как аналитический эффект «обнажения приема»,

в 1920�е являлось непосредственным предметом дискуссий и

объектом культурной политики.

Так, например, Мишель Фуко разрабатывает специальную

критическую оптику, позволяющую увидеть за буржуазным

политическим режимом символические формы дисциплинар�

ной власти и дискурсивного принуждения. В ситуации же

строительства советского общества вся эта обнаруживаемая

598 599

ИЛЬЯ КАЛИНИН УГНЕТЕННЫЕ ДОЛЖНЫ ГОВОРИТЬ...

обозначенные в работе Г. Спивак, позволяют распространять

ее оптику не только на классические случаи колониальной

политики или ее последствия, отложившиеся в мировом разде�

лении труда, но и на иные формы культурной гегемонии. В

частности, формы гегемонии, утверждающие себя не просто

через репрессивные институты господства, но и через культур�

ные практики просвещения и модернизации.

Внутренняя колонизация на новом этапе:социальная революция как преодоление

культурных различий

Согласно теории национализма, предложенной Эрнестом

Геллнером, аграрное общество пронизано культурными (язы�

ковыми, этническими, религиозными и так далее) различиями

между элитой и народом, в то время как индустриальное обще�

ство отвечает на обостряющиеся социальные и классовые раз�

личия общностью национальной культуры28. Большевистская

революция претендовала на преодоление обоих типов разли�

чий. Она должна была снять одновременно и классовые, и

культурные различия (все еще существующие в силу аграрно�

го уклада страны). Победа пролетариата, отменяя классовые

различия, должна была быть закреплена в новой пролетарской

культуре. Проблема заключалась в том, что сам пролетариат

(не говоря уже о крестьянах) не мог без посторонней помощи

выступить в качестве самостоятельного субъекта этого куль�

турного строительства. Эту роль должна была взять на себя

новая революционная элита. Вставшая перед ее представите�

лями задача не ограничивалась одной лишь разработкой меха�

низмов превращения победившего пролетариата в сознатель�

ного строителя новой культуры, но и упиралась в проблему

наследования прежней национальной культуры (которая час�

тью революционной элиты воспринималась как социально

чуждая). Так или иначе, необходимость формирования ново�

го общества, так же как прежде — необходимость формирова�

ния нации, вновь актуализировала потребность в переопреде�

но использовать дискурс как механизм просвещения и идеоло�

гической нормализации масс. Возникающая таким образом

инверсия между речевой формой осуществления власти и вла�

стью как предметом самого сообщения является следствием

характерного для раннесоветской эпохи утопизма. В этом

смысле утопия всегда так или иначе обнажает скрытые условия

воспроизводства идеологии, которой она диалектически про�

тивостоит27.

Являясь антитезисом к описанному Фуко буржуазному (ка�

питалистическому) режиму производства субъекта, советский

дискурс тематизировал его скрытые формы, то есть полити�

чески и на практике делал то, что позднее уже в теоретическом

плане будет делать постструктуралистская критика, обнажав�

шая связь между дискурсом, знанием и властью. Другое дело,

что за конкурирующими друг с другом нормализаторскими

дискурсами советской культурной революции стоит более глу�

бокий уровень нормативности, являющийся условием их соб�

ственного производства и непрозрачный для субъектов, в это

производство вовлеченных. Осознавая себя субъектами, распо�

ряжающимися вверенным им нормализаторским дискурсом,

агенты власти оказывались в той же мере функцией дискурса,

в какой они воспринимали себя как его контролирующая ин�

станция. Так от самих рапповских или лефовских теоретиков

(да и от большевистских вождей) ускользал момент их соб�

ственной субъективации/подчинения, осуществлявшийся в

ходе направляемого ими процесса нормализации масс, фор�

мирования фигуры рабочего писателя и шире — советского

субъекта.

Утопический горизонт закономерно ускользал от тех, для

кого он являлся социальной реальностью. Впрочем, именно в

этом и заключалась его эффективность.

Еще одним методологическим вопросом, который необхо�

димо проговорить, для того чтобы обосновать корректность

приложения постколониальной аналитической перспективы к

культурной политике 1920�х годов, является вопрос об инстан�

ции колонизирующего воздействия. В принципе уже рамки,

600 601

ИЛЬЯ КАЛИНИН УГНЕТЕННЫЕ ДОЛЖНЫ ГОВОРИТЬ...

Если мы, пытаясь поднять свою крупную промышлен�

ность, будем смотреть на собственное крестьянство чуть ли

не как на внутреннюю «колонию»..., то это будет все что

угодно, только не большевизм. Человек гордится, что у него

нет «крестьянского уклона». Он�де будет «колонизировать»

крестьянство, а объективно... он разрушает основу и под

крупной промышленностью34.

Применение концепции внутренней колонизации к поли�

тическим, экономическим и культурным дебатам, начатым

революцией и завершившимся только после «великого перело�

ма» коллективизации, может быть задачей отдельного исследо�

вания. Но в этой работе я буду концентрироваться на иных

задачах, связанных с описанием механизмов дискурсивного

формирования советского субъекта. Привлечение теоретичес�

кой рамки внутренней колонизации к разговору об истории

формирования советской субъективности позволяет нюанси�

ровать ее описание, выявляя те напряжения и разрывы, кото�

рые вписаны в процесс субъективации. В данном случае это

напряжение связано с диалектическими эффектами, возника�

ющими в ситуации, когда новая культура стремится быть одно�

временно и субъектом, и объектом модернизации, выдвигая

лозунг культурного освобождения угнетенных, за которым в

действительности стоит их идеологическая и дискурсивная

«нормализация». Кроме того, применение модели внутренней

колонизации к истории политической и культурной борьбы за

дискурсивную власть над массами, за право возглавить строи�

тельство нового человека может внести некоторые корректи�

вы в универсальность выдвинутых Спивак тезисов о том, что

«угнетенные не могут говорить [сами за себя]» (точнее, что их

речь все равно будет интерпретирована согласно правилам

того языка, который выступает как инструмент их угнетения)

и что необходимость опосредующей репрезентации «не от�

мерла»35.

Советский проект по наделению новой субъективностью

бывших угнетенных не был столь монолитен, как это описы�

вается в ряде современных исследований, в которых этот про�

лении перехода от различий социальных к различиям культур�

ным, в описании параметров самих этих различий и, наконец,

в выработке механизмов их снятия.

Разрабатываемая Александром Эткиндом культурная модель

внутренней колонизации, согласно которой границы между

внутренним и внешним, колонизатором и колонизируемым

постоянно пересекаются и накладываются друг на друга, мо�

жет быть приложена не только к истории Российской импе�

рии, но и к постреволюционной эпохе. Если в первом случае

внутренняя колонизация была «равносильна формированию

нации»29, то во втором она была способом строительства но�

вого социалистического общества. Причем перспектива внут�

ренней колонизации оказывается продуктивной не только на

ретроспективном уровне теоретического описания раннесо�

ветской эпохи. Она актуальна и для дискуссий конца 1910�х —

1920�х годов, развернувшихся в связи с новыми отношениями,

которые должны были возникнуть между городом и деревней.

Отношение к последней как колониальному объекту ради�

кальной экономической и культурной модернизации или как

самостоятельному субъекту строительства новой жизни высту�

пало как один из важных моментов расхождения между левым

и правым крыльями большевистской партии. Так, например,

любопытное совпадение с колониальной перспективой возни�

кает в статье Н. Бухарина, которая была написана в 1925 году

в ходе полемики с одним из лидеров «левой оппозиции» Евге�

нием Преображенским. Преображенский30 предлагал до тех�

нически возможного предела повысить цены на промтовары,

предназначенные для деревни, чтобы таким образом получить

средства для промышленного подъема. Критикуя эту идею,

Бухарин показывает, что в случае ее реализации будет воспро�

изведена модель экономической эксплуатации колоний со

стороны метрополии — только теперь эти отношения пере�

распределятся между пролетариатом и крестьянством31. В пе�

реложении же бухаринской позиции в статье Г. Зиновьева32

возникает уже буквальное совпадение с понятием внутренней

колонизации, которое было известно Зиновьеву по ранним

работам Ленина33:

602 603

ИЛЬЯ КАЛИНИН УГНЕТЕННЫЕ ДОЛЖНЫ ГОВОРИТЬ...

зом и под чьим руководством должен был стать новым совет'

ским писателем36, имела отношение не только к литературе и

не только к «формовке писателя». Иными словами, ставка в

этой литературной политике была больше самой литературы,

больше того, кто должен был стать порождающей ее фигурой.

И возможно, именно поэтому после того, как стало ясно, что

эти усилия достигли определенного результата, необходи'

мость в армии «начинающих писателей и поэтов», сохраняю'

щих связь между писательством и производством, между лите'

ратурой и рабочими массами, перестала быть насущной. Эта

необходимость «вытаскивать» из исторической немоты рабо'

че'крестьянские массы, призывая их превращаться в рабкоров,

селькоров, начинающих пролетарских писателей и крестьян'

ских поэтов, отпала, как и стоящая за ней модель субъекти'

вации. После чего писатель вновь стал частью замкнутой и

элитной профессиональной корпорации, что и произошло в

процессе подготовки к I Съезду советских писателей и было им

закреплено.

Масштаб символических и материальных капиталовложе'

ний, организационных усилий и число людей, вовлеченных в

этот процесс, может удивить, если исходить из того, что воп'

рос стоял исключительно о создании советской литературы и

советского писателя (даже при понимании всей важности, ко'

торой наделялась литература в деле строительства новой жиз'

ни). Но эта диспропорция между затратами и задачей может

быть разрешена, если допустить, что тем субъектом, вокруг

которого велись литературные баталии эпохи, был не советс�

кий писатель, а советский человек как таковой. Его движение

в литературу было частью его становления в качестве советс'

кого субъекта, в то время как превращение в писателя было не

просто редким, а скорее случайным, как бы побочным эффек'

том этого процесса. При этом сама фигура нового советского

писателя (прежде всего в лице пролетарского писателя и ра'

бочего корреспондента) была не просто синекдохой, предъяв'

ляющей привилегированную часть вместо целого, но образ'

цом, прототипическим и формообразующим для советского

субъекта как такового.

цесс описывается или как прямая идеологическая индоктрина'

ция, или (что более тонко) как приобщение к задаваемым вла'

стью символическим (жанровым и риторическим) формам.

Если перевести язык описания механизмов формирования

советской субъективности в термины постколониальной тео'

рии, можно сказать, что одним из основных механизмов этой

субъективации было инициирование исключительной рече'

вой активности со стороны «колонизируемых» (причем не в

плане политического представительства, а именно в подчерки'

ваемом Спивак глубинном плане дискурсивной репрезентации

собственного «я» бывшего угнетенного). Опыт такой речевой

инициации прежде «немого» пролетария отложился во множе'

стве дискурсивных практик в диапазоне от творчества Андрея

Платонова до движения рабкоров и селькоров. Его можно уви'

деть в специально организованных кампаниях по «призыву

ударников в литературу» и в возникновении огромного коли'

чества литературных студий и кружков, в которых приобще'

ние к нормативной художественной речи являлось важной

частью «социального заказа». Во всех этих случаях речь идет о

процессе, когда подчинение осуществляется не через вытесне'

ние в социальную немоту, но через настойчивое побуждение

к речи; не через лишение права говорить, но, наоборот, через

конституирование обязанности говорить. Однако механизмы

вменения этой обязанности и то, что и как должен говорить

этот подвергающийся одновременно и (социальному) осво'

бождению и (дискурсивному) подчинению человек, понима'

лись по'разному.

Я попытаюсь рассмотреть эту проблематику на примере

двух теоретических программ, связанных с дискурсивным и

литературным формированием советского субъекта: лефовс'

кой «литературы факта», пытающейся дать свою литературно'

политическую трактовку движения рабкоров и селькоров (вто'

рая половина 1920'х), и рапповского «призыва ударников в

литературу» (рубеж 1920—1930'х годов).

Я исхожу из того, что литературная политика ранней совет'

ской эпохи, центром которой были дискуссия и конкуренция

между различными представлениями о том, кто, каким обра'

604 605

ИЛЬЯ КАЛИНИН УГНЕТЕННЫЕ ДОЛЖНЫ ГОВОРИТЬ...

препинания. Она состоит в том, чтобы хорошо нюхать настро'

ение массы, быть щупальцами в этой массе»40.

Вопрос об опасностях профессионально'литературного

становления рабочих'писателей ставился уже одним из пер'

вых марксистских социологов искусства Владимиром Фриче.

В 1919 году он указал на то, что отрыв от производства может

привести к тому, что позитивный процесс рождения новых

поэтов из рабочей среды обернется их цеховой литератур'

ной буржуазно'интеллигентской субъективацией, чреватой

классовым «перерождением». По сути, это та же опасность, на

которую указывают Маркс, а потом и Спивак: пролетарский

писатель превращается в «представителя» рабочего класса в

литературе, так же как в парламентской демократии рабочие

обретают представителей (как правило, из среды буржуазии),

отстаивающих их интересы в парламенте. При этом сами

рабочие остаются по'прежнему лишены своего собственно'

го голоса: в случае парламентской демократии за них гово'

рят другие, в случае профессионализировавшейся пролетарс'

кой литературы за рабочих говорят писатели, вышедшие из

их же среды, но переставшие быть рабочими, а значит, утра'

тившие связь с социально'производственной практикой про'

летариата.

Опасность этого «перерождения» опознается не просто в

социальном обособлении от рабочей массы и ежедневной

производственной практики, но и в связи с ростом «дискурсив'

ных амбиций» рабочего'писателя, с его все возрастающим

стремлением овладеть нормативными требованиями «высоко'

го» литературного стиля. «Обособление рабочих'поэтов от

массы, от производства, от фабрики и завода, их переход в

ряды интеллигенции, хотя и пролетарского происхождения,

их превращение в поэтов'профессионалов с возрастающими

запросами по части техники, по части мастерства — все это

должно было облегчить самый процесс их пленения поэтами

буржуазной интеллигенции»41, — подводит Фриче итог актив'

ности Пролеткульта, в котором тяга пролетариата к массово'

му творчеству встречалась с просветительской готовностью

интеллигенции ответить на эту тягу. И продолжает: «Если по'

Относительно рабкоровского движения об этом прямо го'

ворит Григорий Зиновьев (хотя его утверждение можно рас'

пространить и на процесс формирования пролетарского пи'

сателя): «Уже совершенно ясно, что движение рабкоров и

отчасти селькоров — это есть кусок практического ленинизма,

это не только литературная и не столько литературная рабо'

та, сколько часть партийного строительства, часть работы по

поднятию культуры в нашей стране»37.

Тогда от описанных Евгением Добренко механизмов «фор'

мовки советского писателя» можно перейти к проблеме, смысл

которой состоит в том, что формовка «советского писателя»

была не просто формовкой передового отряда нового советс'

кого общества, но являлась моделирующей практикой фор'

мовки советского субъекта в целом38. Литература оказывалась

не просто традиционно высокой культурной ценностью, кото'

рая переходила к победившему классу трудящихся. Литерату'

ра манифестировала собой дискурс как таковой, упорядочен'

ное символическое пространство, через вхождение в которое

и через овладение которым индивид превращался в сознатель'

ного и нормализованного субъекта, говорящего и думающего

на прозрачном для власти языке. Поэтому «литературность»

этой литературы зачастую оказывалась за бортом критических

дискуссий того времени.

Важнее было другое: насколько новая социальная практи'

ка отпечатывается в продуктах литературного производства39,

насколько новый субъект литературы (пролетарский писа'

тель) сохраняет связь с его изначальной производственной

практикой, являясь одновременно и писателем, и пролетари�

ем (разрешая ту же проблему, которая через 50 лет встанет

перед Фуко и Делёзом: как преодолеть дистанцию между реп'

резентацией и действием, между теорией и практикой).

В отношении деятельности рабочих корреспондентов это

различение между риторикой и грамматикой репрезентации

и непосредственной связью с социальной жизнью масс отчет'

ливо выразил Николай Бухарин: «Рабкоровская функция, как

таковая, состоит не в том, чтобы красиво и гладко написать,

чтобы знать, где расставлять запятые и разбираться в знаках

606 607

ИЛЬЯ КАЛИНИН УГНЕТЕННЫЕ ДОЛЖНЫ ГОВОРИТЬ...

ния, к 1928—1929 годам движение рабкоров было окончатель'

но подчинено контролю со стороны ВКП(б)45.

Если лефовские теоретики, реагируя на появление этой

массы пишущих трудящихся, пытались построить новую прак�

тическую теорию литературы46, то партийные вожди, направ'

лявшие движение, видели в нем не столько новый ориентир

литературного процесса, сколько инструмент втягивания ра'

бочих масс в «общепролетарскую работу» (Бухарин)47. Опреде'

ляя роль рабселькоровского движения, Бухарин рассуждал о

нем как о своеобразной капиллярной системе, которая, прони'

зывая социальную толщу трудящихся, позволит сбалансиро'

вать «централизованное руководство» и «децентрализованную

инициативу»48.

Бухарин рассуждает примерно так же, как Альтюссер: то

обстоятельство, «...что мы вчерне уже построили наши аппара'

ты, дает нам возможность, силу, время, чтобы перейти к наступ'

лению» и развернуть «[всю инициативу, таящуюся] в рабочем

классе»49. Иными словами, речь идет о создании тех «идеоло'

гических аппаратов», которые связаны уже не с репрессивным

государственным аппаратом как таковым, а с всепроницающи'

ми вопросами «быта и семьи; вопросами культуры, спорта, ис'

кусства; вопросами технических знаний, самообразования

и т.д.»50.

Бухарин говорит о важности идеологической или дискур'

сивной субъективации, а рабселькоровское движение являет'

ся ее средством. Стоящая за ним децентрализованная иници'

атива как раз и позволяет осуществить добровольную и потому

эффективную идеологическую «централизацию» субъекта51.

Таким образом, движение рабселькоров оказывается важной

частью политики внутренней колонизации, эффективность

которой состояла в комбинации автономии и контроля, в по'

стоянных взаимных инверсиях низовой инициативы и ру'

ководства сверху, запускающих тонкую игру переходов от

механизмов автоколонизации (в которой субъект и объект ко'

лонизирующего усилия совпадают) к процедурам внутренней

колонизации (строящимся в процессе выделения объекта ко'

лонизации внутри самого субъекта)52.

эты, вышедшие из рабочей среды, хотят создать в самом деле

пролетарскую и по духу и по форме поэзию, они должны идти

не к интеллигенции, не к поэтам'профессионалам буржуазно'

го прошлого, а назад к своей стихии, в свою среду, назад к мас'

сам, к пролетариату, на заводы и фабрики»42. Каким же образом

движение вперед, к пролетарской литературе, должно было

совпадать с движением назад, к «стихии» пролетарского прак'

сиса? Последующее описание возможных траекторий этого

движения является попыткой ответа на этот вопрос.

ЛЕФ: диалектика субъективации

Одной из интересующих нас литературно'политических

программ была концепция «литературы факта», развернутая в

рамках возобновленного в 1927 году ЛЕФа. Важнейшим им'

пульсом к формулированию этой программы по преодолении

границ между литературой и социальной практикой стало

рабкоровское (а затем и рабселькоровское) движение, начало

которому было положено газетой «Правда» еще в 1912 году43.

Организованные обороты это движение начало набирать с

февраля 1919 года, когда состоялось I Всесоюзное совещание

рабселькоров. Массовость движения постоянно росла, так что

к 1925 году число рабочих и сельских корреспондентов дос'

тигло 140 тысяч человек, к 1928'му — 500 тысяч, а к 1930'му —

2 миллионов человек. При этом все теоретики и организаторы

движения подчеркивали его добровольный характер и непо'

дотчетность корреспондентов партийным и государственным

органам (в этом смысле их функция осознавалась как близкая

к рабоче'крестьянской инспекции, важность которой была

подчеркнута Лениным в одной из последних своих работ44).

Впрочем, в действительности руководители ВКП(б) следили за

развитием рабкоровского движения все более внимательно:

так, уже на II конференции рабкоров, состоявшейся в конце

1924 года, присутствовали Сталин, Зиновьев и Каменев. И хотя

отдельные большевистские лидеры — скажем, Бухарин — пос'

ледовательно выступали за автономию рабкоровского движе'

608 609

ИЛЬЯ КАЛИНИН УГНЕТЕННЫЕ ДОЛЖНЫ ГОВОРИТЬ...

него дня» (Брик), то есть в создании нового языка, способно'

го одновременно и изображать, и формировать нового совет'

ского субъекта, — вместо того чтобы воображать победивший

пролетариат как Онегиных и Печориных, избавившихся от

хандры.

В новой ситуации традиционная фигура писателя оказыва'

лась в дискурсивном вакууме, образовавшемся на том месте, где

прежняя классическая литература выступала в качестве приви'

легированного медиума, репрезентирующего окружающий

мир, — по крайней мере так диагностируют эту ситуацию ле'

фовские теоретики. Новым привилегированным медиумом в

СССР стала газета. Большевистские лидеры прекрасно осозна'

вали важность языка, на котором осуществлялась коммуника'

ция между ними и трудящимися, и видели в газете новое мес'

то встречи власти и социума, дискурса и социальной практики.

Об этом развернуто говорил Сталин в 1923 году на XII съезде

РКП(б). По его словам, пресса «...прокладывает неуловимую

связь между партией и рабочим классом, — связь, которая по

своей силе равняется любому передаточному аппарату массо'

вого характера. Печать — самое сильное оружие, при помощи

которого партия ежедневно, ежечасно говорит с рабочим клас'

сом на своем, нужном ей языке»57.

Но вернемся к Третьякову. Фигуру «культурного колонизато'

ра» — представителя института высокой культуры, професси'

онального писателя — Третьяков описывает через негативный

маркер «немоты». Прежде немота закреплялась русской ли'

тературой за народом, приоритетным объектом ее одновре'

менно сочувствующих и предчувствующих угрозу историо'

софских медитаций58, теперь она поражает ее исторического

субъекта — русского писателя. Это они, носители высокой

культуры, упираются в дискурсивный тупик, связанный, од'

нако, не с отсутствием хорошо разработанного языка, а с

невозможностью описать с его помощью «новый материал».

«Неясность политической установки» лишает писателя его ис'

торической укорененности в дискурсе, а сам дискурс литера'

туры — его укорененности в когда'то породившей его систе'

ме власти. На место литературного опосредования59, благодаря

Позиция ЛЕФа, общий смысл которой состоял в движении

литературы навстречу газете и непрофессиональному рабоче'

му писателю (рабкору и селькору), дает свою собственную раз'

вернутую программу формирования советского субъекта. Ле'

фовский сборник «Литература факта» (1929) завершается

программной статьей Сергея Третьякова «Продолжение следу'

ет». Подвергая критике «профессиональное писательство» за

сопротивляющуюся всякому рациональному воздействию

фетишизацию творчества, Третьяков фиксирует ситуацию,

напрямую связанную с нашей проблематикой обретения угне'

тенными языка, необходимого для формирования собствен'

ного классового «я» и выражения своей социальной иден'

тичности. Только в данном случае проблема, поставленная

постколониальными исследованиями, оказывается переверну'

той. С неспособностью к символизации своего опыта, с дис'

курсивной анемией, вызванной изменившейся социокультур'

ной практикой, сталкиваются теперь представители прежней

культурной гегемонии: «Сейчас, когда писатели не знают, что

сказать, не знают, как сказать53 (неясность политических

установок), — “сырьевики” (то есть селькоры и рабкоры. —

И.К.) со своим насущным материалом становятся их замести'

телями»54.

Об этом же культурном разрыве между писателем и рабо'

чим, жизнь которого тот пытается изобразить, пишет и Осип

Брик. С его точки зрения, проблема заключается не только в

социокультурной дистанции, отделявшей первого от второго:

«...для него [писателя] все рабочие на одно лицо, как туристу —

китайцы»55. Она состоит еще и в том, что у писателя нет язы'

ка, способного передать «материал рабочей жизни» (Брик).

Прежний литературный язык может только воспроизводить —

как сказали бы сегодня — отжившие структуры социального и

культурного господства, приводя к тому, что рабочие и кресть'

яне новой советской литературы «как две капли воды похожи

на всех Онегиных, Печориных, Рудиных и прочих героев рус'

ской литературы»56. Таким образом, вопрос стоит не только и

не столько в знании «психологии рабочего», но и в создании

новых методов и приемов, «отвечающих заданиям сегодняш'

610 611

ИЛЬЯ КАЛИНИН УГНЕТЕННЫЕ ДОЛЖНЫ ГОВОРИТЬ...

фовского теоретика столь же отрицательный, что и у теорети'

ка постколониализма. Однако смысл этой констатации — про'

тивоположный. У Спивак речь идет о том, что угнетенные (будь

то рабочие или вдвойне — социально'экономически и куль'

турно — дискриминированные женщины «третьего мира») в

существующей системе воспроизводства социального и куль'

турного доминирования обречены на символическое предста'

вительство только через чужой язык, даже в том случае, если

они преодолели преграду политического представительства

своих интересов. За 60 лет до Спивак Третьяков находился в

более обнадеживающей социально'политической ситуации,

позволявшей исходить из утопического горизонта преодоле'

ния разрыва между теорией и практикой, между угнетенными

и языком и даже более того — между реальностью и ее симво'

лическим представлением. Согласно лефовской перспективе,

этот разрыв был непреодолим для профессионального писа'

теля (прежнего гегемона культуры), но снимался в практике

рабочего корреспондента, то есть в дискурсивной активности

бывшего угнетенного.

Об этом продиктованном революцией исчезновении от'

чуждающей дистанции между «фактом» и «теорией» в те же

самые годы писал и Вальтер Беньямин, почувствовавший, что

поиск нового языка, который будет адекватен новой реально'

сти, лежит в преодолении любых теоретических обобщений и

привычной для интеллектуала рефлексивной отстраненности

от описываемого. Именно эта отстраненность, по мнению Бе'

ньямина, давала интеллектуалу не заслуженное им право пред'

ставительствовать от лица реальности и тем самым наделять ее

смыслом.

Через несколько недель после возвращения из Москвы в

начале 1927 года Беньямин отправил Мартину Буберу письмо,

в котором говорил о скором завершении очерка «Москва»,

предназначенного для издаваемого Бубером журнала «Die

Kreatur»:

Мои описания будут избегать всякой теории. Как я наде'

юсь, именно благодаря этому мне удастся заставить гово'

которому писатель'интеллигент представительствовал от лица

безмолвных угнетенных, приходит непосредственная практи'

ка «субалтернов» — «насущный материал», который представи'

тельствует сам за себя, будучи включен в новый тип «сырьево'

го дискурса», с которым связан и новый тип субъективации —

внутреннее становление рабочего или сельского корреспон'

дента, чья речь неотделима от его социального праксиса.

В отличие от рабкора традиционный писатель, практикую'

щий прежний «кустарный индивидуализм» (Третьяков)60, упи'

рается в пропасть, отделяющую его от социальной среды и

протекающих в ней процессов, благодаря чему его попытки

представительства становятся даже не пассивными свидетель'

ствами социальной симптоматики, но симптоматикой его от'

чуждения от социальной реальности. Не говоря уже о том, что

они не могут служить функциональной частью социального

строительства, — то есть, собственно, преодолевать различие

между репрезентацией и реальностью. В стране победившего

пролетариата профессиональный писатель, по логике Третья'

кова, становится заложником привычной ему роли культурно'

го представителя безмолвных угнетенных. Отсутствие у него

«отчетливого общественно'политического мышления» порож'

дает два эффекта: либо предельное недоверие к общему соци'

альному плану и его императивной установке (что приводит к

акцентированию характерного этоса автономии художника и

закономерно отключает его от процесса социального станов'

ления, а значит, делает репрезентацию этого становления не'

адекватной общественной практике), либо беспринципную

протеичность по отношению к меняющейся партийной ди'

рективе, что приводит к акцентированию не менее харак'

терного техницистского этоса наемного работника «немате'

риального труда», превращая писателя в «спеца», представи'

тельствующего не от лица реальности, а от лица «резолюции»;

а если резолюции по спорному вопросу еще нет, такой «спец»

«предпочитает “нечленораздельно помолчать”»61.

Сергей Третьяков словно бы заранее переформулирует воп'

рос Гайатри Спивак, разворачивая его вектор в противополож'

ную сторону — «могут ли угнетатели говорить?». Ответ ле'

612 613

ИЛЬЯ КАЛИНИН УГНЕТЕННЫЕ ДОЛЖНЫ ГОВОРИТЬ...

вак постколониальной проблематике восприятия речи угне'

тенных. В конечном итоге вопрос Спивак состоит не в том,

«могут ли угнетенные говорить», но в том, могут ли они быть

услышанными, поскольку интеллигибельность их речи состо'

ит в ее переводе на язык доминирующего дискурса. И если

колониальная, а часто и постколониальная ситуации демон'

стрируют пропасть между речью угнетенных и ее социально

значимым восприятием внутри доминирующей культуры мет'

рополии (или той культуры, в которой оказывается совре'

менный мигрант)65, то постреволюционный контекст — по

крайней мере на уровне своего самоописания — утверждает

сознательное и принципиальное преодоление этого разрыва.

Позиция Третьякова состоит в том, что грамматика нового

языка, «литературы факта», должна совпасть с «грамматикой»

новой социальной реальности. Это отождествление теории и

практики снимает неразрешимость проблемы дискурсивного

представления, утверждая композицию самого жизненного

материала взамен композиции ее возможной репрезентации.

Утверждение этого нового дискурсивного порядка, подчиняю'

щегося уже не риторическому режиму истинности (норматив'

ным правилам дискурсивного производства), а структуре со'

циально значимого опыта, ставит вопрос и о новом субъекте

этого дискурса и о новом типе субъективации, который будет

осуществляться через приобщение рабкоров, селькоров и

вообще пишущих людей к этому новому типу дискурса. «Заво'

евание “литературой факта” себе устойчивого положения, —

пишет Третьяков, — выдвигает взамен людей, владеющих сек'

ретом композиционных и стилистических богатств66, новых

людей — носителей нового социально весомого специфиче'

ского материала. <...> Мы не думаем, что умение писать должно

быть сосредоточено в небольшой группе литспецов, а наобо'

рот: умение быть писателем должно стать таким же основным

культурным качеством, как и умение читать»67.

Иными словами, фигура писателя нового типа становится

синонимичной фигуре «сознательного», «культурного» субъек'

та, а «умение писать» — конечно, речь идет не о грамотности,

а о владении дискурсивными навыками — утверждается как

рить саму реальность: насколько мне удалось освоить и за'

печатлеть этот новый, чуждый язык, приглушенный сурди'

ной совершенно измененной среды. Я хочу изобразить этот

город, Москву, в тот момент, когда «все фактическое уже

стало теорией», и потому она недоступна какой бы то ни

было дедуктивной абстракции, всякой прогностике, в ка'

кой'то мере вообще всякой оценке, которая, по моему глу'

бочайшему убеждению, в данном случае не может следовать

из каких'либо духовных «данных», а лишь из экономичес'

ких фактов62.

Из приведенного фрагмента можно увидеть, насколько по'

зиция Беньямина была близка как лефовской программе «ли'

тературы факта», так и той проблематике, которая стала акту'

альной для французских левых интеллектуалов, пытавшихся

осмыслить опыт 1968 года63.

У выраженной Беньямином позиции, которая состояла в

особой чувствительности к окружающей реальности и в отказе

от интерпретации, есть еще одно измерение, подчеркиваемое

самими большевистскими лидерами. Речь идет о способности

«настоящего большевика» к внимательному вслушиванию в

«голоса жизни», к тому, чтобы опираться на реальную практи'

ку и то множество языков, которые ее пронизывают.

Такая чувствительность должна была стать следствием ощу'

щаемой большевистскими интеллектуалами способности

ограничивать значение теории, давая слово «самой жизни».

Именно об этом умении говорит Бухарин на общем собрании

рабкоров «Правды» и делегатов V конгресса Коминтерна (июль

1924 года): «Уметь слушать — вот первый завет Ильича... Не заб'

расывать сразу же своего собеседника “умными вещами”. Необ'

ходимо сперва его самого обсосать со всех сторон, дать ему

самому вскрыть, что творится у него на душе, какие у него со'

мнения, догадки, планы, предложения, жалобы. Только так мож'

но узнать как следует, чем живет масса... Ленин всасывал в себя

жизнь, потому что он умел слушать ее голоса»64.

Это ленинское умение «слушать голоса масс», «всасывать в

себя жизнь» снова отсылает нас к сформулированной Г. Спи'

614 615

ИЛЬЯ КАЛИНИН УГНЕТЕННЫЕ ДОЛЖНЫ ГОВОРИТЬ...

ные аксиологические отношения с другими фактами. «Для нас...

не может быть фактов “как таковых”. Есть факт'эффект и факт'

дефект. Факт, усиливающий наши социалистические позиции,

и факт, их ослабляющий. Факт'друг и факт'враг»71.

Переводя эту проблематику на марксистский язык, можно

сказать, что перед нами — утопическая попытка вывести лите'

ратуру из символического пространства надстройки и сделать

ее непосредственной частью базиса. Это даже более радикаль'

ная в теоретическом плане ревизия исторического материа'

лизма, нежели та, что через 40 лет предпримет Альтюссер, вве'

дя психоаналитическое понятие сверхдетерминации в область

критики идеологии и говоря о взаимообратимом влиянии ба'

зиса и надстройки72.

Однако эта стратегия преодоления разрыва между социаль'

ной практикой и ее дискурсивной репрезентацией оставляла

слепое пятно, не позволяющее опознать в «социальном плане»

или «социальной директиве», на которую должна была откли'

каться новая литература факта, некоего внешнего практике и

одновременно императивного по отношению к ней символи'

ческого порядка.. Лефовцы'»фактовики» принципиально не

замечали дискурсивного насилия, которое по интенсивности

было по крайней мере не меньшим, нежели то, инстанцией

которого выступала классическая литература. Но поскольку

«директива» осознавалась как часть самой социальной практи'

ки, это противоречие не замечалось. Впрочем, это уже другой

сюжет.

Свою статью «О писателе и производстве», также вошедшую

в сборник «Литература факта», Виктор Шкловский начинает

следующим образом: «В организации ВАПП — три тысячи пи'

сателей73; это очень много»74. Надо сказать, что уже через год

реальные показатели значительно превзошли эти цифры:

только в 1930'м в ходе «призыва ударников в литературу» рап'

повцами было рекрутировано 10 000 человек, а в следующем

году число заводских газет достигло 2000 — для сравнения, в

1928 году их было 20075. Зная о стилистическом темперамен'

те молодого Шкловского и обнаруживая очевидную иронию в

констатации многочисленности рядов пролетарских писате'

неотъемлемое качество такого субъекта. При этом «культур'

ность», «умение быть писателем» описывается не как вхожде'

ние в дисциплинарные границы, внутри которых власть обес'

печивается благодаря «стилистическому богатству» бывшей

господствующей культуры, а как принадлежность к открытой

и подвижной сфере социального опыта.

Третьяков называет два пути, «идя по которым можно сло'

мать вредное сопротивление эстетической касты»: деиндиви'

дуализация и депрофессионализация. В обоих случаях это дви'

жение к такого рода субъективации, которая преодолевала бы

специфичный для буржуазного общества режим дискурсив'

ного производства. Согласно этому режиму «вхождение в

дискурс» возможно только в результате строгого отбора, в про'

цессе которого индивид должен продемонстрировать свою го'

товность и способность соответствовать определенным дис'

циплинарным требованиям. В данном случае — требованиям,

которые литература накладывает на писателя.

Логика постреволюционного развития, с точки зрения ле'

фовцев, приводила к тому, что политэкономия производства

литературного дискурса, осуществляемого в пространстве

«стихийного рынка», на котором действуют «кустари'одиноч'

ки», начинала все больше «запаздывать... по отношению к теку'

щей жизни»68. Такой коллективный субъект, как газета или

литературная артель (внутри которой дифференцированы

функции собирания материала, его обработки и проверки об'

щественно'политического эффекта полученного результата),

согласно лефовским теоретикам, исходит из совершенно иной

дискурсивной дисциплины, требования которой опираются не

на формальную и идеологическую грамматику самого дискур'

са, но на общие требования «времени»69 и дисциплины труда.

Такая замена «производственного базиса» должна была сде'

лать «литературу факта» не отражением и даже не осмыслени'

ем, но частью самой реальности70. Но и реальность «фактови'

ки» интерпретировали не как объективную данность. Факт и

литература факта оказывались в активном и социально заря'

женном диалектическом отношении друг к другу. Сама литера'

тура манифестировалась как факт, вступающий в напряжен'

616 617

ИЛЬЯ КАЛИНИН УГНЕТЕННЫЕ ДОЛЖНЫ ГОВОРИТЬ...

ства условий производства, то есть в те идеологические аппа'

раты государства (одним из которых является литература),

которые новой власти достались в наследство от старого режи'

ма77. В новой ситуации насилие над угнетенным (в данном слу'

чае — рабочим, над которым довлеет прежняя господствующая

идеология, противопоставляющая литературу и фабрику), по

Шкловскому, осуществляется уже не через прямую репрессию

со стороны государства, а через символическое насилие, осу'

ществляемое одним из его идеологических аппаратов — ли'

тературой: если прежде рабочий был лишен доступа к ли'

тературному производству, то теперь его путь в литературу

представляется как уход от производства как такового, то есть

разрыв с практикой. С этим представлением и полемизиро'

вал ЛЕФ.

Новая литература советской эпохи, согласно лефовцам, не

должна становиться институтом, нужным только для «культур'

ной колонизации» повседневной жизни, протекающей в без'

молвном труде. «Старый порядок» неизбежно помещал рус'

скую литературу в неоднозначную ситуацию. На одном уровне

она была инструментом эмансипирующей субъективации

просвещенной части общества, позволяющим ей уклоняться

от непосредственного политического контроля, признавая над

собой лишь символический контроль дискурса литературы. На

другом уровне та же литература была формой просветительс'

кой общественно'политической борьбы за освобождение или

хотя бы улучшение участи угнетенных, которым позволяли

нарушать молчание только для того, чтобы продемонстриро'

вать свою лояльность, — подобно тому как крепостных девок

заставляли петь для того, чтобы у них не было возможности

приобщаться к сбираемым ими плодам барских усадеб. Нако'

нец, на третьем уровне литература была механизмом просве'

тительской колонизации. Художественная словесность наделя'

ла «народ» той или иной идентичностью, разделяла его на те

или иные группы и классифицировала его согласно тем или

иным критериям — то есть так или иначе представительство'

вала от его лица78.

лей, можно предположить, что он ратует за сокращение чис'

ла пишущих, отстаивая раннеформалистские принципы авто'

номности литературного ряда. В действительности его пози'

ция — иная. Призыв Шкловского состоит не в том, чтобы

прагматически специализировать символическое простран'

ство литературы, разведя узкую группу профессиональных пи'

сателей и читательские массы. Он не выступает за возвращение

к прежнему контролю над производством литературного дис'

курса, жестко отсеивающему говорящих от слушающих. Его —

восходящая к лефовской эстетике — установка состоит в том,

что новая литература должна быть связана не с «поэтическим

творчеством» и даже не с «литературным ремеслом», а с самим

производственным процессом и строительством новой жизни.

Завет Шкловского начинающему «рабочему писателю» заклю'

чается в предостережении: его превращение в писателя не дол'

жно сопровождаться преодолением прежней идентичности

рабочего. Иными словами, этот переход не должен заключать'

ся в превращении укорененного в практике трудящегося в те'

оретизирующего интеллектуала, который благодаря этому

превращению приобретает дискурсивное право представи'

тельствовать от лица рабочего, которым он когда'то был сам.

Отрыв от производства оценивается Шкловским как лож'

ное движение к литературе:

Пока современный писатель будет стараться как можно

скорее попасть в писательскую среду, пока он будет уходить

от своего производства, до тех пор мы будем заниматься ка'

ракулевым овцеводством; а это овцеводство состоит в том,

что овцу бьют — она делает выкидыш, и с мертвого ягнен'

ка сдирают шкуру76.

Следовательно, путь нормативной идеологической субъек'

тивации, сводящийся к возникновению новых «социальных

лифтов» и делающий из «немого» пролетария овладевшего

дискурсивным ремеслом писателя, оценивается Шкловским

как производство «мертворожденных» — рожденных насили'

ем — субъектов, встроенных в прежнюю систему воспроизвод'

618 619

ИЛЬЯ КАЛИНИН УГНЕТЕННЫЕ ДОЛЖНЫ ГОВОРИТЬ...

и потом суметь внести их в литературную работу»81. То есть

вначале необходимо получить эти навыки, а потом уже пытать'

ся их «внести в литературную работу».

Эта «вторая профессия» выполняет не компенсаторную, но

конституирующую функцию по отношению к писательству.

Писатель должен иметь вторую профессию не для того,

чтобы не умирать с голода, а для того, чтобы писать лите'

ратурные вещи. И эту, вторую, профессию не должен забы'

вать, а должен ею работать; он должен быть (выделено

мной. — И.К.) кузнецом или врачом, или астрономом. И эту

профессию нельзя забывать в прихожей, как галоши, когда

входишь в литературу82.

Две профессии, необходимо совмещающиеся в фигуре пи'

сателя (историк литературы в Шкловском заставляет его уви'

деть эту необходимость в любой «настоящей» литературе, а не

только в современной83), позволяют снять центральное для нас

разделение между лишенным собственного языка рабочим и

субъектом дискурса — неважно каким: будь то эксплуатирую'

щий рабочего капиталист или ратующий за его освобождение

интеллектуал.

Освобождение рабочего в данном случае заключается не в

том, что он может покинуть немую резервацию своего рабоче'

го места и стать «пролетарским писателем». Оно состоит в

освобождении самого труда, самой социальной практики,

которая воспринимается теперь как осмысленная речь, не нуж'

дающаяся в переводе в какой'то иной — опосредованный «спе'

циалистами», профессиональными писателями, интеллектуа'

лами — дискурс. Рабочий корреспондент выступает здесь как

передовая фигура писателя, на которую должна ориентиро'

ваться новая литература, то есть литература факта. Его речь не

надстраивается над его непосредственной производствен'

ной практикой, но встраивается в нее84. Она носит не объек'

тивный, «отражающий действительность» характер; она не

реактивно фактографична, но активна по отношению к прак'

тике, являясь ее движущей силой. «Писать литературные вещи»

Эта «колонизирующая» работа литературы оказывала до'

вольно опосредованное воздействие на самих колонизируе'

мых, поскольку из'за массовой неграмотности они были от'

ключены не только от производства литературного дискурса,

но зачастую — и от его потребления. Посредниками же между

литературой и колонизируемыми становились помещики и

чиновники, полиция и медицина.

Лефовцы надеялись преодолеть двусмысленность этого,

одновременно эмансипирующего и колонизирующего, воз'

действия литературы и возлагали эти надежды на новый тип

дискурсивной субъективации рабочего писателя. «Литератур'

ная учеба» для Шкловского и для других представителей ЛЕФа

во многом была синонимична повышению профессиональ'

ной квалификации стремящегося «в писатели» рабочего. «Если

вы хотите стать писателем, то вы должны рассматривать кни'

гу так же внимательно, как часовщик часы или шофер маши'

ну», — учит Шкловский в своем пособии по овладению ремес'

лом писателя79.

Учиться писать означает для него две вещи. Во'первых, нуж'

но актуализировать универсальные практические навыки, не'

обходимые любому профессионалу: рациональное внимание

к вещам, наблюдательность, аналитическую способность «раз'

винчивать» тексты и вещи, конструктивное отношение к мате'

риальному миру и так далее. Во'вторых, необходимо повышать

уровень квалификации в своей «второй профессии» (второй

по отношению к писательству) — то есть на самом деле в пер'

воначальной и основной рабочей специальности.

Первое условие связано с овладением приемами постро'

ения вещей, неважно каких: поэм, производственных очер'

ков, станков или тракторов. Второе обеспечивает полноту

охвата материала, доскональное знание темы, взгляд на рас'

крываемую проблему с внутренней, то есть с практической

точки зрения80.

Учиться «литературному ремеслу» означает, по Шкловско'

му, прежде всего учиться какой'нибудь рабочей специальнос'

ти, причем учиться всю жизнь: «Прежде чем стать профессио'

налом'писателем, нужно приобрести другие навыки и знания

620 621

ИЛЬЯ КАЛИНИН УГНЕТЕННЫЕ ДОЛЖНЫ ГОВОРИТЬ...

как преодоление того сопротивления, которое связано с отсут'

ствием у рабочего дискурсивных навыков работы с языком и

собственным «я». Переход от мысли к слову, от наличной дан'

ности индивида (и его бытового имени) к социально значи'

мой субъективности, оформившейся именно благодаря рабко'

ровской дискурсивной активности, передается как трудовое

преображение природной органики. Вот стихотворение рабо'

чего'поэта, опубликованное в газете «Забайкальский рабочий»:

Сегодня дел у Яшки много,

Давно уж собран материал...

И кончик перышка стального

Уж по бумаге побежал.

А солнце чрез окно смеется,

И луч у Яшки в волосах,

И Яшка над заметкой гнется,

А мысли пенятся в словах.

Закончив трудную заметку,

Он подписался «Буревой»

И вытер пот солено'едкий

Со лба тяжелою рукой...87

Литературный труд рабочего'писателя описывается через

ту же топику интенсивного телесного усилия, что и труд фи'

зический, — тем самым снимается то различие, которое по'

зднее будет занимать европейских представителей критиче'

ской теории.

Здесь необходимо подчеркнуть, что деятельность рабкоров,

селькоров, представителей «литературы факта» рассматрива'

лась теоретиками ЛЕФа значительно шире, чем определенным

образом понимаемая дискурсивная активность. Писатель'

»фактовик», стремящийся встроить свой литературный дис'

курс в социальную практику, или рабкор, встраивающий свою

производственную практику в дискурс, должны были рассмат'

ривать свою литературную деятельность как форму организа'

можно, лишь продолжая работать в другой профессии — или

даже приобретая другую профессию, если речь идет о профес'

сиональном литераторе, который хочет обрести реальную

«связь с действительностью».

Эту конструкцию можно перевернуть, обнажив тем самым

ее внутренний смысл: «работать в другой профессии» — то есть

быть настоящим, сознательным кузнецом или врачом, кото'

рый не только отдает себя непосредственному профессио'

нальному труду, но еще и пытается внести в него улучшение

благодаря своей деятельности в качестве рабкора, — это и оз'

начает «писать литературные вещи».

Критически откликаясь на теоретическую непоследова'

тельность рапповской позиции, которая видела в фигуре про'

летарского писателя пролетария, превратившегося в писате�

ля (то есть писателя, хотя и сохранившего «смычку с рабочими

массами», но переставшего в своей повседневной практике

быть рабочим), и соответственно делала ценностное различие

между журналистской деятельностью рабкоров и «настоящей»

советской литературой, Шкловский пишет: «И нужно не лезть

в большую литературу, потому что большая литература окажет'

ся там, где мы будем спокойно стоять и настаивать, что это

место самое важное»85. Иными словами, место литературы ока'

зывается там, где уже находится рабочий, то есть у станка.

Именно там, не отходя от станка, и должен был начинающий

писатель стать настоящим рабочим, фигура которого в свою

очередь оказывалась образцовой моделью для самого писате'

ля, поскольку снимала различие между практикой и дискурсом.

Таким образом, и литература, для того чтобы стать «насто'

ящей», то есть стать частью реальности, должна была совпасть

с понимаемым по модели производственного процесса лите'

ратурным трудом — при этом прежде всего трудом и лишь во

вторую очередь литературным. Язык литературы факта, «сы'

рьевой дискурс», производимый рабочим корреспондентом,

оказывался гомологичным по отношению к непосредственно'

му физическому труду рабочего86.

Ситуацию приобщения к литературной речи, освоения

основ литературного труда сами «рабочие поэты» описывали

622 623

ИЛЬЯ КАЛИНИН УГНЕТЕННЫЕ ДОЛЖНЫ ГОВОРИТЬ...

ствительности (в ходе этой борьбы рабочий и должен был

обрести язык самоописания, структурно совпадающий с его

трудовой практикой).

«Делайте конкретные предложения по дефектам! Рассказы'

вайте, как вы боретесь!» — призывает Третьяков91. Таким обра'

зом, установочный текст лефовского теоретика указывает не

столько на то, как должны писать рабкоры, сколько на то, как

они должны строить социализм: культурная дихотомия слова

(теории) и дела (практики), извечно стоявшая перед русской

интеллигенцией, разрешалась здесь благодаря тому, что само

дело опознавалось как слово, — как логос, через который рабо'

чий обретал свой собственный голос92.

В процессе этой борьбы, строительства и выражавшегося в

рабкорстве рабочего самосознания рождался не просто бу'

дущий «пролетарский писатель», а «маленький строитель со'

циализма», то есть новый советский субъект, форма субъекти'

вации которого заключалась в совпадении его практики и

представляющего ее дискурса.

Лефовская версия культурной революции (которую можно

рассматривать как предвосхищение «постколониальной тео'

ретической программы») заключалась в том, что проблема

строительства «пролетарской культуры» разрешалась в кон'

цепции, утверждающей в освобожденном от эксплуатации тру'

де пролетария основу его собственного аутентичного языка.

Таким образом, обходилась характерная постколониальная

ловушка, состоящая в том, что само становление угнетенного

свободным и «культурным» субъектом разворачивается на чу'

жом для него языке. Не «учеба у классиков» как присвоение

культурных форм бывшего гегемона, а «учеба у собственной

рабочей профессии», освобождение которой от эксплуатации

переводит ее из плана автоматизированного труда в творчес'

кий план культурного производства. Теперь угнетенные могли

говорить, обретя язык в той сфере, которая прежде и была

эпицентром самого угнетения, — в сфере их непосредствен'

ной трудовой практики93.

Оборотная специфика лефовского проекта состояла в том,

что люди, которых можно было бы описать как агентов

ции того участка социалистического строительства, в который

они оказывались вовлечены.

Описывая свой собственный, не слишком удачный опыт

первой командировки в колхоз, Третьяков подчеркивал, что

причиной неудачи было то, что у него не было специальной

подготовки в технических, агрономических и т.д. вопросах, но

главная причина была в том, что у него не было конкретной

работы в самом колхозе88, — иными словами, «факты» колхоз'

ной жизни не стали частью его собственной практики и, со'

ответственно, не «высветились» в качестве по'лефовски пони'

маемых «фактов», обладающих своим собственным языком,

своим собственным порядком дискурса.

Разворачивая последовательную программу деятельности

рабкоров, Третьяков говорит о том, что газетная заметка не

должна просто «вскрывать недостатки». Недостаточно и того,

чтобы в ней указывалось, как их устранить. Рабкор должен

выступать не как «информатор», а как «организатор производ'

ства»89. Его деятельность не должна ограничиваться написани'

ем газетных заметок, вскрывающих дефекты или чествующих

достижения. Его классовая рабочая субъективация возможна

только через активное участие в социалистическом производ'

стве, неотъемлемой дискурсивной частью которого и стано'

вится рабкоровская активность. Рабкоровская заметка должна

описывать не столько сам недостаток, сколько борьбу рабко'

ра по его устранению, тогда «будет показано, как маленький

строитель социализма на малюсеньком культурном участке

провел нужную борьбу с конкретными носителями зла»90.

Таким образом, в корреспондентской работе совпадают

трудовая практика и ее осознание — причем, повторюсь, сама

работа корреспондента не сводится к написанию статьи (ле'

фовские теоретики дают довольно скупые и схематичные ре'

комендации относительно композиционно'содержательных

аспектов рабкоровского письма). Основой такой работы дол'

жна была стать сама борьба с косным наследием прошлого, в

котором рабочий был отчужден как от средств производства,

так и от продуктов своего труда, но самое главное — от воз'

можности осознать себя полноправным историческим субъек'

том, ответственным за преображение окружающей его дей'

624 625

ИЛЬЯ КАЛИНИН УГНЕТЕННЫЕ ДОЛЖНЫ ГОВОРИТЬ...

во (голос). <...> Часть играющих в русских фильмах людей —

не актеры в нашем смысле, а люди, которые представляют

самих себя, причем в первую очередь в трудовом процессе.

Этому праву на самопредставление, в результате реализа'

ции которого труд получает свой голос, а бывший угнетенный

говорит о себе и от своего лица96, противостоит фантазмати'

ческая экономика зрелища, подменяющая нехватку присут'

ствия избытком репрезентации:

В Западной Европе капиталистическая эксплуатация ки'

нематографа отказывает современному человеку в его за'

конном праве на репрезентацию самого себя. В этих усло'

виях кинематографическая промышленность стремится

усилить интерес масс благодаря созданию иллюзорных

образов и сомнительных зрелищ97.

Проблема, однако, заключалась в том, что ключ к успешной

реализации лефовской концепции, отождествляющей труд и

язык, находился за пределами самой литературы. Литература

факта могла состояться только в рамках новой социалисти'

ческой политэкономии, строившейся, как верили многие в

1920'е годы, на преодолении отчуждения продуктов труда и

товарного фетишизма98. Растворение литературы факта в не'

посредственной производственной жизни, равно как и пре'

вращение производственной практики в «литературу факта»,

по лефовской логике, становится возможным только тогда,

когда исчезает медиализирующая инстанция рыночного обме'

на, наделяющая продукты труда теми значениями, которые

диктует их потребитель (то есть подменяющая потребительс'

кую стоимость меновой). Для того чтобы трудовая активность

пролетария превратилась в основу его аутентичного языка

(языка, который сам трудящийся воспринимал бы как его соб'

ственный), она должна быть услышана именно в качестве та'

ковой, более того, она должна быть прочитана исходя из ее

собственной «грамматики», а не языковых норм господствую'

щей культуры.

«культурной колонизации», — то есть сами спецы и теоретики

ЛЕФа — отказывались от своей привилегированной позиции,

отправляясь на заводы и в колхозы, требуя депрофессиона'

лизации и декорпоративизации писательского труда, созна'

тельно редуцируя его к подсобной работе стенографиста. «Мы,

литературные профессионалы, должны подойти к ним (людям

рабочего опыта. — И.К.) как литературные секретари, и помочь

им, имея в виду, что движемся мы к той эпохе, когда без помощи

писателя люди что надо зафиксируют, кого надо сагити�

руют (выделено мной. — И.К.)»94. Артикулируемая Третьяковым

позиция не является абсолютно новой для русской культуры и

может быть вписана в традицию русского народничества

(и шире, в народнические настроения русской интеллигенции

в целом). С одной стороны, мы имеем поддержанную лефовца'

ми практику писательских командировок на производство,

вектор которых совпадает с просветительским «хождением в

народ»; с другой стороны, мотивация этой практики строится

на классическом утверждении Бакунина: надо не учить народ,

а учиться у народа95.

Это сокращение медиализирующей дистанции между тру'

дом и представлением приводит к тому, что более прозрачной

становится и граница между авторами и читателями: первые и

вторые совпадают в фигуре рабочего, описывающего свою

собственную трудовую жизнь в газетной заметке или изобра'

жающего самого себя в документальной киноленте (в после'

днем случае изображение переходит в присутствие).

Такое перераспределение коммуникативных ролей отмеча'

ет и В. Беньямин, противопоставляя логику репрезентации,

характерную для капиталистического функционирования ме'

диа, и акцент на присутствии, принципиальный для советской

политики искусства:

...разделение на авторов и читателей начинает терять свое

принципиальное значение. Оно оказывается функциональ'

ным, граница может пролегать в зависимости от ситуации

так или иначе. ... В Советском Союзе сам труд получает сло'

626 627

ИЛЬЯ КАЛИНИН УГНЕТЕННЫЕ ДОЛЖНЫ ГОВОРИТЬ...

Причастные к нему [к труду] не любят громких слов,

За них ораторствует сделанное дело:

Сталь — за мартенщика, за рыбака — улов,

За инженера — мост, построенный умело102.

Как кажется, речь идет не об имманентной немоте труда,

молчаливо ожидающего репрезентации. Речь идет о диффузии

двух представлений о труде, характерных для авангардной

культуры 1920'х и соцреалистической культуры 1930'х, кото'

рые столкнулись в рамках одного четверостишия, написанно'

го в конце 1940'х. С одной стороны, здесь воспроизводится

характерная для авангарда установка на то, что труд обладает

своим собственным языком, не нуждающимся в словах для сво'

ей репрезентации. С другой, эта установка превращается в чи'

сто риторический жест, за которым стоит насквозь пронизы'

вающее соцреализм представление, согласно которому труд

есть нечто большее, чем он сам (демонстрация сознательнос'

ти, акт героизма, «дело чести», «дело славы», «дело доблести и

геройства» и т.д.). Именно поэтому труд не просто говорит, но

«ораторствует».

И все же вернемся к утопии. Социализм концептуализиро'

вался лефовцами как эпоха, свободная от культурного домини'

рования и от самой нехватки в «спеце»'интеллектуале, кото'

рый репрезентировал бы практический социальный опыт

трудящегося. Мир, который должен был наступить после побе'

ды культурной революции, должен был стать свободным не

только от экономического угнетения, но и от власти самого

дискурса, место которого должна была занять социальная

практика. Однако такой радикальный утопизм не мог найти

поддержку со стороны партийного аппарата, который был за'

интересован в чем угодно, только не в отмене государства как

такового: ведь именно этот анархический финал неизбежно

обнаруживался за перспективой исчезновения дистанции

между социальной практикой и ее репрезентацией — в искус'

стве, идеологии или государственном аппарате.

Этатизм партийно'государственной бюрократии и был од'

ной из причин все более негативного отношения к социально'

В определенном смысле это опознание труда пролетария в

качестве его речи и произошло в советской культуре, причем

произошло, как и следовало ожидать, за пределами литерату'

ры. Голос трудящегося, в дискурсивном плане обретенный им

благодаря рабселькоровскому движению и призыву в литера'

туру, был радикально усилен ударничеством, возникшим в

1926 году, а затем (после 1935'го) и стахановским движением,

которые в целом могут быть прочитаны как коллективное вы'

сказывание. Другое дело, что коммуникативная прагматика

этого коллективного высказывания со временем менялась.

Если стихийно распространявшаяся практика ударных бригад

второй половины 1920'х годов опиралась на массовый эн'

тузиазм и добровольно повышаемые трудовые обязательства,

то стахановское движение второй половины 1930'х носило

одновременно и более персональный, и более срежиссирован'

ный характер, превращая «речь» рабочего в заранее выверен'

ный и утвержденный властью торжественный монолог, пере'

водя трудовой энтузиазм в официальный идеологический

пафос труда99.

Более того, опознание труда как героического высказыва'

ния, предметом которого является коллективный трудовой

подвиг, привело к новой — уже не рыночной, но идеологиче'

ской — медиализации труда, когда на место производствен'

нической литературы факта приходит сталинский произ'

водственный роман. Реализуя утопии авангарда, сталинская

культура не просто радикализировала их установки100, но и

подменила их содержательные основы.

Это характерное для соцреализма противоречие между дек'

ларативным отрицанием «громких слов» и тем, что труд «ждет

репрезентации», уже было отмечено Е. Добренко101. Однако

дело не в том, что, как пишет исследователь, труд обречен на

немоту и нуждается в словах для того, чтобы выразить свою

сущность. Стихотворение А. Чивилихина, приведенное им в

качестве иллюстративного аргумента, подтверждающего этот

тезис, может быть интерпретировано иным образом. Вот это

стихотворение:

628 629

ИЛЬЯ КАЛИНИН УГНЕТЕННЫЕ ДОЛЖНЫ ГОВОРИТЬ...

Манифестированная нормативность рапповской версии

советской субъективации ставит вопрос о ее пределах. Крити'

чески развивая фуколдианскую концепцию субъекта, Джудит

Батлер неоднократно подчеркивает содержащийся в ней ак'

цент на конститутивной неполноте, незаконченности процес'

са субъективации. Субъект никогда не «достроен» целиком,

потому что всегда есть некий остаток, не проработанный ме'

ханизмом подчинения, и поскольку сама устойчивость власти

и подчинения возникает как эффект необходимости постоян'

ного возобновления субъективации. Сопротивление и норма'

лизация оказываются необходимыми компонентами этого

процесса103.

Повторение внутри цикла сопротивления и нормализации,

с одной стороны, позволяет власти раз за разом напоминать о

своей формативной силе. С другой стороны, это же повто'

рение дает индивидууму возможность через постоянное возоб'

новление субъективации утвердить собственную перформа'

тивность — способность творчески использовать меняющую'

ся повестку дня для формирования более пластичного «я».

Такого «я», которое было бы вписано в подвижную диалектику

меняющегося праксиса, а не только в жесткую логику полити'

ческой лояльности и идеологической индоктринированности.

Последняя реализует себя в феномене, который Батлер опре'

деляет как «идентичность», специально отграничивая его от

феномена «субъектности». Это концептуализируемое Дж. Бат'

лер различие хорошо выразил Сергей Ушакин: «В отличие от

раз и навсегда “приклеенной” идентичности, субъектность су'

ществует лишь как эффект субъективации, т.е. как результат

постоянного повторения процесса производства и подчине'

ния субъекта»104.

В актуальной для нас перспективе напряжения между тео'

рией и практикой феномен субъектности оказывается ближе

к сфере постоянно меняющегося праксиса, динамика которо'

го требует регулярного возобновления субъективации и пер'

манентного строительства собственного «я» (подобно тому,

как Шкловский призывает рабочего к непрекращающемуся

повышению производственных навыков, что с его точки зре'

эстетическим программам авангарда — дело здесь не только в

традиционных художественных вкусах большевистских вож'

дей. Следствием этого этатизма стала двойственная политика

в отношении к рабселькоровскому движению, которое было

одновременно объектом пристальной заботы, но и не менее

пристального ограничивающего контроля со стороны руко'

водства ВКП(б). С точки зрения власти, это движение должно

было работать как механизм добровольной и массовой идео'

логической субъективации, а не как катализатор взаимной

трансгрессии теории (идеологии, дискурса, искусства и т.д.) и

практики, превращающей труд (как основу социальной прак'

тики трудящихся) в привилегированное пространство форми'

рования нового советского субъекта. Крепнущее советское

государство видело это пространство субъективации не в тру'

де как таковом, а в выражающих его классовую сущность пар'

тии, идеологии и литературе.

РАПП: политика идентичности

Естественно, позиция ЛЕФа была не единственной — и даже

не самой авторитетной — позицией в пестром разнообразии

культурной политики 1920'х годов. Ее главным конкурентом,

обладавшим значительно большим политическим и органи'

зационным ресурсом, был РАПП, который был наиболее по'

следовательным проводником партийной культурной поли'

тики и, несмотря на регулярные «одергивания» со стороны

ЦК ВКП(б), играл эту роль вплоть до постановления Политбю'

ро ЦК ВКП(б) «О перестройке литературно'художественных

организаций» 1932 года. В этом смысле рапповскую позицию

относительно того, каким образом должно развиваться раб'

селькоровское движение и осуществляться формирование со'

ветского писателя, я рассматриваю как нормативную версию

субъективации советского человека, ретранслирующую базо'

вые установки официального партийного дискурса, говоряще'

го о том, как становятся «настоящим ленинцем», «настоящим

партийцем», «настоящим советским человеком».

630 631

ИЛЬЯ КАЛИНИН УГНЕТЕННЫЕ ДОЛЖНЫ ГОВОРИТЬ...

Общим горизонтом культурной политики 1920'х — начала

1930'х годов были не столько новые писатели, сколько сам

процесс дискурсивной инициации, через которую неизбежно

должен был пройти субъект, призванный в литературу. Одна'

ко целеполагание этой инициации было различным для раз'

ных литературных групп. Так, разница между лефовской и рап'

повской стратегиями формирования дискурсивного «я» может

быть выражена через выдвинутое Роланом Бартом различие

между фигурами писателя и пишущего. С точки зрения Барта,

писатель — это тот, чья деятельность направлена непосред'

ственно на слово, и парадоксальность его деятельности состо'

ит в том, что он обрабатывает собственный инструмент. Ли'

тература оказывается его целью и одновременно орудием,

позволяющим опосредовать «реальный мир». Более того, сло'

во и мысль писателя неизбежно поглощены литературой как

институтом, действие которого обеспечивает их превращение

в товар, потребляемый публикой.

В отличие от писателя, пишущий (появившийся на сцене

истории вместе с Французской революцией) — это человек,

для которого слово изначально служит лишь средством к до'

стижению внешней по отношению к литературе и литератур'

ному языку цели: «Для них слово несет в себе дело, но само та'

ковым не является»108. Незамедлительность перехода мысли

«пишущего» в слово провоцирует конфликт между «неудержи'

мостью мысли» и «косностью общества», не желающего по'

треблять то, что не узаконено принадлежностью к институту

литературы109.

Размышления Барта о природе интеллектуального письма,

которое своей «остротой и безотлагательностью» пытается

преодолеть собственную медиализацию в качестве товара,

встраивающегося в общую систему производства и потребле'

ния смыслов, включены в тот же контекст, что и уже не раз

упоминавшийся разговор между Фуко и Делёзом, пытающими'

ся найти такую позицию, которая позволила бы интеллектуа'

лу — с характерным для него влечением к теоретическим то'

тализациям — преодолеть этот соблазн и выпасть за пределы

дискурсивного воспроизводства структур власти.

ния и равняется становлению рабочего — писателем). Напро'

тив, идентичность оказывается реализацией продуманной

теоретической конструкции, нормативность которой предпо'

лагает не только устойчивость благоприобретенного «я», но и

наличие опосредующей фигуры, отвечающей за правильность

осуществляемого превращения, — так сказать, за качество со'

держательного стандарта новой идентичности. В отличие от

лефовца Шкловского, один из руководителей РАППа, Алексей

Сурков, обосновывая задачи призыва ударников в литературу,

писал не о «производственных навыках», не об «учебе у своей

рабочей профессии», а о «творческом росте», состоящем в об'

ретении идеологической позиции под бдительным руковод'

ством ассоциации пролетарских писателей105. Необходимо

отметить, что если главным топосом лефовской риторики был

«труд», рапповцы были одержимы идеей «творчества», тоже

понимаемого как труд, но как труд, вооруженный «правильным

мировоззрением».

Непосредственная культурная политика РАППа в деле при'

зыва в литературу наиболее сознательных рабкоров, сель'

коров, военкоров и использование этих трудовых резервов в

качестве ресурса для создания нового советского писателя

может быть рассмотрена как пример описанной выше по'

литики идентичности. Главной задачей развернувшейся с

1930 года кампании была попытка овладеть таким значитель'

ным кадровым и организационным ресурсом, который стоял

за рабселькоровским движением к началу 1930'х. ЛЕФ, кото'

рый тоже боролся за этот ресурс, но был окончательно «вы'

веден из игры» к концу 1929 года106, в качестве своей цели

выдвигал формирование сознательного рабочего, который с

помощью рабкоровской практики должен был прийти к по'

ниманию своей роли пролетария, трудящегося на стройках

социализма. РАПП же выдвигал значительно более конкрет'

ную и реалистичную программу превращения «литературы в

полностью управляемую организацию», укомплектованную

«писателями нового типа»107. Механизм создания этого ново'

го типа писателя и определял политику идентичности, задей'

ствованную РАППом.

632 633

ИЛЬЯ КАЛИНИН УГНЕТЕННЫЕ ДОЛЖНЫ ГОВОРИТЬ...

Получил очерк о том, как в Нижегородском крае «при'

спосабливаются» некоторые кулаки, но очерк нуждался в се'

рьезной литературной консультации. Я поступил так:

1) немедленно дал указание автору очерка, чтобы он так'

же немедленно разоблачил кулаков этих на месте через пе'

чать и местные организации;

2) немедленно сам написал письмо о кулаках в краевые

организации;

3) затем автору очерка послал свои соображения о том,

как написан данный очерк, как художественное произведе'

ние, что в этом очерке хорошо, чего в нем не хватает111.

Радикализм лефовской «литературы факта» состоял в следу'

ющем: ценность имеют не сами очерки или заметки рабкоров

(тем более не их литературные достоинства), а та борьба с

недостатками, которая им предшествовала и которая должна

была последовать благодаря включению самого текста в

практическое пространство социальной борьбы, внутри ко'

торого бывшие колонизируемые сами становились активными

субъектами колонизации, модернизирующими не только ок'

ружающую социальную реальность, но и самих себя. После

того как недостатки были вскрыты и исправлены, а враги изоб'

личены, сам текст (уже не как часть реального опыта, а как

часть дискурса борьбы с врагами социализма) приобретал ис'

ключительно агитационный смысл передачи конкретного

опыта. При этом лефовская программа — в отличие от органи'

зационных установок Ставского — не видела необходимости

в обязательном приобщении рабкора к нормативному языку

«художественного произведения», переключающему восприя'

тие текста из регистра трудовой практики «строителя социа'

лизма» в регистр литературного дискурса, по отношению к

которому эффективный в практическом смысле текст оказы'

вался несостоятельным в смысле художественном.

Левый антиэстетический радикализм лефовцев реализовы'

вался в изначальном признании начинающего очеркиста в

качестве полноправного субъекта языка — языка, совпадающе'

го с его опытом. Вопрос состоял не в том, чтобы научить его

Применительно к альтернативам культурной политики

1920'х — начала 1930'х годов осмысление различия, аналогич'

ного бартовской оппозиции «писатель vs пишущий», происхо'

дило в дискуссиях о будущей советской литературе. С одной

стороны, она могла видеться как социальный институт, со'

храняющий прежний высокий ценностный статус и прежние

представления о «хорошем слоге» (Барт), о «великом и могу'

чем» литературном языке, но претерпевший принципиальную

кадровую ротацию по классовому критерию (позиция РАППа).

С другой — как социальная практика, непосредственно встро'

енная в производственный процесс и утопически снимающая

различие между словом и делом (позиция ЛЕФа)110.

Таким образом, усилия РАППа можно описать как действия,

направленные на формирование «писателя»: правда, основная

интрига здесь разворачивалась не между его словом и миром

(как это представлено у Барта), а между словом и идентичнос'

тью самого писателя, которая должна была приобрести норма'

тивность, включаясь в дискурс, синтезирующий «партийность»

содержания и классические художественные формы.

В свою очередь, лефовская теория «литературы факта» ви'

дела в качестве субъекта этой литературы «пишущего», дискурс

которого незамедлительно реагирует на происходящее — и

даже в более радикальном плане, нежели это описано у Барта,

поскольку здесь переворачивается указанное им отношение

между словом и делом. Если у Барта слово пишущего «несет в

себе дело, но само делом не является» (оно является делом в

работе писателя), то у лефовцев дело совпадает со словом

(«литературой факта»), тем самым предотвращая его превра'

щение в товар.

Проводимое различие может быть обнаружено на уровне

той нормативной критики, с помощью которой РАПП направ'

лял и культивировал рабселькоровское движение. Так, раппов'

ский критик и прозаик Владимир Ставский (впоследствии —

крупный советский литературный функционер) в статье «Как

консультировать очерк» описывает один из случаев своей ра'

боты с «начинающими»:

634 635

ИЛЬЯ КАЛИНИН УГНЕТЕННЫЕ ДОЛЖНЫ ГОВОРИТЬ...

нажил связь между формированием советского писателя и

производством советского субъекта:

...Во всяком случае, опыт работы даже только над одной

книжкой ни для кого не пройдет даром. Рабочий, написав'

ший книжку, в этой работе поднимает свой политический

и культурный уровень. Если он и не станет писателем, то он

приобретет известное литературное умение, которое повы'

сит его ценность как общественного работника112.

Из этого фрагмента видно, что призыв в литературу рас'

сматривается не только и, возможно, даже не столько как по'

полнение рядов рабочих писателей, сколько как процесс про'

хождения рабочих сквозь нормативный дискурсивный опыт,

результатом которого должно было стать производство обще'

ственной ценности, приобретение которой не было синони'

мично превращению в писателя.

Если для лефовской «литературы факта» была важна пере'

дача непосредственного трудового опыта пролетария, то для

рапповского понимания «пролетарской литературы» был ва'

жен «опыт работы над книжкой». В первом случае субъектива'

ция должна была осуществляться на рабочем месте в результа'

те активного осознания рабочим'писателем своей роли в

строительстве социализма. Во втором она осуществлялась в

процессе «повышения политического и культурного уровня»,

обеспечиваемого «литературной учебой». Последняя опира'

лась на традиционные практики культурной колонизации, раз'

ворачивающейся через образцы и наставников.

Приобретение «литературного умения» и повышение «по'

литического и культурного уровня», определяющие (с точки

зрения рапповцев) для формирования пролетарского писа'

теля, собственно и являлись главной задачей «призыва» в ли'

тературу «широких масс трудящихся». При этом массовость

призыва была важна не только для увеличения количества по'

тенциальных писателей, прошедших сквозь его шлюзы, но и

сама по себе. Сама организация потока, хаотически заполнен'

ного «живым творчеством масс», была едва ли не важнее того

говорить, прививая тем самым правильное мировоззрение.

И даже не в том, чтобы заставить его поверить в то, что его речь

обладает перформативным воздействием на реальность. Во'

прос состоял в необходимости осознания самим рабочим

того, что его повседневная практика, посвященная творческо'

му строительству новой жизни, уже является речью, простран'

ством революционного и уже поэтому художественного дис'

курса. В этом смысле идеальный рабкор'очеркист, с точки

зрения ЛЕФа, — это человек, своей работой и сознательным от'

ношением к действительности устраняющий необходимость в

самой литературе как инстанции, представительствующей от

лица жизни и производящей определенные теоретические

обобщения, которые утверждают свою нормативность по от'

ношению к жизни.

Рапповская программа, строящаяся на призыве новых кад'

ров в литературу, утверждала опосредующую инстанцию рап'

повского же критика, консультанта или «руковода», которая

должна была выступать как организующее звено, ответствен'

ное и за художественное форматирование, и за связь между

литературой и социальной практикой. Более того, речь шла о

том, что в отличие от лефовского «рабочего'писателя», субъек'

тивация которого осуществлялась в каждом его трудовом или

дискурсивном акте, рапповский «пролетарский писатель» дол'

жен был быть «писателем нового типа» (именно эту формулу

постоянно используют лидеры РАППа), устойчивая идентич'

ность которого должна была совпадать с «линией партии» и

постепенно оформлявшейся идиоматикой советского литера'

турного языка.

Но, как и в случае с ЛЕФом, за непосредственными целями

литературного призыва стояла сверхзадача, связанная не

столько с формированием «писателя нового типа», сколько с

масштабным приобщением масс к нормативным символиче'

ским формам, формирующим советского субъекта как тако'

вого. Так, Виктор Перцов (к началу 1930'х перешедший из

распавшегося ЛЕФа в окрепший РАПП) в книге, название ко'

торой — «О чем и как писать рабочему писателю» — имеет

прямое отношение к рапповской политике идентичности, об'

636 637

ИЛЬЯ КАЛИНИН УГНЕТЕННЫЕ ДОЛЖНЫ ГОВОРИТЬ...

социалистический аналог капиталистической прибавочной

стоимости. Только если в последнем случае происходило част'

ное присвоение результатов общественного труда, то в случае

с «начинающими писателями» возникало нечто другое: запус'

кая и улавливая творческий порыв масс, советское государство

получало дополнительные возможности идеологического вос'

питания сознательных субъектов, не требующие репрессив'

ного аппарата «перековки». Начинающий рабочий'писатель

ощущал себя автономной и ответственной инстанцией «внут'

ренней перестройки», выступая не как пассивный объект

мировоззренческой индоктринации, а как активный субъект

идеологического строительства. Благодаря обретению «соб'

ственного», но при этом хорошо «идеологически темпериро'

ванного» голоса рабочий с энтузиазмом интериоризировал

внешние по отношению к себе системы литературного языка,

материалистической диалектики, большевистского мировоз'

зрения. Идея овладевала массами именно потому, что они ощу'

щали себя ее творцами.

Проблему, однако, представлял сам литературный язык.

Выдвинув лозунг «учебы у классиков», рапповцы столкнулись

с проблемой «идеологического наследия», сконденсированно'

го в классической литературе (литературе как «идеологиче'

ском аппарате государства», согласно концепции Альтюссера).

Поскольку ресурсом нормативных художественных форм рап'

повцы считали в основном классическую (то есть «аристокра'

тическую» или «буржуазную» по своему происхождению) ли'

тературу, возникала опасность «быть... плененным и... попасть

в ловушку чуждой (буржуазной) идеологии»114. Поэтому цель

своей литературно'кружковской работы рапповцы видели в

«критической переработке с классовой пролетарской точки

зрения опыта буржуазной литературы» (Перцов), в привитии

дискурсивного иммунитета от возможной идеологической

инфекции, которая может быть занесена в сознание начинаю'

щего пролетарского писателя вместе с присваиваемым языком

классической литератур.

ЛЕФ в этом отношении занимал одновременно более ради'

кальную и более последовательную позицию, отстаивающую

результата, который манифестировался как его цель. Поэтому

фигура «писателя нового типа» выступала скорее не целью, а

структурным ядром, позволяющим канализировать и нормали'

зовать (с помощью мощной сети литературных кружков, кон'

сультационных отделов в редакциях журналов, практических

руководств и т.д.) творческую активность масс, направив их

собственный стихийный энтузиазм в управляемый процесс

субъективации.

Политэкономия производства советского субъекта отлича'

лась от той поэтической политэкономии, которая была сфор'

мулирована Маяковским в стихотворении «Разговор с финин'

спектором о поэзии» (1926). Одновременно иронически и

всерьез обосновывая место поэта в «рабочем строю», Маяков'

ский концептуализировал труд поэта как процесс, сопряжен'

ный с огромными издержками материала:

Поэзия —

та же добыча радия.

В грамм добыча,

в год труды.

Изводишь

единого слова ради

тысячи тонн

словесной руды113.

Интенсивность дискурсивного производства субъектов — в

отличие от поэтического производства, — основывалась на

безотходных технологиях. Там, где Маяковский видит ушедшие

в отвал «тысячи тонн словесной руды», находятся миллионы

(вспомним про 2 миллиона рабселькоров, зарегистрирован'

ных в 1930 году) их производителей — рядовых литературных

ударников, так никогда и не попавших в литературу, зато став'

ших сознательными советскими субъектами.

Сама литература оставалась возможным, но не обязатель'

ным пределом хорошо контролируемого «повышения поли'

тического и культурного уровня», в ходе которого рабочие

приобретали дополнительную «общественную ценность» —

638 639

ИЛЬЯ КАЛИНИН УГНЕТЕННЫЕ ДОЛЖНЫ ГОВОРИТЬ...

Вот один из характерных примеров идеологического зара'

жения, прорабатываемых в рубрике «Наша консультация» жур'

нала «Художественная литература». Разбирается случай начи'

нающего поэта, рабочего Московского тормозного завода, —

«стихотворение тов. Качева “Программное”». Рапповский кон'

сультант вскрывает за мотивной структурой и поэтикой его

стихотворения «декларативный характер, свойственный пыта'

ющимся встроиться в новую действительность не слишком

пролетарских поэтов». Приведу развернутую цитату из этого

разбора, обнажающего эффекты дискурсивного воздействия

воспроизводимых художественных форм на «неокрепшую

идентичность» начинающего стихотворца.

Если (покаянные. — И.К.) декларации характерны для пе'

рестраивающихся художников'попутчиков, то говорить о

необходимости перестраиваться молодому рабочему'писа'

телю по существу смешно. Ему не перестраиваться, а толь'

ко строиться надо. Но тов. Качев некритически усвоил

мысль о необходимости перестройки. <...> Начинается сти'

хотворение с того, что «пришла пора для ломки чувств»,

автор говорит, что ему уже «понятна цель», известно, «на

берег чей упорно править»; он хочет подружиться со време'

нем, он решил отбросить «сердечный шлак», говорить о

«днях, которые настали». <...> Во всем стихотворении автор

противопоставляет себя нашему времени, чувствует свою

оторванность от него, но стремится во чтобы то ни стало с

ним слиться. <...> Однако с чьего берега он собирается пе'

реплывать, с каким временем он успел повздорить, откуда

взялся «сердечный шлак»? Откуда вообще явился за плеча'

ми молодого автора, рабочего, комсомольца, такой тяжелый

груз прошлых ошибок? Ясно, что все это тов. Качев перепел

с чужого голоса. Вместо того чтобы повести борьбу с эти'

ми влияниями, включившись в практику сегодняшнего дня,

преодолеть их, тов. Качев задумал «перестраиваться» так же,

как это делают его учителя, писать по их образу и подобию

декларации. Борясь против взятого напрокат прошлого, он

концепцию социальной функции формы, неразрывно связан'

ной с содержанием и потому не приспосабливаемой к новым

социальным условиям115. Тот же В. Перцов, еще не раскаявший'

ся в своих лефовских взглядах, писал в сборнике «Литература

факта»:

...формальные элементы лишаются смысла вне той целевой

социальной установки, которую они обслуживали. Практи'

чески немыслимо воспользоваться ими сейчас, т.е., как наи'

вно воображают ныне многие, «взять форму у классиков»,

без того, чтобы на обшлагах рукава не притащить микро'

бов — чуждого и вредного социального воздействия116.

И все же «наивная» позиция РАППа оказалась более дей'

ственной и реалистичной, совместив в себе колониальную

политику культурной нормализации, связывающую нового

субъекта с классической традицией («культом предков»), и де'

колонизирующую практику ее идеологической очистки.

Опасность для начинающего писателя состояла в том, что

он своим вхождением в дискурсивное пространство литерату'

ры открывался идеологическим влияниям, от которых он

прежде был защищен самим фактом своей выключенности из

поля литературного языка (да и публичного дискурса как тако'

вого). Немота в этом смысле обладала вполне очевидными

политическими плюсами, охраняя от возможных идеологичес'

ких искушений, но при этом оставляла индивида слишком

нейтральным к идеологическому воздействию как таковому.

Обретение речи, ставшее возможным благодаря «подключе'

нию к дискурсу», не только многократно усиливало восприим'

чивость новых субъектов к идеологическому форматирова'

нию, но и побуждала их к артикуляции собственного видения

идеологического пространства, что в свою очередь позволяло

власти утверждать себя через постоянную борьбу с «уклонами»,

запустив характерную логику сопротивления и подчинения,

эффект которой заключается в постоянном обнаружении зон

сопротивления.

640 641

ИЛЬЯ КАЛИНИН УГНЕТЕННЫЕ ДОЛЖНЫ ГОВОРИТЬ...

ного труда: «Еще неумело, со срывами, примитивно, зачастую

схематично и наивно, ударники в своих стихах пытаются ху'

дожественно оформить тот процесс становления новых про'

изводственных отношений, при котором труд превращается

из рабского и проклятого в “дело чести, дело славы, дело доб'

лести и геройства”»119.

Последняя, закавыченная, фраза, к тому времени уже успев'

шая превратиться в растиражированную идеологическую

формулу, взята из политического отчета Центрального Коми'

тета XVI съезду ВКП(б), представленного Сталиным 27 июня

1930 года. В своей полной версии эта формула утверждала, что

благодаря освобождению труда его интенсивность строится

уже не на эксплуатации, а на принципах социалистического

соревнования, превращающего то, что прежде было тяжким

бременем, в дело «доблести и геройства»120. Однако само пре'

вращение этой сталинской фразы в устойчивое клише, непо'

средственный смысл которого все более истончался при каж'

дом последующем произнесении, может служить аллегорией

того подчинения, которое на дискурсивном уровне (а факти'

чески — и на уровне непосредственной производственной

практики, и на уровне политического давления) применялось

к рабочему, об освобождении которого говорил тот же офици'

альный дискурс121. Отчуждающие кавычки в реплике Суркова,

задающие ориентир нормативной героической риторики, от'

сылают «начинающего пролетарского писателя» (и советско'

го субъекта как такового) к речи Другого, к «чужой речи», ко'

торая должна стать его собственной.

Теперь перед нами уже не лефовская, авангардно'утопиче'

ская, версия субъективации, механизм которой состоит в

совпадении речи и труда в повседневной практике рабочего'

писателя (рабселькора). Победившая стратегия субъекти'

вации может быть описана иначе. Для того чтобы стать

«пролетарским писателем» (и утвердиться в этой новой иден'

тичности), нужно научиться идейно правильно и «худо'

жественно» оформлять свою производственную практику, то

есть научиться видеть ее сквозь готовые клише официаль'

ного дискурса. Дисциплинарная политика литературной уче'

прибегает к методам этого прошлого, этим самым обрекая

себя на долгое топтание на месте117.

Такому «некритическому» усвоению литературных образ'

цов рапповцы противопоставляли учебу, состоящую собствен'

но в том, что унаследованные художественные формы после'

довательно очищались от мировоззрения прежде «[господ'

ствовавшего] общественного класса». Эта идеологическая

«чистка» унаследованных и теперь «творчески присваиваемых

пролетариатом» художественных форм должна была осуще'

ствляться под бдительным руководством рапповских специа'

листов («руководов»). На деле же происходила не столько куль'

турная перекодировка, сколько довольно простая культурная

экспроприация, состоящая в национализации бывшего «коло'

ниального» наследия: прежние художественные формы ис'

пользовались в прежней художественной функции, иными

оказывались только «кадры», придававшие всему этому иное

идейное значение118.

Если ЛЕФ постоянно настаивал на том, что именно произ'

водственная практика должна дать пролетариату соответству'

ющие ей формы дискурса, то РАПП решал эту проблему, меха'

нистически различая литературную форму и транслируемое

ею мировоззрение. Последнее — несмотря на постоянные

риторические ссылки на главенство «практики победившего

пролетариата» — заполнялось последовательно воспроизво'

дившимися идеологическими категориями «классовости» и

«партийности», перемещая механизм субъективации в область

абстрактной теории. Тем самым в качестве субъективирующей

инстанции выступал уже не коллективный процесс труда, а

деятельность специальных политических органов, опираю'

щихся на внутреннюю дисциплину и контролирующих содер'

жательное наполнение нормализующих категорий.

Подводя предварительные итоги кампании призыва удар'

ников в литературу, Алексей Сурков в статье «Под знаком

подъема» указывает на это движение, благодаря которому ра'

бочие постепенно преодолевают разрыв между нормативным

порядком литературного дискурса и практикой освобожден'

642 643

ИЛЬЯ КАЛИНИН УГНЕТЕННЫЕ ДОЛЖНЫ ГОВОРИТЬ...

Социальное освобождение угнетенных, наделяя их граж'

данскими правами, превращало их в объекты культурной ко'

лонизации, поскольку требовало от них соответствия выра'

ботанным нормам «сознательности» и «культурности». Госу'

дарство рабочих и крестьян оказывалось в парадоксальной

ситуации: оно должно было не просто развернуть масштабную

программу внутренней колонизации, призванной заново уста'

новить рациональный контроль над территорией и населени'

ем, включив в число своих активных акторов огромные соци'

альные массы123. Оно должно было модернизировать само

себя, сотворив собственную политическую субъектность бла'

годаря направленному на себя сверхусилию. Этот культ госу'

дарственного самопреобразования соответствует важным для

эпохи социальным практикам самообразования, самовоспита'

ния, самоконтроля и так далее124. Такое «оборачивание на себя»

делало диффузными и подвижными границы между внутрен'

ним и внешним, между субъектом и объектом, между колони'

затором и колонизируемым. Более того, эта колонизация осу'

ществлялась под знаком социального освобождения, посколь'

ку классовое доминирование бывших угнетенных оказывалось

возможным только благодаря их приобщению к культурным

нормам бывших угнетателей. Если раньше они могли рассмат'

ривать «высокую» буржуазную культуру в качестве чуждой и

сопротивляться ее внешнему и не слишком активному навязы'

ванию, то теперь они оказывались ее новыми обладателями,

вынужденными вступать в права наследования и интериоризи'

ровать ее формы и язык. Таким образом, траектории социаль'

ной эмансипации и культурной нормализации, просвещения

и индоктринации, стихийной самодеятельности масс и раци'

онального администрирования со стороны государственного

аппарата оказывались сложно переплетены в общем процессе

модернизации и культурной революции.

* * *Как я попытался показать, перспектива постколониальных

исследований (и в частности концепция внутренней колони'

зации) позволяет опознать в литературной политике 1920'х —

бы (и стоящая за ней политика идентичности) исходит из не'

обходимости вновь подчинить «освободившийся от рабского

труда» рабочий класс, организовав его стихийное и массовое

творчество, поставив рабочего в позицию наивного, полу'

немого и инфантилизированного ученика, зависящего от

просвещенного знания специалиста. Такие понятия, как «ху'

дожественность», «чистота», «ясность», «правильность» лите'

ратурного языка, заимствованные из риторически развен'

чиваемой «буржуазной эстетики», должны были вернуть

призванного в литературу пролетария к основанному на от'

чуждении процессу производства — на этот раз дискурсивно'

го. Насилие вновь становилось зримой составляющей меха'

низма субъективации.

Колонизация колонизаторов

Культурная революция, развернувшаяся на протяжении

первых пятнадцати лет советской власти, вступала в сложные

отношения с политической революцией, итоги которой она

должна была закрепить. Характер этих отношений менялся, но

их смысл состоял в выработке таких механизмов субъектива'

ции, которые привели бы в соответствие уже свершившееся

событие революции — и человека, который должен был стать

его наследником, преобразующим революционную энергию в

строительство новой жизни. Находящееся между «человеком»

и «революцией» смысловое пространство было заполнено раз'

личными версиями того, каким образом должна была развора'

чиваться символическая синхронизация социалистической

революции и советского субъекта. Идейными полюсами этого

пространства были, с одной стороны, утверждение революции

не только в области социального содержания, но и в сфере

культурных форм, с другой — представление об итогах ре�

волюции, заключавшихся в необходимости закрепить обре'

тенное социальное господство присвоением тех культурных

форм, которые были авторитетными прежде. Однако такое

присвоение оборачивалось сдачей революционных пози'

ций — парадоксально, но неизбежно122.

644 645

ИЛЬЯ КАЛИНИН УГНЕТЕННЫЕ ДОЛЖНЫ ГОВОРИТЬ...

Предваряя теоретическую повестку 1960—1970'х годов,

программа левого авангарда стремилась радикально снять

проблему репрезентации, видя в ней неизбежный горизонт

подчинения индивида в процессе его субъективирующего

включения в господствующий дискурс литературы, партии,

марксистского мировоззрения и т.д. Поэтому согласно лефов'

ской концепции рабочий должен был обретать голос и стано'

виться «писателем», творчески осваивая и обновляя «родной»

для него язык производства, превращая свою собственную

позицию (рабочую профессию, рабочее место, рабочую прак'

тику) в точку отсчета нового дискурсивного режима. Иными

словами, для того чтобы стать субъектом дискурса и быть при

этом услышанным, рабочему не требовалось вставать на пози'

цию писателя — наоборот, он сам обретал способность пе'

реописывать и переоценивать дискурсивную позицию тра'

диционного писателя, включенного в поле классического

литературного производства. Таким образом, бывшие угнетен'

ные обретали субъективность, выходящую за пределы коло'

ниального дискурса классической литературы и денатурализу'

ющую позицию традиционного писателя как единственно

возможную позицию субъективации.

В свою очередь, профессиональный писатель — совпадаю'

щий с фигурой культурного колонизатора — должен был осу'

ществлять встречное движение «на производство», целью кото'

рого было не просто содержательное сближение литературы

и трудовой «злобы дня», а создание новых литературных форм

(прежде всего связанных с такой формой коллективного твор'

чества, как газета), непосредственно рождавшихся из творчес'

ких потребностей повседневного труда и редуцирующих труд

писателя к транскрибированию социального праксиса. Теоре'

тический смысл «литературы факта» состоял не в том, чтобы

сделать «факт» привилегированным объектом литературы, а в

том, чтобы факты новой строящейся реальности были осо'

знаны как артефакты революционного творчества масс, а

сама новая литература («литература факта») стала фактом этой

строящейся реальности.

начала 1930'х годов смыслы, непосредственно не наблюдае'

мые на поверхности составляющих ее дискуссий. Последова'

тельное чтение этой политики в указанной перспективе позво'

ляет не просто увидеть пронизывающие ее дебаты вокруг

актуальных стратегий производства советского субъекта, но и

обнаружить культурное и идеологическое напряжение между

теми, на кого была направлена эта политика, и теми символи'

ческими ресурсами, на которые она опиралась. Интенсивность

этого напряжения определялась характером культурных язы'

ков и механизмов, благодаря приобщению к которым должен

был возникать новый советской писатель и шире — новый

советский субъект. Такая оптика интерпретации позволяет

сместить аналитический акцент с исследования советского

дискурса на описание советского субъекта (при всей взаимо'

связанности этих проблем). Ведь именно субъект оказывался

«точкой сборки» множества дискурсивных источников, произ'

вольное сочетание которых и составляет идеологически мно'

гослойные, тактически подвижные и генетически разнород'

ные — несмотря на кажущийся монологизм — грамматику и

словарь советского дискурса.

В этой связи ключевым вопросом культурной политики

конца 1920'х — начала 1930'х годов становится именно воп'

рос формирования нового субъекта, поскольку правильность

его идейной позиции и его политическая грамотность давали

гарантию правильного использования того гетерогенного

дискурсивного наследия, которое предоставляла ему предше'

ствующая культура. В этом смысле переход от революционной

культуры конца 1910'х — первой половины 1920'х годов к

культуре советской (или, условно, от авангарда к соцреализму)

может быть описан как перенос внимания с проблемы языка

на проблему говорящего и контекстуальной обусловленности

его речи. И знаменитая сталинская формула о «кадрах, которые

решают все» отсылала именно к этой диалектике перехода от

языка, призванного сформировать советского субъекта, к со'

ветскому субъекту, способному к постоянному переформати'

рованию языка на основании меняющихся задач политичес'

кой злободневности125.

646 647

ИЛЬЯ КАЛИНИН УГНЕТЕННЫЕ ДОЛЖНЫ ГОВОРИТЬ...

лизуется в утопии отождествления теории и практики, когда

труд рабочего и само социалистическое строительство рас'

сматриваются как аутентичная презентация классовой иден'

тичности и новой культуры, а профессиональный писатель

(представитель прежней культуры) превращается в писца

(«скриптора», в терминологии Р. Барта127), обслуживающего

дискурсивные нужды бывшего угнетенного. В случае с РАППом

мы видим откат от этой утопической программы: присвоение

высокой культуры состоит здесь уже в специфике ее кадрово'

го пополнения и риторике ее принадлежности народу, соци'

альная деколонизация которого оборачивается усилением его

культурной колонизации.

Так или иначе, к началу 1930'х годов необходимость в дис'

курсивном производстве советского субъекта посредством его

вовлечения в литературный процесс существенно снизилась.

С одной стороны, к 1934 году был окончательно построен

институт самой советской литературы. Собственно, именно

кадровый аргумент и был основным в знаменитом постанов'

лении «О перестройке литературно'художественных органи'

заций»:

В настоящее время, когда успели уже вырасти кадры про'

летарской литературы и искусства, выдвинулись новые пи'

сатели и художники с заводов, фабрик, колхозов, рамки су'

ществующих пролетарских литературно'художественных

организаций... становятся уже узкими и тормозят серьезный

размах [литературного и] художественного творчества128.

Вопрос о производстве советского субъекта стоял теперь

уже не в связи с массовой, но все же ограниченной «мобили'

зацией (действительно) советских писателей и художников»129.

Новая и насквозь организованная литература социалистичес'

кого реализма должна была осуществлять субъективацию уже

не через механизмы формирования пролетарского писателя,

но через тотальное формирование советского читателя130.

С другой стороны, основная работа по формированию со'

ветского субъекта тоже была завершена. Оставалось только

Напротив, цели рапповской программы вполне укладыва'

ются в рамки вскрытой Фуко властной логики дискурса. Если

лефовцы пытались преодолеть эту логику, то РАПП стремился

поставить ее под свой контроль. В этом смысле провозглашен'

ная культурная революция, состоявшая в апроприации симво'

лических форм, доставшихся от побежденного класса, была

призвана вернуть организационный контроль над производ'

ством субъектов, подчиняемых уже не требованиям революци'

онного времени или строительства новой жизни, но задачам,

поставленным партией и правительством. «Художественное

творчество» теперь стало ассоциироваться с «ответственной

политической работой», а рабочий, становясь писателем и

приобщаясь с помощью «литературной учебы» к нормативным

и идеологически дистиллированным художественным фор'

мам, «закреплялся за литературой»126, приобретая устойчивую

идентичность, — правда, чаще всего не советского писателя, но

советского человека. Что в целом соответствовало той функ'

ции, которую выполняла советская литература в качестве од'

ного из важнейших идеологических аппаратов советского го'

сударства.

* * *Литературная политика 1920'х — начала 1930'х и форми'

рующие ее теоретическое содержание программы конкуриру'

ющих групп, прочитанные в перспективе концепции внутрен'

ней колонизации, позволяют расширить само это понятие и

его описательный потенциал. Применительно к ранней совет'

ской культуре речь должна идти уже не только о процессе ко'

лонизации собственного населения с позиций высокой, евро'

пейской, просвещенческой, так или иначе модернизационной

культуры. Перед нами разворачивается инверсивное движение

самой этой культуры, обращающее колонизирующий вектор

на нее саму. Теперь «высокая» культура усилиями части своих

представителей стремится колонизировать саму себя, взяв в

качестве господствующего Другого фигуру бывшего угнетен'

ного (что возвращает нас к народнической традиции, о чем

уже было сказано выше). В случае с ЛЕФом эта программа реа'

648 649

ИЛЬЯ КАЛИНИН УГНЕТЕННЫЕ ДОЛЖНЫ ГОВОРИТЬ...

через негативную категорию «врага народа». Утверждение на'

силия как неотъемлемой части революционной борьбы не

было новой установкой, возникшей через два десятилетия со'

ветской власти. Однако прежде оно было направлено на фигу'

ру «классового врага». Теперь его объектом стал сам «советский

человек».

——————————1Статья написана при финансовой поддержке гранта факультета

свободных искусств и наук С.'Петербургского государственного уни'верситета «Политическая субъективация: история и современность».

Об этом см.: Naiman E. On Soviet Subjects and the Scholars Who MakeThem // Russian Review. 2001. Vol. 60. July. P. 307—315; Эткинд А. Совет'ская субъективность: пытка во спасение // Эткинд А. Non'fiction по'русски правда. Книга отзывов. М.: Новое литературное обозрение, 2007.С. 134—155.

2 См. прежде всего: Hellbeck J. Fashioning the Stalinist Soul: The Diaryof Stepan Podlubnyi (1931—1939) // Jahrbьcher fьr Geschichte Ost'europas. 1996. Bd. 44. № 3. S. 344—373; Idem. Speaking Out: Languages ofAffirmation and Dissent in Stalinist Russia // Kritika. 2000. Vol. № 1. P. 71—96; Idem. Writing Self in the Time of Terror: Alexander Afinogenov’s Diaryof 1937 // Self and Story in Russian History / Ed. by L. Engelstein andS. Sandler. Ithaca; London, 2000. P. 69—93; Idem. Revolution on My Mind:Writing a Diary under Stalin. Cambridge (MA): Harvard University Press,2006; Halfin I. From Darkness to Light: Student Communist AutobiographyDuring NEP // Jahrbьcher fьr Geschichte Osteuropas. 1997. Bd. 45. № 2.S. 210—236; Idem. Terror in My Soul: Communist Autobiography on Trial.Cambridge, MA: Harvard University Press, 2003. См. также блок материа'лов «Анализ практик субъективации в раннесталинском обществе»: AbImperio. 2002. № 3.

3 Hellbeck J. Working, Struggling, Becoming: Stalin'Era AutobiographicalTexts // Russian Review. 2001. № 6. P. 340—359, цит. p. 342.

4 Механизмам этой «автоперековки» и ее границам посвящена кни'га: Hellbeck J. Revolution on Мy Mind. Writing a Diary under Stalin.

5 Idem. Working, Struggling, Becoming... P. 358.6 Эти практики исследованы в книге: Greenblatt S. Renaissance Self'

Fashioning: From More to Shakespeare. Chicago, 1980. Идейный и темпо'ральный вектор советских практик self�fashioning отчасти совпадал сренессансным, также акцентируя необходимость преодоления про'шлого. Ср.: «Мы в известной степени (физически) еще люди прошло'го, со всеми недостатками прошлого, над всеми нами еще нужна гро'мадная работа. Мы сами должны работать над собою и над теми, ктоприходит к нам» (Как проводить чистку партии. Сборник директивныхстатей и материалов / Под ред. Е. Ярославского. М.; Л.: ГИЗ, 1929. С. 10).Отличие же состояло в коллективном характере процедур формиро'

окончательно признать его существование. Радикальной и тра'

гичной формой такого исторического признания стал террор

конца 1930'х годов, который в отличие от революционного

террора и террора коллективизации имел не абстрактный

классовый или социальный, но скорее индивидуализирован'

ный характер, хотя его объектами могли быть и отдельные

социальные или политические группы.

Нарастание государственного насилия, характерное для

первых двух десятилетий после окончания Гражданской вой'

ны и окончательного установления советской власти, может

быть объяснено в том числе и успехом развернутых государ'

ством стратегий субъективации. Первоначально власть долж'

на была утвердить себя через дискурсивное производство но'

вого субъекта, параллельно создавая институты, занимавшиеся

обнаружением или инспирацией точечных зон сопротивле'

ния, на которые направлялись репрессивные практики «пере'

ковки», «переплавки» и «перевоспитания». Однако логика само'

утверждения власти требовала все более расширяющегося

пространства сопротивления — отсюда и сталинский тезис об

усилении классовой борьбы, все более нарастающей с прибли'

жением социализма.

Поэтому советский террор не обязательно «свидетельству'

ет о провале советской трансформации»131. Конечно, вполне

обоснованно утверждение о том, что, если бы миллионы совет'

ских людей «с энтузиазмом перелицовывали бы сами себя», не

было бы нужды в терроре132. Но возможна и другая логика, со'

гласно которой Большой террор 1937—1938 годов, в зна'

чительной степени направленный на партийный и админи'

стративный аппарат, стал свидетельством признания субъект'

ности тех, на кого он был направлен. Запустив процесс

дискурсивного формирования советского человека (в котором

энтузиазм и инициатива переплетались с административным

регулированием), то есть начав с проекта господства над язы'

ком, на следующем этапе власть приступила к реализации сво'

его господства над сформированными этим языком субъекта'

ми. И Большой террор стал чудовищной формой такого теле'

сного господства, утверждающей наличие советского человека

650 651

ИЛЬЯ КАЛИНИН УГНЕТЕННЫЕ ДОЛЖНЫ ГОВОРИТЬ...

этой преемственности уже есть некоторые работы (см., например:Etkind E. Brecht and Soviet Theatre / Transl. by N. Zeller // Bertolt Brecht:political theory and literary practice. Ed. by B. Nance Weber, H. Heinen.Athens: University of Georgia Press, 1980. P. 81—87, особенно p. 84; Гюн�тер Г. Остранение — Брехт и Шкловский // Русская литература. 2009.№ 2. С. 59—66), однако, как представляется, большая часть этого на'следия становится предметом исследовательского интереса толькосейчас.

12 См.: Фуко М. Порядок дискурса (1970) // Фуко М. Воля к истине.По ту сторону знания, власти и сексуальности / Пер. с фр. С. Табачни'ковой. М., 1996.

13 Фуко М. Что такое автор (1969) // Там же. С. 26—40.14 Альтюссер Л. Идеология и идеологические аппараты государства

(1970) / Пер. с фр. С.Б. Рындина // Неприкосновенный запас. 2011. № 3(77). С. 47.

15 Батлер Д. Подчинение, сопротивление, переозначивание. Меж'ду Фрейдом и Фуко (1993) // Батлер Д. Психика власти: теории субъек'ции / Пер. с англ. З. Баблояна. Харьков; СПб., 2002. С. 74.

16 Spivak G.C. Can the Subaltern Speak? // Marxism and the Inter'pretation of Culture / Ed. by C. Nelson, L.U. Crossberg. Urbana: University ofIllinois, 1988. P. 271—316. В дальнейшем цитируется по изданию: Спи�вак Г.Ч. Могут ли угнетенные говорить? / Пер. с англ. // Введение в ген'дерные исследования. Ч. II. Хрестоматия. СПб., 2001.

17 Маркс К. Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта / Пер. с нем.[перев. не указан] // Маркс К., Энгельс Ф. Соч.: В 50 т. 2'е изд. М., 1957.Т. 8. С. 208.

18 См.: Фуко М., Делёз Ж. Интеллектуалы и власть (1972) // Фуко М.Интеллектуалы и власть: в 3 т. Т. 1. М., 2002. С. 66—81.

19 См.: Там же. С. 68.20 Там же. С. 67.21 Там же. С. 69.22 Спивак Г.Ч. Могут ли угнетенные говорить? С. 655.23 Там же. С. 65724 См., например: Lazarus N. National Consciousness and the Specificity

of (Post)Colonial Intellectualism // Colonial Discourse/Postcolonial Theory/ Ed. by F. Barker, P. Hulme, M. Iversen. Manchester: Manchester UniversityPress, 1994. P. 197—220.

25 См.: Хархордин О. Обличать и лицемерить. Генеалогия российс'кой личности. СПб.; М.: Европейский университет в Санкт'Петербурге;Летний сад, 2002. См. также: Эткинд А. Фуко и имперская Россия: дис'циплинарные практики в условиях внутренней колонизации // Ми'шель Фуко и Россия / Сб. ст. под ред. О. Хархордина. СПб., М.: Европей'ский университет в Санкт'Петербурге; Летний сад, 2001. С. 166—192.

26 См.: Плампер Я. ГУЛАГ Фуко // Звезда. 2004. № 8. С. 194—205.27 Хотя в своей работе «Идеология и утопия» К. Мангейм не делает

этого вывода, его можно сделать, развивая его собственную логику. См.:Мангейм К. Идеология и утопия / Пер. с нем. М.И. Левиной // Ман'гейм К. Диагноз нашего времени. М., 1995. С. 52—95.

вания «я», в императивности, с которой коллектив должен был направ'лять, помогать или «при необходимости» репрессивно «перековывать»идентичность советского субъекта. Поэтому доминирующим приемомсоветской «перелицовки» собственного «я» была именно «чистка»: «Мывот сейчас... должны прежде всего заглянуть в самого себя и постарать'ся хорошей большой метлой изгнать из себя “мещанина”... Научитьсяпонимать сейчас волю, интересы коллектива, ими определять волю иинтересы моего “я” — вот первый подход к созданию нового быта»(Лядов М.Н. Вопросы быта (1924) // Партийная этика. Документы иматериалы дискуссий 1920'х годов / Сост. и автор примеч. М.А. Мака'ревич. М.: Политиздат, 1989. С. 310, 326).

7 См.: Althusser L. Idéologie et appareils idéologiques d’Etat (1970) //Althusser L. Positions (1964—1975). Paris: Ed. sociales, 1976. Р. 67—125.

8 Ср. слова из речи В.И. Ленина на XI съезде партии ВКП(б) в1922 году: «...весь гвоздь теперь в том, чтобы авангард не побоялся по'работать над самим собой, переделать самого себя...» (Ленин В.И. Полн.собр. соч.: В 55 т. 5'е изд. Т. 45. М.: Издательство политической литера'туры, 1970. С. 137).

9 Альтюссер Л. Идеология и идеологические аппараты государства /Пер. с фр. С. Рындина // Неприкосновенный запас. 2011. № 3 (77).С. 54—55.

10 Ср., «Живое творчество масс — вот основной фактор новойобщественности. ...Социализм не создается по указам сверху. Его духучужд казенно'бюрократический автоматизм; социализм живой, твор'ческий есть создание самих народных масс» (Протокол ответаВ.И. Ленина на заседании ВЦИК 4 (17) ноября 1917 г. на запрос левыхэсеров // Ленин В.И. Полн. собр. соч. Т. 35. М., 1974. С. 57). На уровнекультурных процессов эта «самодеятельность масс» привела к возник'новению Пролеткульта и выдвижению множества рабочих и кресть'янских поэтов и писателей, рабкоров и селькоров, а позднее станетфактом продуманной культурной политики, под лозунгами новой,культурной революции выдвигавшей ударников производства в лите'ратуру. В конце концов это «живое творчество масс» окончательновыхолостилось и овеществилось в бесконечных конкурсах народнойсамодеятельности, ставших объектом постоянного административно'го внимания со стороны советской бюрократии. О чем уже в 1938 го'ду Григорием Александровым будет снята кинокомедия «Волга'Волга».

11 Частично этот опыт все же был востребован, хотя и ограничивал'ся практически исключительно работами русских формалистов иМ. Бахтина. Часть теоретического опыта советских 1920'х была усво'ена европейскими коммунистическими паломниками того времени ивоспринималась впоследствии скорее в общем контексте левой тео'рии, нежели в специфическом историческом контексте, — так, скажем,критическая теория Б. Брехта стала важным источником ранних работР. Барта, который при этом не осознавал ее связи с идеями позднегоЛЕФа или близости к раннеформалистской теории остранения. Об

652 653

ИЛЬЯ КАЛИНИН УГНЕТЕННЫЕ ДОЛЖНЫ ГОВОРИТЬ...

сийских исследователей / Под ред. К. Аймермахера, Г. Бордюгова,И. Грабовского. М.: АИРО—XX, 2002. С. 85).

39 Правда, довольно быстро, уже ко второй половине 1920'х годов,проблема отношений литературы и социального праксиса сублимиру'ется в идеологическое понятие «классовость», которое в свою очередьбудет снято в еще более «высоком» и отвлеченном понятии «партий'ность».

40 Бухарин Н. Вопросы первого Всесоюзного совещания рабкоров(16—20 янв. 1923) // Бухарин Н. О рабкоре и селькоре. Статьи и речи(2'е изд.). М.: Правда; Беднота, 1926. С. 36. Стилистическая и граммати'ческая нормативность дискурса, отчуждающая рабочего от его соб'ственной, сформированной его практикой идентичности, полностьюуступает место его собственному языку, его праву говорить о себе и отсвоего лица: «Мы можем спокойно поместить уродливую, безграмот'ным языком написанную корреспонденцию с фабрики, которая отра'жает настроение массы, и не взять прилизанной, приукрашенной, повсем правилам грамматики написанной корреспонденции, которая недает отражения настроения» (Там же).

41 Фриче В. Пролетарская поэзия. М.: Денница, 1919. С. 110.42 Там же.43 Данилин С. Рабселькоровское движение // Литературная энцик'

лопедия: В 11 т. Т. 9. М.: ОГИЗ РСФСР, Гос. ин'т. «Сов. Энцикл.», 1935.Стб. 480.

44 Ленин В.И. Как нам реорганизовать Рабкрин (1923) // Ленин В.И.Полн. собр. соч.: В 55 т. Т. 45. М., 1970. С. 383—388.

45 Заламбани М. Литература факта. От авангарда к соцреализму /Пер. с итал. Н.В. Колесовой. СПб.: Академический проект, 2006. С. 80. См.также: Набатов Г.И. Решения партии о печати и рабселькоровскомдвижении. Л.: Ленинградское обл. изд'во, 1933.

46 См. об этом: Заламбани М. Указ. соч. С. 77—83.47 Бухарин Н. Диктатура пролетариата и рабкоровские организации

// Бухарин Н. О рабкоре и селькоре. С. 15.48 Там же. С. 15, 16.49 Там же. С. 16.50 Там же. Бухарин в точности повторяет всю альтюссеровскую руб'

рикацию идеологических аппаратов государства (за понятным исклю'чением церкви). См.: Альтюссер Л. Идеология и идеологические аппа'раты государства. С. 26.

51 Ср.: «...к индивидууму обращаются как к (свободному) субъекту,чтобы он свободно подчинялся приказаниям Субъекта (власти. — И.К.),а значит, (свободно) принимал свое подчинение, то есть чтобы он “са'мостоятельно осуществлял” свое подчинение. Субъекты существуюттолько в подчинении и ради их подчинения. Поэтому они “марширу'ют сами по себе ”» (Там же. С. 56).

52 Подробнее о различии между «автоколонизацией» и «внутреннейколонизацией» см. в статье Дирка Уффельманна в этом сборнике. —Прим. ред.

28 См.: Gellner E. Plough, Sword and the Book: The Structure of HumanHistory. University of Chicago Press, 1988; Геллнер Э. Нации и национа'лизм. М.: Прогресс, 1991.

29 Эткинд А. Фуко и тезис внутренней колонизации: постколо'ниальный взгляд на советское прошлое // Новое литературное обозре'ние. 2001. № 3 (49). С. 69.

30 На тот момент — заместитель председателя Главного концес'сионного комитета СССР и член коллегии Народного комиссариатафинансов СССР.

31 См.: Бухарин Н. Новое откровение о советской экономике, илиКак можно погубить рабоче'крестьянский блок // Правда. 1925. 12 но'ября. № 283.

32 Который в данном случае поддержал «правую» позицию Бухари'на, являясь противником Троцкого и еще не пополнив ряды «новойлевой оппозиции» (что произошло в том же 1925 году).

33 Об использовании Лениным понятия внутренней колонизациисм. в Предисловии к этому сборнику. — Прим. ред.

34 Зиновьев Г. Новый великий почин (Рабкоровское и селькоровскоедвижение). М.; Л.: Правда, 1925. С. 25.

35 Спивак Г.Ч. Могут ли угнетенные говорить? С. 667.36 Литературная политика 1920'х — первой половины 1930'х годов

в связи с интересующей нас перспективой формирования фигуры со'ветского писателя детально и предельно содержательно раскрыта вкниге: Добренко Е. Формовка советского писателя. Социальные и эсте'тические истоки советской литературной культуры. СПб.: Академиче'ский проект, 1999.

37 Зиновьев Г. Новый великий почин (Рабкоровское и селькоровскоедвижение). М.; Л.: Правда, 1925. С. 4.

38 В определенной степени этот прототипический характер рабо'чего писателя и рабочего корреспондента отразился и в закрепленииза ним особого правового положения (непосредственно мотивиро'ванного тем, что практическая деятельность рабкоров и особенноселькоров вызывала ответную реакцию со стороны тех, кого они ра'зоблачали). Так, уже на Первом Всесоюзном совещании активнейшихсельских корреспондентов (Москва, ноябрь 1924 года) А. Вышинский(на тот момент — прокурор уголовно'следственной коллегии Верхов'ного суда РСФСР и профессор МГУ) сделал доклад «Правовое положе'ние селькора», в котором заявил следующее: «Рабочий и сельский кор'респондент отныне не считаются обыкновенными гражданами. Онисчитаются должностными лицами рабоче'крестьянской республики.Более того — они считаются олицетворением самой диктатуры ра�боче�крестьянской республики. Это означает, что всякого рода поку'шение на сельского или рабочего корреспондента карается как контр'революционное преступление» (Цит. по: Маркасова Е. «Селькор подобстрелом»: Стереотипы враждебного окружения и жертвенности в«коммуникационном завоевании» деревни // Культура и власть в усло'виях коммуникационной революции XX века: Форум немецких и рос'

654 655

ИЛЬЯ КАЛИНИН УГНЕТЕННЫЕ ДОЛЖНЫ ГОВОРИТЬ...

тика противопоставляла глубине поверхность, причем поверхностьэротизированную. Антитеоретический выпад В. Беньямина можетбыть сопоставлен с манифестом С. Зонтаг «Против интерпретации»(1966), в котором будет высказана идея критики как процедуры, позво'ляющей увидеть факты такими,»каковы они есть», а не объяснить, «чтоони значат» (Зонтаг С. Против интерпретации / Пер. с англ. В. Голы'шева // Зонтаг С. Мысль как страсть. М.: Русское феноменологическоеобщество, 1997. С. 9—18, здесь с. 18). Ее тезис о том, что «вместо гер'меневтики нам нужна эротика искусства» (Там же) обнажает либидоз'ный субстрат, стоящий за характерной для авангарда 1920'х одержи'мостью фактом и трудом как основой человеческого опыта. При томчто этот субстрат дискурсивно не проговаривался, он отчетливо при'сутствует во многих текстах эпохи (от фильмов Д. Вертова до поэзииВ. Маяковского), порой выходя на поверхность, как это происходит в«Московском дневнике» Беньямина или «Письмах не о любви» Шклов'ского. Но это — сюжет отдельного разговора.

64 Бухарин Н. Заветы Ленина и рабкоры // Бухарин Н. О рабкоре иселькоре. С. 7, 8. Бухарин специально подчеркивает момент множе'ственности языков, образующей дискурсивную ткань социальной ре'альности: «Социальная гетерогенность есть множественность языко'вых диалектов, которые должны быть задействованы, пока не возниклобесклассовое общество» (Он же. Диктатура пролетариата и рабкоров'ские организации // Там же. С. 42).

65 Об этой дистанции между речью угнетенных и ее восприятиемсм.: [Spivak G.C.] The Spivak Reader: Selected Works / Ed. by D. Laundry,G. MacLean. New York; London: Routledge, 1996; Busia A.P.A. SilencingSycorax: On African Colonial Discourse and the Unvoiced Female // CulturalCritique. 1989/1990 (Winter). № 14. P. 81—104; Maggio J. «Can the SubalternBe Heard?»: Political Theory, Translation, Representation and Gayatri Chak'ravorty Spivak // Alternatives. 2007. № 32. P. 419—443; Rostek J., Uffel�mann D. Can the Polish Migrant Speak? The Representation of «Subaltern»Polish Migrants in Film, Literature and Music from Britain and Poland //Facing the East in the West: Images of Eastern Europe in British Literature,Film and Culture (Internationale Forschungen zur Allgemeinen und Ver'gleichenden Literaturwissenschaft. 138) / Ed. by B. Korte, E.U. Pirker, S. Helff.Amsterdam: Rodopi. P. 312—334.

66 То есть в терминах М. Фуко — субъектов, «подчиняющихся пра'вилам дискурсивной “полиции”, которые говорящий должен реакти'вировать в каждом из своих дискурсов» (Фуко М. Порядок дискурса /Пер. с фр. С. Табачниковой // Фуко М. Воля к истине. По ту сторонузнания, власти и сексуальности. М.: Магистриум; Касталь, 1996. С. 69).

67 Третьяков С. Продолжение следует. С. 281.68 Там же. С. 278.69 Ср.: «Большая литература — это не та литература, которая печа'

тается в толстых журналах, а это та литература, которая правильноиспользует свое время, которая пользуется материалом своего време'ни» (Шкловский В. О писателе и производстве // Литература факта. М.:Федерация, 1929. С. 193).

53 Выделено мной. — И.К.54 Цит. по изд.: Третьяков С. Продолжение следует // Литература

факта. Первый сборник материалов работников ЛЕФа / Под ред. Н. Чу'жака. М.: Захаров, 2000 (1'е изд.: М.: Федерация, 1929). С. 281.

55 Брик О. Учить писателей // Литература факта. С. 190.56 Там же.57 Сталин И.В. Организационный отчет Центрального комитета

РКП(б) // Сталин И.В. Соч.: В 18 т. Т. 5. М.: ОГИЗ; Государственное изда'тельство политической литературы, 1947. С. 204. Через несколько ме'сяцев после этой речи Сталин специально выступил с критикой одно'го из интерпретаторов своего выступления, который, процитировав в«Правде» этот же фрагмент, не увидел в его речи момента установле'ния взаимной связи между партией и рабочим классом. Сталин специ'ально подчеркнул, что речь шла не о том, что газета позволяет партии«говорить» с рабочим классом, но о том, что она позволяет «разгова'ривать» с ним. Иными словами, газета оказывается медиумом, в кото'ром обретает свой голос не только власть, но и трудящиеся (Сталин И.Печать как коллективный организатор // Правда. 1923. 6 мая. № 99;републиковано: Сталин И.В. Cоч.: в 18 т. Т. 5. С. 281—285).

58 От гоголевского «...Дай ответ. Не дает ответа...» до тургеневского«Сфинкса», чья «безмолвная речь» не может быть разгадана в связи сотсутствием русского Эдипа. И дальше вплоть до блоковских апосто'лов из поэмы «Двенадцать», речь которых рождается из дискурсивныхобломков — лозунгов и песен, газетных передовиц и грубого просто'речья. Характерно, что обретение голоса новой эпохой заставляетонеметь старый порядок: «Стоит буржуй, как пес голодный, / Стоит без'молвный, как вопрос. / И старый мир, как пес безродный, / Стоит заним, поджавши хвост» — Блок А.А. Полн. собр. соч. и писем: В 20 т. Т. V.М.: Наука, 1999.

59 Того, что на понятийном языке беседы Фуко и Делёза может бытьобозначено через традиционное для буржуазного общества тотализи'рующее разделение между теорией и практикой, согласно которомудело интеллектуалов состоит в теоретическом обобщении своего ичужого практического опыта, что и делает их «частью системы... влас'ти», «...да и сама идея, что они служат носителями “совести” или “созна'ния” и дискурса, также является частью этой системы» (Фуко М., Делёз Ж.Интеллектуалы и власть. С. 68—69).

60 Третьяков С. Продолжение следует. С. 27761 Там же. С. 276—278.62 Цит. по: Шолем Г. Предисловие / Пер. с нем. С. Ромашко // Бенья�

мин В. Московский дневник. М.: Ad Marginem, 1997. С. 9—10.63 Этот манифестированный отказ Беньямина от теоретической

интерпретации в пользу «языка самой реальности» имеет еще одинподтекст, который в данный момент можно лишь наметить. В то жесамое время, когда французские левые обращали надежды к практике,видя в ней возможность обойти отчуждающие от реальности уловкитеории, менее политизированная американская художественная кри'

656 657

ИЛЬЯ КАЛИНИН УГНЕТЕННЫЕ ДОЛЖНЫ ГОВОРИТЬ...

значит, что писатель должен вступить с действительностью в деловыеотношения» (Третьяков С. О том же (Писатель на колхозе) // Литера'тура факта. С. 200).

85 Там же. С. 197.86 Подобное отождествление труда, речи и активного осознания

окружающего мира близко к тому прочтению гегелевской «Феномено'логии духа», которое в 1930'е годы предложит Александр Кожев и ко'торое позже, в 1960—1980'е годы, станет важным для дискуссий вок'руг проблемы субъекта и идентичности. Если Гегель в своем описаниитруда акцентировал его принудительность, то Кожев политизировал иисторизировал гегелевскую диалектику раба и господина, связав труд(равно как и дискурс) с проявлением свободы, с рефлексивным отри'цанием наличного бытия, то есть с историей. «Работающий Человекдумает о том, что он делает, и говорит об этом...; только думая и гово'ря, Человек действительно может работать. Таким образом, работа'ющий Раб сознает то, что он делает, и то, что он сделал: он понимаетМир, который изменяет, и он отдает себе отчет в необходимостименяться самому...; он стремится “не отстать от прогресса”, которыйим самим осуществляется и который раскрывается человеком в дис'курсе» (Кожев А. Диалектика реального и феноменологический методу Гегеля // Кожев А. Идея смерти в философии Гегеля / Пер. с фр. и пос'лесл. И. Фомина под ред. В. Большакова. М.: Логос; Прогресс'Традиция,1998. С. 88. Курсив оригинала). О кожевской рецепции Гегеля в инте'ресующем нас аспекте см. также: Butler J. Subjects of Desire: HegelianReflections in Twentieth'Century France. New York: Columbia UniversityPress, 1999. P. 63—79. «Мир освобожденного труда», теоретически уста'новившийся в «стране победившего пролетариата», должен был являтьсобой ту стадию исторического становления, в которой смертельноенапряжение между миром и трудом, господином (обладающим кон'тролем над дискурсом, но в силу своей праздности утратившим связьс миром) и рабом (укорененным в мире посредством преображающе'го этот мир труда, но не имеющим доступа к дискурсу) диалектическиснималось: «Именно в этой последней борьбе, в которую трудящийсяэкс'Раб вступает исключительно ради славы, создается свободныйГражданин универсального и гомогенного Государства, который, буду'чи одновременно Господином и Рабом, не является более ни тем, нидругим — он является тем “синтетическим” или “тотальным” Челове'ком, в котором тезис Господства и антитезис Рабства “сняты диалекти'чески”» (Кожев А. Диалектика реального... С. 90). Лефовский рабкор иесть этот «тотальный человек», диалектически преодолевающий разли'чие между рабом и господином (рабочим и корреспондентом), меж'ду трудом (постоянно меняющим мир и самого трудящегося) и при'знанием (закрепляющим за человеком желанную им идентичность),между колонизируемым и колонизатором.

87 Забайкальский рабочий (Чита). 1926. 9 февраля.88 Третьяков С. О том же (Писатель на колхозе). С. 202—204.89 Третьяков С. Рабкор и строительство // Литература факта. С. 223.

70 Один из видных теоретиков и организаторов рабкоровского дви'жения Ян Грунт, рассуждая о том, согласно каким критериям должнаоцениваться заметка рабочего корреспондента и главное, какими мо'тивами должен руководствоваться сам рабкор при ее написании, под'черкивает фактор включенности статьи в практическое дело строи'тельства социализма: «В основе требований вопрос: приносит липоявление данной заметки в печати какую'либо пользу государству ипартии в деле строительства нового коммунистического строя илинет» (Грунт Я. Как и о чем писать в газету «Правда» (1923) // Грунт Я.Как и о чем писать рабкору. М.: Библиотека рабселькора, 1925. С. 10).

71 Третьяков С. Указ. соч. С. 282.72 Альтюссер Л. Противоречие и сверхдетерминация // Альтюс'

сер Л. За Маркса / Пер. с фр. А.В. Денежкина. М.: Праксис, 2006. С. 127—187; Он же. О материалистической диалектике // Там же. С. 231—311.

73 И добавим от себя — 10 000 поэтов.74 Шкловский В. О писателе и производстве // Литература факта. М.:

Захаров, 2000. С. 194.75 См.: Добренко Е. Формовка советского писателя. С. 320, 324.76 Там же. С. 196. Указания на прямое политическое насилие, на'

правленное не только на бывшие эксплуататорские классы, но и на«нового советского человека», как правило, отсутствуют в текстах1920'х годов, рефлексирующих исключительно над символическимнасилием со стороны унаследованных идеологических аппаратов.Однако его присутствие можно ощутить благодаря специфическойметафорике, отсылающей к насилию в его буквальной, физическойформе.

77 См.: Альтюссер Л. Идеология и идеологические аппараты государ'ства. С. 24—25.

78 Разнообразные сюжеты, связанные с колонизирующим измере'нием русской литературы XIX — начала XX века, см.: Эткинд А. Хлыст.Секты, литература и революция. М.: Новое литературное обозрение,1998.

79 Шкловский В.Б. Техника писательского ремесла. М.; Л.: Молодаягвардия, 1927. С. 7.

80 О концептуализации «писательства» и самой фигуры художникав позднем ЛЕФе и о том, как через фигуру Шкловского она соотносит'ся с ранним формализмом, см.: Калинин И. От понятия «сделанность»к технологии «литературного ремесла»: Виктор Шкловский и социали'стический формализм // Транслит: литературно'критический альма'нах. 2010. № 6—7. С. 15—30.

81 Шкловский В.Б. Техника писательского ремесла. С. 5.82 Шкловский В. О писателе и производстве. С. 195—196.83 Шкловский говорит и об артиллеристе и помещике Толстом, и о

работе в газете, с которой начинали Диккенс, Чехов, Андреев, Горький(Там же. С. 194—198).

84 Ср.: «Когда Виктор Шкловский говорит о том, что писатель дол'жен обязательно иметь какую'то профессию кроме писательства, это

658 659

ИЛЬЯ КАЛИНИН УГНЕТЕННЫЕ ДОЛЖНЫ ГОВОРИТЬ...

таких терминах не игнорирует момент насилия, характерный и дляленинской и, в еще большей степени, для сталинской политики, нопозволяет анализировать советское общество и советский дискурс, нередуцируя анализ к вынесению этической оценки, но задаваясь вопро'сом о том, что стоит за революционным и постреволюционным на'силием.

94 Третьяков С. Продолжение следует. С. 281.95 См.: Третьяков С. О том же (Писатель на колхозе) // Литература

факта. С. 200—204.96 Как это происходит, скажем, в фильме Д. Вертова «Энтузиазм.

Симфония Донбасса» (1930), в котором промышленные шумы органи'зуют новый музыкальный язык, который выступает в качестве альтер'нативного по отношению к включенным в фильм произведениямНиколая Тимофеева и Дмитрия Шостаковича.

97 Benjamin W. The Work of Art in the Age of Mechanical Reproduc'tion // Benjamin W. Illuminations. Essays and Reflections / Trans. byH. Zohn, ed. and int. by H. Arendt. N.Y., 1968. P. 232. Я намеренно вос'пользовался английским, а не русским переводом, поскольку в немболее отчетливо присутствует проблематика «голоса труда» и авто'репрезентации.

98 См. мою статью, сопоставляющую раннеформалистскую теориюостранения и марксистскую критику товарного фетишизма: Кали�нин И. Вернуть: вещи, платье, мебель, жену и страх войны. ВикторШкловский между новым бытом и теорией остранения // WienerSlawistischer Almanach. Sbd. 62. Nähe Schaffen, Abstand Halten. Zur Ges�chichte der Intimität in der russischen Kultur. Wien; München, 2005.S. 351—386.

99 О моменте преднамеренной инсценировки и репрессивных ме'ханизмах, стоящих за стахановским движением см.: Maier R. Die Sta'chanow'Bewegung. 1935—1938. Der Stachanovismus als tragendes undverscharfendes Moment der Stalinisierung der sowjetischen Gesellschaft.Stuttgart: F. Steiner, 1990.

100 О чем много лет назад писал Б. Гройс: Гройс Б. Стиль Сталин //Гройс Б. Утопия и обмен. М.: Знак, 1993. С. 11—113.

101 Добренко Е. Политэкономия соцреализма. С. 245.102 Звезда. 1948. № 7. С. 165.103 Батлер Д. Подчинение, сопротивление, переозначивание...

С. 81—83.104 Ушакин С. Политическая теория феминизма: современные деба'

ты // Введение в гендерные исследования. Учебное пособие. Ч. 1. Харь'ков: ХЦГИ; СПб.: Алетейя, 2001. С. 136.

105 Ср.: «Воспитание из массы членов ассоциации (а следовательно,из ударников, призванных в литературу в первую очередь) в макси'мально короткие сроки кадров пролетарских писателей, в процессеучебы и творческого роста овладевающих творческим методом диа'лектического материализма, — вот генеральная, определяющая содер'жание кружковой практики, задача всей работы. Новый повышенный

90 Там же. С. 224. Отчеты о борьбе рабкоров и селькоров с «конкрет'ными носителями зла» регулярно публиковались в газетах, вдохновляя«строителей социализма» на дальнейшую борьбу, в которой формиро'вание дискурсивного «я» пишущего было неотделимо от формирова'ния его советской субъективности, равно как и от диалектическойпрактики борьбы и строительства. Ср.: «Только достижения централь'ной “Крестьянской газеты” с 1 января 1925 по 1 марта 1926 г.: снято сработы: председателей сельсоветов, председателей волисполкомови райисполкомов, начальников милиции, нарсудей и пр. — 677 чело'век; предано суду — 520 человек; наложены различные взыскания на340 человек; исключено из партии — 128 человек; частных лиц преда'но суду и пр. — 47 человек, а всего — 2 155 человек» (Минула М. Дости'жения и задачи крестьянской печати // Селькор. 1926. № 8. С. 4).

91 Там же. О том же говорит и Бухарин, подчеркивая, что деятель'ность рабкора состоит «...не только в регистрации того, что думают нафабриках, но и в формировании мнения. Но не только агитация, нои действие... Одного жулика выловить лучше, чем накричать о десятии ничего не сделать» (Бухарин Н. Заветы Ленина и рабкоры. С. 9, 10).

92 И это та же проблема, которая не менее утопически разрешаласьфранцузскими интеллектуалами, осмыслявшими опыт 1968 года. Ср.:«Представительства (и репрезентации. — И.К.) больше нет — есть лишьдействие, действие теоретическое, действие практическое, находящи'еся в отношениях перехода или сплетения» (Фуко М., Делёз Ж. Интел'лектуалы и власть. С. 67).

93 Выводы, к которым можно прийти, применяя данную теорети'ческую оптику к лефовской концепции «литературы факта» и к лефов'ской версии рабкоровского движения, сходны с тем общим подходомк коммунизму, который представил Борис Гройс в своей работе «Ком'мунистический постскриптум». Его тезис состоит в том, что если ме'диумом экономики являются деньги, то медиумом политики являетсяязык. Описывая коммунизм как попытку переопределить человека нечерез экономику, а через политику, то есть через дискурсивно выра'женную рациональную программу, Гройс говорит: «Коммунистическаяреволюция представляет собой перевод общества с медиума денег намедиум языка. Она осуществляет подлинный поворот к языку (linguisticturn) на уровне общественной практики» (Гройс Б. Коммунистическийпостскриптум. М.: Ad Marginem, 2007. С. 7—8). В данном случае конкрет'ный анализ одной из раннесоветских версий культурной революциипозволяет увидеть, каким образом сама общественная практика начи'нала описываться в качестве языка. Хотя в определенном смысле ле'фовская концепция «литературы факта» (в этот же контекст можнопоместить теорию и практику производственного искусства в целом)была даже более радикальным поворотом, нежели имеет в виду Гройс,поскольку ее утопические претензии распространялись не просто наперевод общественной практики с медиума денег на медиум языка, нои на отмену медиума как такового, поскольку реальность практикидолжна была совпасть с реальностью языка. Постановка проблемы в

660 661

ИЛЬЯ КАЛИНИН УГНЕТЕННЫЕ ДОЛЖНЫ ГОВОРИТЬ...

оперирует этими формами и механизмами. Ср., например, способ иде'ологического «перекодирования» такого понятия, как «национальнаякультура»: «Лозунг национальной культуры был лозунгом буржуазным,пока у власти стояла буржуазия, а консолидация наций происходилапод эгидой буржуазных порядков. Лозунг национальной культуры сталлозунгом пролетарским, когда у власти стал пролетариат, а консоли'дация наций стала протекать под эгидой Советской власти. Кто непонял этого принципиального различия двух различных обстановок,тот никогда не поймет ни ленинизма, ни существа национального воп'роса» (Сталин И.В. О политических задачах университета народовВостока: Речь на собрании студентов КУТВ [Коммунистического уни'верситета трудящихся Востока]. 18 мая 1925 г. // Сталин И.В. Cоч.: В 18 т.Т. 7. М.: Государственное издательство политической литературы, 1952.С. 138).

119 Сурков А. Под знаком подъема // Художественная литература.1932. № 5—6. С. 7.

120 Сталин И.В. Политический отчет Центрального КомитетаXVI съезду ВКП(б), 27 июня 1930 года // Сталин И.В. Соч.: В 18 т. Т. 12.М.: ОГИЗ; Государственное издательство политической литературы,1949. С. 325.

121 Вскоре эта фраза украсит ворота лагерей, включившись в кон'текст, полностью переворачивающий ее прямое лексическое значение.Рефлексии о том, как сталинская лагерная система последовательноотрицает изначально позитивное и творческое отношение к труду,посвящены многие из «Колымских рассказов» Варлама Шаламова. См.,например, размышления одного из героев рассказа «Сухим пайком»(1959): «К честному труду в лагере призывают подлецы и те, которыенас бьют, калечат, съедают нашу пищу и заставляют работать живыескелеты — до самой смерти. Это выгодно им — этот “честный” труд.Они верят в его возможность еще меньше, чем мы» (Цит. по: Шала�мов В. Из «Колымских рассказов» // Недолгое пребывание в камерепыток. Повести и рассказы (cб.) (Библиотека журнала «Знамя»). М.:«Правда», 1991. С. 376.

122 Ср. с опирающимся на чтение «Надзирать и наказывать» Фуковыводом о том, что русская революция провалилась, так как «остави'ла нетронутыми социальные иерархии и не наложила никакого зап'рета на функционирование дисциплинарных техник» (Patton P. OfPower and Prisons // Foucault M. Power, Truth, Strategy. Sydney: FeralPublications, 1979. P. 126). Этот вывод необходимо скорректировать.Конечно, революция и последующее социалистическое строительстворадикально «затронули» прежние социальные иерархии, но они со'хранили сам принцип иерархии, воспроизведенный через прежниекультурные формы, наследование которым впоследствии облегчило истановление новой советской социальной иерархии. Специфика жефункционирования дисциплинарных техник в советском контекстезаключается не в том, что на них не был наложен запрет, но в том, чтоих спектр все более и более расширялся.

уровень задач требует и нового повышенного качества руководства,новой совершенной системы работы» (Сурков А. Призыв ударников //На литературном посту. 1931. № 1. С. 39).

106 Причиной этого «падения» ЛЕФа стали как внутренние разногла'сия, так и в еще большей степени откровенная поддержка со стороныЦК и лично Сталина, оказанная РАППу в его борьбе с другими литера'турными организациями. См.: Сталин И.В. Ответ писателям'коммуни'стам из РАППа (28 февраля 1929 года) / Публикация М. Никё // Ми'нувшее. Исторический альманах. Вып. 12. Paris: Atheneum, 1991.С. 362—375; и особенно редакционную статью: Правда. 1929. 4 декабря.

107 Добренко Е. Формовка советского писателя. С. 329.108 См.: Барт Р. Писатели и пишущие (1960) / Пер. с фр. С.Н. Зенки'

на // Барт Р. Избранные работы. Семиотика. Поэтика. М.: Прогресс,1994. С. 133—141, здесь цит. с. 137.

109 Там же.110 Я намеренно редуцирую более разнообразный репертуар пози'

ций к двум программам, представляющим полярные в интересующейменя перспективе взгляды.

111 Ставский В. Как консультировать очерк (Заметки из опыта ра'боты) // Художественная литература. 1932. № 4. С. 11.

112 Перцов В. О чем и как писать рабочему писателю (Массовая кри'тическая библиотека «На литературном посту»). М.; Л.: ГИХЛ, 1931. С. 65.Характерно, что бывший лефовский критик и в этой книге сохраняетопределенную связь с лефовской теорией, утверждая позитивную цен'ность не ставшего настоящим писателем рабочего, хотя сама эта цен'ность трактуется уже в новых раппповских категориях «литературно'го умения», «политического и культурного уровня».

113 Маяковский В.В. Разговор с фининспектором о поэзии // Маяков'ский В.В. Полн. собр. соч.: В 13 т. Т. 7. Стихотворения второй полови'ны 1925 года — 1926 года и очерки об Америке / Подгот. текста и при'меч. В.В. Кожинова, И.Л. Робина, В.В. Тимофеевой. М., 1957. С. 119—126,здесь с. 121.

114 Перцов В. О чем и как писать рабочему писателю. С. 66.115 См.: Заламбани М. Литература факта. От авангарда к соцреализ'

му. С. 72—74.116 Перцов В. Культ предков и литературная современность (1928) //

Литература факта. С. 165. Критике рапповского лозунга «учебы у клас'сиков» посвящен целый раздел («Как и на чем учиться») этого сборни'ка, представленный помимо В. Перцова статьями Н. Чужака, О. Брика иВ. Шкловского.

117 Хмелиницкая А. Обзор творчества литкружка Московского тор'мозного завода // Художественная литература. 1932. № 4. С. 6—8.

118 Официальный советский марксизм вообще довольно просто ирешительно снимал проблемы, связанные с характером культурныхтрансформаций, произошедших в связи с победой пролетариата. Про'блема контекстуальной обусловленности культурных форм и механиз'мов однозначно решалась в пользу исторического субъекта, который

662 663

ИЛЬЯ КАЛИНИН УГНЕТЕННЫЕ ДОЛЖНЫ ГОВОРИТЬ...

126 Перцов В. О чем и как писать рабочему писателю. С. 65—66. Этотпредикат «закреплялся» красноречиво отсылает нас к хорошо знако'мой практике, юридически отмененной в 1861 году, лишний раз сви'детельствуя о том, как новой властью (и отправляемой ею политикойидентичности) в действительности наследовался не только дискурс, нои отложившаяся в нем идеология.

127 Барт Р. Смерть автора / Пер с фр. С. Зенкина // Барт Р. Избран'ные работы. Семиотика. Поэтика. М.: Прогресс, 1989. С. 384—391, здесьсм. с. 388—389.

128 Постановление Политбюро ЦК ВКП(б) «О перестройке литера'турно'художественных организаций», 23 апреля 1932 года // Партий'ное строительство. 1932. № 9. С. 62.

129 Там же.130 Об этом см. обширное исследование: Добренко Е. Формовка со'

ветского читателя. Социальные и эстетические предпосылки рецепциисоветской литературы. СПб.: Академический проект, 1997.

131 Эткинд А. Советская субъективность: пытка во спасение? С. 143.

132 Там же.

123 Характерно, что Вальтер Беньямин, оказавшийся в Москве нарубеже 1926—1927 годов, отмечает этот процесс имперского освоениясобственного пространства в терминах колонизации, хотя и без'успешной, с его точки зрения. Так, говоря о только что вышедшемфильме Дзиги Вертова, он пишет: «Сейчас создан киноэпос о новойРоссии, “Шестая часть мира”. Однако главную задачу, показать черезхарактерные картины всю громадину России в ее преображении вусловиях нового общественного порядка, режиссер Вертов не решил.Киноколонизация России не удалась...» (Беньямин В. О положении рус'ского киноискусства // Беньямин В. Московский дневник / Пер. с нем.и прим. С. Ромашко; общ. ред. и послесл. М. Рыклина; предисл. Г. Шоле'ма. М.: Ad Marginem, 2004. С. 198).

124 Механизмы, определяющие формирование советского субъек'та, несколько иначе ставят вопрос об исследованных М. Фуко практи'ках «заботы о себе» (см.: Фуко М. Герменевтика субъекта. Курс лекций,прочитанных в Коллеж де Франс в 1981—1982 учебном году / Пер. сфр. А.Г. Погоняйло. СПб.: Наука, 2007). Если Фуко в одном из последнихсвоих лекционных курсов акцентирует внимание на роли этих прак'тик в формировании новоевропейского субъекта, подчеркивая момент«самоучреждения» субъекта в противовес учреждающим его техникамгосподства (Власть) и риторике дискурса (Знание), то автодидактизмсоветского субъекта оказывался трудно отделим от этих последних.«Забота о себе» в его случае оказывалась обязанностью, вменяемойгосударством своим гражданам. История Сократа, с интерпретациикоторой начинает Фуко свой курс (Там же. С. 13—40), в СССР оказыва'ется перевернутой — как если бы Сократ был казнен афинским судомне потому, что главной и единственной своей задачей видел «заботу осебе», а потому, что плохо и недостаточно усердно отдавался этой за'боте.

125 «Чтобы привести технику в движение и использовать ее до дна,нужны люди, овладевшие техникой, нужны кадры, способные освоитьи использовать эту технику по всем правилам искусства. <...> Вот поче'му старый лозунг “техника решает все”, являющийся отражением ужепройденного периода, когда у нас был голод в области техники, дол'жен быть теперь заменен новым лозунгом, лозунгом о том, что “кадрырешают все”» (Сталин И.В. Речь перед выпускниками военных акаде'мий, 4 мая 1935 года // Сталин И.В. Соч.: В 18 т. Т. 14. М.: Издательство«Писатель», 1997. С. 60). Это различение «техники» и «кадров» можетбыть перенесено и в символическую область дискурсивного производ'ства: если первоначально проблема состояла в нехватке языка (техни'ки), способного преобразовать природу и сформировать нового чело'века, то после «великого перелома» и первой пятилетки (1929—1933)вопрос о языке (технике) был замещен вопросом о субъекте, уже ов'ладевшем этим языком, способном «использовать до дна» его семанти'ческие ресурсы, создавая конструкции вроде «правотроцкистскогоблока» или «право'левой оппозиции», то есть исходя из полного гос'подства говорящего над языком.