Ориенталистская проза Н.Н. Каразина: особенности...

187
Департамент образования города Москвы Государственное автономное образовательное учреждение высшего образования города Москвы «Московский городской педагогический университет» Институт гуманитарных наук Кафедра русской литературы На правах рукописи КАЗИМИРЧУК Александра Дмитриевна ОРИЕНТАЛИСТСКАЯ ПРОЗА Н.Н. КАРАЗИНА: ОСОБЕННОСТИ ПОЭТИКИ Специальность 10.01.01 – русская литература Диссертация на соискание ученой степени кандидата филологических наук Научный руководитель: доктор филологический наук, доцент Э.Ф. Шафранская Москва 2015

Upload: mgimo

Post on 11-Dec-2023

0 views

Category:

Documents


0 download

TRANSCRIPT

Департамент образования города Москвы

Государственное автономное образовательное учреждение

высшего образования города Москвы

«Московский городской педагогический университет»

Институт гуманитарных наук

Кафедра русской литературы

На правах рукописи

КАЗИМИРЧУК Александра Дмитриевна

ОРИЕНТАЛИСТСКАЯ ПРОЗА Н.Н. КАРАЗИНА:

ОСОБЕННОСТИ ПОЭТИКИ

Специальность 10.01.01 – русская литература

Диссертация на соискание ученой степени

кандидата филологических наук

Научный руководитель:

доктор филологический наук,

доцент Э.Ф. Шафранская

Москва

2015

2

ОГЛАВЛЕНИЕ

ВВЕДЕНИЕ 3

ГЛАВА 1. ДИХОТОМИЯ ВОСТОК-ЗАПАД В ПРОИЗВЕДЕНИЯХ

Н.Н. КАРАЗИНА………………………………………………………….

18

1.1. Особенности русского ориентализма и его отражение в

прозе Н.Н. Каразина………………………………………………..

18

1.2. Проблема самоидентификации героев прозы Н.Н. Каразина.

Киплинг и Каразин – два взгляда на колонизацию……………….

41

1.3. Туркестан в культурном процессе XIX в. Интенция побега

на Восток и реализация образа дороги в романе «Погоня за

наживой»…………………………………………………………….

69

ГЛАВА 2. СПЕЦИФИКА АВТОРСКОЙ ПОЗИЦИИ ПИСАТЕЛЯ-

ОРИЕНТАЛИСТА Н.Н. КАРАЗИНА…………………………………..

87

2.1. «Другое Я» писателя-ориенталиста Н.Н. Каразина………….. 87

2.2. Н.Н. Каразин и В.В. Верещагин. Своеобразие авторских

позиций писателей-ориенталистов………………………………..

99

2.3. Подпись к рисунку – особенный жанр ориенталистской

поэтики Н.Н. Каразина……………………………………………..

114

2.4. Авторская позиция Н.Н. Каразина в «турецких» текстах:

особенности поэтики ………………………………………………..

126

ЗАКЛЮЧЕНИЕ………………………………………………………….. 154

СПИСОК ИСПОЛЬЗОВАННОЙ ЛИТЕРАТУРЫ….………………. 159

3

ВВЕДЕНИЕ

Русская ориенталистская литература – это произведения о Востоке,

увиденном и изображенном глазами русского человека. За сотни лет в ней

накапливались клише и стереотипы, а также ракурсы видения Востока,

формируя представления о людях, их нравах и обычаях. Данные

произведения были важнейшим инструментом создания образа «Другого»,

конструирования репрезентации Востока как антитезы Российской империи.

Ориенталистская литература XIX века – это источник информации для

изучения исторической, политической и общественной жизни.

Очерки, путевые заметки, дневниковые записи, художественные

произведения писателей-ориенталистов прошлого (в частности XIX века)

содержат приемы построения ориенталистского текста, специфические темы,

образы героев-завоевателей и местного населения, представление о том, в

каких декорациях происходило расширение Российской империи на Восток,

как формировалось, корректировалось русское общественное мнение о

колониальных процессах XIX века.

В связи с этим особый интерес представляет фигура ныне забытого, но

известного и популярного в конце XIX века представителя ориенталистской

литературы – писателя, художника, рисовальщика, этнографа и участника

среднеазиатских походов Николая Николаевича Каразина (1842–1908).

Сочетание трех видов деятельности: служба в армии; иллюстрирование,

создание зарисовок и широкомасштабных картин; написание

многочисленных романов, рассказов и очерков – оставило отпечаток на

поэтике его прозы. Ориенталистский аспект получил дополнительные

смысловые и структурообразующие элементы художественной

составляющей его произведений.

4

Николай Каразин приобрел известность благодаря колониальному

характеру своего творчества1 – нетрадиционному, больше критическому

взгляду на войну в Туркестане и, разумеется, за широкую бытописательную

составляющую произведений. По его рисункам, картинам, повестям и

рассказам русская общественность знакомилась с «загадочным и

непостижимым» Востоком. В то время, когда многим война представлялась

«своего рода парадом с музыкой и развивающимися флагами, со знаменами и

грохотом пушек, с галопирующими конями, с большой пышностью и

незначительной опасностью» [Лебедев, Солодовников 1988: 46], Каразин

писал о проблемах взаимопонимания между Востоком и Западом,

несовпадении культур, противоречивости русской миссии, взаимной

агрессии и одновременно унизительном положении «захватчика» в гостях и

«заложника» на собственной территории. В журнальных очерках, повестях и

романах он обращался к вопросам недопонимания между русскими и

местными жителями, а также к проблеме интерпретации событий в Средней

Азии военными и петербургским обществом.

Вникая в культуру, традиции и природу Туркестана, он поднимал

глубокие темы постижения и принятия чужого миропонимания, а также

сближения культур противоборствующих сторон. Объективное видение

автора выстраивалось благодаря подробной, описательной манере

повествования, привнесенной из многолетнего опыта художника и

рисовальщика.

В его произведениях отразились многие противоречивые переживания

колонизатора: пленение Востоком и восточным, отчаяние, депрессия,

ненависть к насилию, но и понимание неизбежности вторжения и

собственное бессилие что-либо изменить. Современный американский

исследователь и переводчик Николая Каразина Энтони В. Сарити в

предисловии к роману «На далеких окраинах» (In the distant confines, 2008 г.)

1 «Среди русских писателей прошлого он – один из немногих – является ярким

представителем колониального романа» [ЛЭ 1931: 107–108].

5

пишет: «Это было бы преувеличением сказать, что Каразин… не запятнал

себя ни единым расистским высказыванием или жестокостью, даже если он

принимал участие и содействовал царским имперским завоеваниям XIX века.

Тем не менее его часто повторяющиеся, полные сочувствия описания

коренных народов и едкие, сатирические скетчи о русской колониальной

администрации демонстрируют определенную тенденцию, которая смогла

бы удивить его бывших ташкентских знакомых и людей в Санкт-

Петербурге»2 [Sariti 2008: 15].

Несомненно, Каразин входил в группу тех, кто работал во благо

империи и ее интересов, участвуя в войне в Средней Азии как офицер, а

затем как публицист, писатель и рисовальщик. Вместе с этим он был

автором, для которого колониальная тема являлась предметом тщательного

размышления и попыткой «открыть не-европейский мир для анализа и

суждения» [Саид 2012: 18].

Таким образом, актуальность работы обусловлена, с одной стороны,

необходимостью возрождения такой значительной для истории литературы

фигуры, как Николай Каразин, а с другой – важностью переосмысления

представлений о русской ориенталистской литературе XIX века и о русском

ориентализме как таковом. Интерес представляет и актуальная тема

противопоставления Запада и Востока – двух матриц восприятия, двух

полюсов с точки зрения систематической «ориентализации» самой России

Западом, когда Восток оказывается не физической областью на карте, а

концептом из так называемой «воображаемой географии» [Миллер 2003: 10].

Научная новизна работы заключается в исследовании ориенталистской

прозы Н.Н. Каразина и особенностей ее поэтики, а также в изучении

авторской позиции Каразина, обусловленной спецификой русского

2 «It may be an exaggeration to say that Karazin…did not sully himself with a single racist

remark or cruelty, even thought he participated and aided in the Czarist imperialist conquests of

the 19th century. Nevertheless, his often sympathetic treatment of indigenous people and his

biting satiric sketches of Russian colonial administrators certainly demonstrate an even

handedness that must have raised eyebrows among his former acquaintances in Tashkent and

people back home in St. Petersburg» (перевод наш. – А.К.).

6

ориентализма. В работе сравниваются два взгляда (британский и русский) на

колонизацию через призму литературы двух представителей империй;

изучается топос Туркестан в европейском мейнстриме XIX в.

Степень изученности темы. Исследование ориенталистской прозы

Николая Каразина, особенностей ее поэтики и жанровой специфики пока не

становилось предметом последовательного и систематического изучения.

Отдельные аспекты творчества и биографии писателя, художника,

иллюстратора, журналиста и военного попадали в фокус исследований

Э.Ф. Шафранской, Д.С. Герасимова, В.В. Корнилова, О.Е. Сухих,

Т.А. Юдиной, В. Шумкова, О.А. Грачевой, О.А. Егоренко, А. Белокрыса,

В. Проскурина, С. Горшениной.

В статьях Э.Ф. Шафранской «Забытое имя русской литературы: Николай

Николаевич Каразин» [Томилова, Шафранская 2012], «Колониальная русская

проза (рубеж XIX – XX вв.) в контексте политики намеренного забвения»

[Шафранская 2013], «О туркестанском тексте» [Шафранская 2014] и многих

других поднимается тема загадочного забвения имени Николая Каразина, а

также вопросы современной рецепции колониального дискурса,

иноэтнокультурного текста [Шафранская 2008] и особенностей некоторых

произведений «туркестанского» цикла Каразина. Важной для систематизации

биографических данных является работа Л.П. Ариповой «Преодолеем стену

забвения: о Каразине Николае Николаевиче», а также исследование

Н.М. Березюк.

Тема образа «русского Туркестана» в литературных произведениях

Н.Н. Каразина находит отражение в работах И.В. Васильевой и

Д.В. Васильева. В статье «Русский Туркестан в литературных произведениях

Н.Н. Каразина» доказывается предположение о том, что именно такого рода

произведения «доносили до читателя образы событий, людей, природы

Туркестана, складывавшиеся в обобщенный образ региона, под влияние

которого попадало не только общественное мнение, но и те министерские

чиновники, от которых зависело направление туркестанской политики

7

империи» [Васильева, Васильев 2014: 1]. Однако о поэтике его прозы, о ее

ориентальном аспекте в контексте особенностей русского ориентализма, о

«турецких» текстах писателя упомянуто не было.

В своем подходе к изучаемой теме мы оперируем понятием

«ориентализм» («Изучение Востока, увлечение Востоком, культурой

Востока, Восточный, ориентальный характер чего-либо» [БАС 2010: 110];

«Восточный, ориентальный оттенок в чем либо» [ССРЛЯ 1956: 1025]). С тех

самых пор, как, примерно, пятьсот лет назад Западная Европа начала

открывать для себя остальной мир, ориентализм стал способом мышления,

видения, ракурсом, с которого мы смотрим на восток, а проще говоря,

системой идей, связанных с многовековой попыткой доминирования. Эта

система идей включала определенные клише, которые характеризовали

Восток и восточное. Данные стереотипы, во всем своем многообразии, нашли

отражение в литературно-художественных формах: в романах, рассказах и

очерках, в путевых дневниках и этнографических записках, в воспоминаниях

путешественников и военных, хотя и «как бы в кривом зеркале» [Тарле 1965:

15]. Главным идеологом, сформулировавшим такую интерпретацию слова

«ориентализм», следует считать историка и филолога Э.В. Саида, который

опирался на теорию «власти-знания» М. Фуко.

Саид предположил, что Запад, описывая Восток, показывал свою власть

над ним, принижая его и возвышая так, как ему это было удобно. В то же

время он (Запад) сравнивал себя с Востоком и противопоставлял ему,

формируя концепцию собственной идентичности. Таким образом, Восток

представляется не географическим расположением страны, а

культурологической идеей, в которой заключается вся сумма

противоречивых представлений о Востоке. Это эффективно работало на

формирование образа культурного «Другого», обращая нас к терминам

«ментальная карта» и «воображаемая география», ставшими важнейшей

концептуальной базой при анализе творчества Каразина.

8

Понятие «ментальная карта» изучалось Л. Вульфом [Вульф], Б. Шенком

[Шенк 2001], применялось такими исследователями, как М. Тодорова

[Todorova 1997] и И. Ньюман [Neumann 1999]. Ментальной картой следует

называть «созданное человеком изображение части окружающего

пространства», она «отражает мир так, как его себе представляет человек, и

может не быть верной» [Downs, Stea 1977: 23, 41]. Писатели,

путешественники, этнографы – все, кто участвовал в репрезентации той или

иной точки на карте мира, писали о ней, оставляли заметки, изучали, все они

создавали некую проекцию этой области. Подобной мегаструктуре смыслов

и представлений подвергся и термин Восток.

Вопросами русского ориентализма и его специфики, с точки зрения

науки, стали заниматься ученые-востоковеды XIX века, ставшие

основателями кафедры востоковедения и истории Востока в Санкт-

Петербургском университете: В.Р. Розен, В.В. Бартольд, Н.Я. Марр,

С.Ф. Ольденбург, Ф.И. Щербатской, В.В. Григорьев. Однако еще в

XVIII веке М.Ю. Ломоносов мечтал о создании востоковедческой кафедры.

Среди современных исследователей необходимо отметить В. Тольц,

М. Тлостанову, Д. Уффельманна, М. Могильнер, Р. Джераси,

Д.А. Схиммельпеннинка, К. Кобрина, И. Кукулина, Н. Найта, С. Франклина,

С. Горшенину.

Среди тех, кто изучал символику, основные образы и мотивы

колониального опыта России в литературе, следует назвать С.Л. Каганович,

Г.Д. Данильченко, Д.Г. Нагиева, Г. Чхартишвили. О концепции Востока в

творчестве писателей первой половины XIX века говорили И.С. Брагинский,

Д.И. Белкин, С.Л. Каганович, Н.М. Лобикова и др. В.М. Жирмунский и

Н.И. Конрад предприняли попытку сделать сравнительный анализ поэтик

восточного и западного текстов, заострив вопрос об их литературных связях.

Их исследовательские интересы в основном были очерчены первой

половиной XIX в. Восточному, ориенталистскому контексту Серебряного

века посвятили свои работы П.И. Тартаковский, Е.А. Чач, Р.М. Сафиуллина,

9

Г.В. Килганова, К-С. Хон и Е.П. Чудинова. Е.А. Чач впервые предприняла

попытку окончательно решить вопрос о более широком, не ограниченном

конкретными сюжетами и отношением к определенным странам применении

термина «ориентализм» к общественным и культурным явлениям в России

конца XIX – начала XX вв.

Среди иностранных исследователей специфики ориентализма в

литературе следует выделить А. Халида, С. Лейтон, Д. Адамса, Ф. Азима,

М. Грина, Х. Бабу, Дж. Мейерса, В. Миньолу, А. Харгривза, С. Хоува,

Э. Сэндисона. Колониальный аспект в произведениях отдельных писателей,

таких как Р. Киплинг, Д. Конрад и Р. Хаггард, рассмотрен В.Р. Катцем и

Дж. Макклюром. Образы Африки и других колоний в беллетристике и

популярной литературе рассмотрены в исследованиях Г.Д. Киллиама,

Е. Макгалоу, Е. Мхалеле. Клишированные представления о «дикарях»

поднимаются в работах Б.В. Стрита.

Отдельно необходимо отметить труды современного исследователя

А. Эткинда. Используя понятие Ключевского о «самоколонизации»,

повторной колонизации собственных территорий, он подробно говорит о

перенесении практик доминирования из колоний обратно в метрополию –

как специфике русского ориентализма. В фокусе его изучения – границы

применения западных понятий колониализма и ориентализма к русской

культуре и литературе. В качестве достоверных источников А. Эткинд

обращается к прозе таких авторов, как М.В. Ломоносов, А.С. Пушкин,

М.Ю. Лермонтов, Н.В. Гоголь, Н.С. Лесков, П.И. Мельников-Печерский,

М.Е. Салтыков-Щедрин, И.С. Тургенев, А.С. Хомяков, Л.Н. Толстой,

Н.Г. Чернышевский, О.Э. Мандельштам, а также к творчеству Р. Киплинга,

Д. Конрада, Ж.-Ж. Руссо и многих других. Однако никогда прежде поэтика

ориенталистской прозы отдельно взятого автора времен колониальных

завоеваний не была в кругу пристального внимания отечественных

литературоведов. Трансформация поэтики ориенталистской прозы под

воздействием политической и идеологической обстановки, в соотнесенности

10

с положением Российской империи между двумя концептами Запад и Восток

доселе не была подробно изучена.

В работе над особенностями поэтики ориенталистского текста мы

обратились к исследованиям М.М. Бахтина, С.Н. Бройтмана,

А.Н. Веселовского, В.В. Виноградова, Л.С. Выготского, И.А. Гурвича,

В.М. Жирмунского, А.К. Жолковского, А.П. Квятковского, Н.Д Тамарченко,

П.И. Тартаковского, Л.И. Тимофеева, С.В. Тураева, В.И. Тюпы,

Б.А. Успенского, О.М. Фрейденберг, В.Е. Хализева, В. Шмида,

Ю.К. Щеглова. Теоретических работ, посвященных поэтике ориентализма и

ориенталистского текста, в особенности – поэтике русского

ориенталистского текста, кроме отдельных статей, пока нет. Восточная

поэтика не отражает в полной мере всю специфику и глубину понимаемых

под ориентализмом и ориенталистской литературой представлений. Под

восточной поэтикой традиционно подразумевается поэтика литератур

восточного региона (широкого географического спектра), основанная на

специфике восприятия мира и принципов его отображения в художественном

творчестве народов Востока (см.: [Восточная поэтика 1983]). Поэтика

русской ориенталистской литературы объединена «совокупностью способов

и средств реализации художественного замысла» [Гурвич 1988: 3], фабулой,

героями, проблемами, с которыми они сталкиваются, стилем повествования и

позицией автора, которые сформированы общими рамками особенностей

русского ориентализма. Эта тема еще ищет своего исследователя, поскольку

«“образ мира” и “образ автора”, взаимодействие которых дает “точку

зрения”, определяет все главное в структуре произведения» [ЛЭС 1987: 298].

Каталог этих излюбленных «восточных» образов глазами западного человека

сотни лет создавал канон русского ориенталистского текста.

Рядом ученых поднимались вопросы специфики русского ориентализма

в литературе ориентализма романтизма и Серебряного века. В работе

Г.Д. Данильченко русский романтический ориентализм рассмотрен как

система восточных тем, мотивов, образов, а также «использование русскими

11

авторами восточного фольклора, различных восточных аналогий и

реминисценций, переводы литературных памятников Востока, как с

оригинальных языков, так и с языков-посредников, личные контакты русских

писателей с представителями восточных народов, типологические связи»

[Данильченко 1999: 8]. Поэтика мусульманского текста рассмотрена в рамках

поэтики русского романтизма 1820–1830 гг. П.В. Алексеевым: была

проведена структурная параллель между произведениями о Востоке и

травелогами. И действительно, один из типичных ориенталистских жанров –

это путешествие на Восток.

Путешествие – это «литературный жанр, в основе которого описание

путешественником (очевидцем) достоверных сведений о каких-либо, в

первую очередь незнакомых читателю или малоизвестных, странах, землях,

народах в форме заметок, записок, дневников (журналов), очерков,

мемуаров» [ЛЭС 1987: 314]. Помимо познавательных задач, путешествие

«может ставить дополнительные – эстетические, политические,

публицистические, философские» [Там же: 314].

Поэтика путешествия была изучена Б.М. Данцигом, С.С. Ильиным,

И.В. Забелиным, Д.Н. Замятиным, О. Роговым, Н.Р. Суродиной, А. Эткиндом

и др. В поле изучения исследователя М.А. Черняк попало «романтическое

путешествие» в беллетристике и авантюрном романе и во многих

популярных жанрах, которые часто являлись агентами политического

манипулирования.

Таким образом, в отечественном литературоведении сформированы

основания для полноценного и внимательного исследования различных

аспектов ориентализма в литературе и его влияния на поэтику писателей, а

также компаративистский аспект ориентализма в сопоставлении британских

и русских писателей. В диссертационных исследованиях и статьях лишь

упомянуты некоторые статьи и рассказы Н.Н. Каразина как участника

среднеазиатских завоеваний, а его проза, в том числе посвященная войне с

Османской империей, никогда не была предметом полноценного изучения.

12

Целью диссертационной работы является исследование поэтики

ориенталистской прозы Н.Н. Каразина в историческом контексте –

среднеазиатских завоеваний конца XIX века и войны с Османской империей.

Поставленная цель определила необходимость решения задач

исследования:

1) выявить традиционные и новаторские проявления русского

ориентализма в прозе писателя Н.Н. Каразина;

2) проанализировать проблему самоидентификации героев произведений

Каразина посредством сравнения двух точек зрения на колониальный

процесс – британской и русской;

3) выявить специфику авторской позиции писателя-ориенталиста и ее

трансформацию от «среднеазиатского» к «турецкому» циклу произведений;

4) охарактеризовать особенности «Другого Я» Н.Н. Каразина как одного

из элементов ориенталистской поэтики автора;

5) заполнить ряд лакун в биографии писателя, возродив и

актуализировав интерес к его личности и творчеству для современников и

последующих исследований.

Методы исследования обусловлены спецификой поставленных в

диссертации научных цели и задач: это традиционный историко-

литературный метод анализа, сравнительно-сопоставительный, системно-

целостный, с использованием элементов интертекстуального,

мифопоэтического и мотивного анализа художественного текста.

Теоретико-методологическая база исследования разработана на

основе трудов исследователей поэтики: М.М. Бахтина, В.В. Виноградова,

С.Н. Бройтмана, А.Н. Веселовского, В.М. Жирмунского, А.К. Жолковского,

А.П. Квятковского, Н.Д Тамарченко, В.И. Тюпы, О.М. Фрейденберг;

ведущих исследователей ориентализма в мировой культуре: В.В. Бартольда,

Э.В. Саида, К. Сузуки; исследователей русского ориентализма Р. Джераси,

С. Лейтон, М. Могильнер, Н. Найта, О.И. Сенковского, В.С. Соловьева,

Д. Схиммельпеннинк ван дер Ойера, В. Тольц, А. Халида, Э.Ф. Шафранской,

13

Е.С. Штейнера, А. Эткинда; исследователей образа «Другого» в концепте

Восток и восточное: Л. Вульфа, А.М. Миллера, И.Б. Ньюмана, М. Тодоровой,

Е.Н. Шапинской.

Значительное влияние на формирование концепции нашей работы

оказали труды исследователей Туркестана периода до и после завоевания

Российской империей, использовавших романы, рассказы, очерки и

репортажи Н. Каразина как один из интереснейших, правдивых, «богатейших

кладов информации о русской гарнизонной жизни, людях и местах

Центральной Азии в период экспансии Российской империи» [Sariti 2008:

15]: Э.Ф. Шафранской, Г. Цветова, В. Шумкова, И.В. Васильевой и

Д.В. Васильева, М.К. Басханова, Л.П. Ариповой.

Материалом диссертации являются рассказы, очерки, подписи к

рисункам и романы Н.Н. Каразина, опубликованные в газетной и журнальной

периодике в России и за рубежом; травелоги авторов XIX и начала ХХ вв. о

Средней Азии и ее освоении.

Объектом исследования является ориенталистское наследие

Н.Н. Каразина конца XIX – начала XX вв. – писателя, журналиста,

художника, автора этнографических исследований, осмысливающего в своем

творчестве и наблюдениях вопросы межкультурного диалога и извечной

дихотомии «Восток и Запад».

Предмет исследования – поэтика ориентализма словесного творчества

Н.Н. Каразина (романов, рассказов, очерков, подписей к рисункам).

Теоретическая значимость диссертации состоит в исследовании

ориенталистской поэтики писателя Н.Н. Каразина; возрождении интереса к

его творческому наследию; реабилитации его имени и очищении от

навязанных в советское время стереотипов; пробуждении интереса читателей

и последующих исследователей к его личности и писательскому дарованию;

заполнении некоторых лакун в биографии; актуализации вопросов и

проблем, затронутых в его произведениях; в анализе особенностей русского

ориентализма, нашедших прямое отражение в прозе писателя.

14

Практическая значимость. Материалы диссертационной работы могут

быть использованы в дальнейшем изучении творчества Николая Каразина;

положения диссертации могут найти применение в курсе истории русской

литературы конца XIX в., в элективных курсах и «дисциплинах по выбору»,

посвященных как ориенталистской проблематике русской литературы, так и

русской беллетристике конца XIX в.

Основные положения, выносимые на защиту:

1. Особенность русского ориентализма XIX в. сопряжена с проблемным

определением границ метрополии и колонии, когда географическая

неразделенность с присоединенной территорией позволяет легко переносить

практики доминирования обратно в метрополию. Данная уникальность

ситуации, а также особенности исторического развития страны смогли

поставить Россию в положение как субъекта, так и объекта ориентализма, а

литература успешно манипулировала этой культурной дистанцией.

2. Николай Каразин – яркий представитель ориенталистской прозы и

значительное явление в культурной среде XIX века. Ему – как писателю-

этнографу – принадлежит открытие картины жизни и нравов людей Средней

Азии, его имя стоит у истоков «туркестанского текста» русской культуры.

Каразин по-новому сформулировал задачу писателя, увлекающегося

Востоком, – необходимо представить другую страну, не просто элиминируя

любые ссылки на западные системы мышления, а определить, каким образом

эта страна, ее культура и любые другие, понимаемые как «чужие», в

состоянии открыть пространство, через которое мы сможем посмотреть на

самих себя, кто мы есть и кем могли бы стать. Каразин выступает не просто

беллетристом, комментатором и толкователем «Востока» и «восточного», а

посредником между разными типами мышления, медиатором в оппозиции

«свой» и «иной».

3. Универсальным топосом каразинской прозы и главным местом

действия многих его произведений является дорога. Судьбоносные

метаморфозы случаются с его героями именно в дороге: здесь завязываются

15

знакомства, налаживаются связи, часто имеющие роковые последствия.

Образ и хронотоп дороги у Каразина выполняет функцию испытания для

героев, обнажая, оживляя, открывая прежде сокрытое и потаенное. Начиная с

ранних произведений, Каразин создает среднеазиатскую одиссею, обозначив

новый вектор интеллектуальных и духовных поисков России.

4. Проблема самоидентификации героев в произведениях Н.Н. Каразина

тесно пересекается с авторским восприятием колониальной войны. В романе

«Наль» писатель предпринимает попытку перерасти старое миропонимание –

не разрушая, а создавая некую единую систему сосуществования из прежде

разъединяющих мир теорий об устройстве мира: христианской, исламской и

индуистской.

5. В своих произведениях Каразин описывает трансформацию,

происходящую с русским солдатом, путешественником, долго живущим на

захваченной территории: «пленение» Востоком, отчаяние, депрессия,

ненависть к насилию, наряду с бессилием что-либо изменить. Подобное

жизнеощущение превращается в антиномию, когда человек становится

«колонизируемым колонизатором».

6. В роли субъекта повествования в каразинской прозе часто выступает

alter ego писателя, а именно солдат-художник, или рисующий солдат.

«Другое Я» позволяет писателю дистанцироваться от личных оценок и

суждений, «обмануть» читательские ожидания, отстраниться от взгляда

профессионального военного и сделать акцент на изобразительности. Глаз

каразинского художника, одновременно рассказчика, видит батальные

сцены, сцены из солдатской жизни как отдельные картины, вычленяя их из

ситуативного контекста. Живописность вербально созданной «картины» –

черта поэтики Каразина.

7. «Развернутая подпись к рисунку» – излюбленный каразинский жанр, в

котором текст и рисунок взаимно проникают друг в друга, расширяя

обоюдный смысл. Такова каразинская интенция – совершить прорыв из

замкнутых знаковых систем текста или, наоборот, из молчаливого «образа»

16

на рисунке – в более широкую и открытую область, где тексты управляют

взглядом того, кто смотрит на рисунок.

8. «Турецкий цикл» Н.Н. Каразина демонстрирует трансформацию

авторской позиции писателя-ориенталиста: сам автор (и Россия вместе с ним)

из субъекта ориентализма превращается в его объект. В той рубежной

ситуации, когда автор ощущает смену парадигмы, поэтика его произведений

приобретает черты литературы из колоний, привычно отягощенной

стереотипами, шаблонами и формальным отношением к людям, живущим в

ней.

Апробация работы. По теме диссертации опубликованы статьи в

рецензируемых научных изданиях (журналы «Русская словесность»,

«European Social Science Journal», «Вестник Северного Арктического

федерального университета», «Политическая лингвистика»), в сборниках

научных статей по итогам научных конференций («Духовно-нравственный и

эстетический потенциал русской литературной классики», 2013; «Российская

гендерная история с “юга” на “запад”: прошлое определяет настоящее», 2013;

«XIII Виноградовские чтения: Текст, контекст, интертекст», 2014;

«Романтизм: грани и судьбы», 2014; «Природные стихии в русской

словесности», 2015) – всего 10 статей по теме диссертационного

исследования; прочитаны доклады на региональных и международных

конференциях (Москва – МГОУ, 2013; ИГН МГПУ, 2013; ИГН МГПУ, 2014;

Нальчик – РАИЖИ, 2013; Тверь – ТвГУ, 2014). Были прочитаны доклады в

летней школе для молодых ученых «Россия и Франция: диалог культур»

(Тверь, ТвГУ, 2014), на круглых столах «Русская колониальная литература»,

«Русская литература и наука о литературе: проблемы, рецепция,

направления» (Москва, ИГН МГПУ, 2013, 2014), семинаре «Этнокультурное

пространство русской литературы» (Москва, ИГН МГПУ, 2015).

Материалы диссертации заслушаны и обсуждены на кафедре русской

литературы Института гуманитарных наук Московского городского

педагогического университета.

17

Структура работы: диссертация состоит из введения, двух глав,

заключения, списка использованной литературы (288 наименований).

18

ГЛАВА 1. ДИХОТОМИЯ ВОСТОК-ЗАПАД В ПРОИЗВЕДЕНИЯХ

Н.Н. КАРАЗИНА

1.1. Особенности русского ориентализма и его отражение в прозе

Н.Н. Каразина

Интерес к Востоку в России, его изучение берет начало со времен

торговых отношений Древней Руси с рядом восточных государств, а после

усиления связи с Византией Восток становится неотъемлемой частью

русской культуры. Положение России посреди двух частей света,

географическая неразделенность с Востоком скрестили их судьбы, сделав

Восток частью «нашей живой истории, длящейся в опыте современности»

[Иванов 1985: 424], что стало особенностью русской цивилизации. С тех пор

его изучение является одним из приоритетных для русских ученых, военных,

журналистов, писателей, художников, путешественников.

XIX век занимает особое место в истории российского востоковедения,

это связано с острой необходимостью изучения территорий, присоединенных

в результате колониальной экспансии, таких как Закавказье, начиная с

Картли и Кахетии в 1801 году, заканчивая Аджарией и Ардаганом в 1878;

черноморское побережье Кавказа; большая часть казахских земель, а уже

ближе к концу столетия частью России стал и Дальний Восток. Территорией

Средней Азии, включая бассейн Каспия, Российская империя серьезно

заинтересовалась еще при Петре I, которого привлекали слухи о залежах

золота в устье Амударьи, а также возможность установить речной торговый

путь в Индию. Правда, после неудачной экспедиции отряда князя

А. Бековича-Черкасского, уничтоженного хивинцами, в Петербурге на время

забыли о Средней Азии, вплоть до принятия подданства России малой

киргизской ордой в 1732 году во времена правления Анны Иоанновны. К

началу 30-х гг. XIX в. Средняя Азия была надежным и обеспеченным

рынком сбыта русских промышленных товаров. А после длительных

19

попыток преодолеть соперничество с Англией за политическое и торговое

влияние в Туркестане императорским указом от 20 декабря 1863 г. был начат

новый этап во внешней политике России в Средней Азии, значительная часть

которой в 70-х – начале 80-х гг. вошла в состав Российской империи, а над ее

остальной территорией был установлен протекторат.

Территориальная экспансия потребовала создания современных

востоковедческих кафедр, которые могли бы возглавить и развивать не

только иностранные ученые, но и отечественные. О создании «ориентальной

академии» при Петербургском университете мечтал еще М.В. Ломоносов и,

сокрушаясь по поводу отсутствия профессора-ориенталиста в готовящейся к

открытию Академии наук, писал о важности изучения Востока: «Между тем

восточные языки, вообще связи с Востоком требуют к себе гораздо более

серьезного и ответственного отношения, в особенности в России: в

европейских государствах, которые ради отдаления от Азии меньшее

сообщение с ориентальными народами имеют, нежели Россия по соседству,

всегда бывают при университетах профессоры ориентальных языков… Хотя

по соседству не токмо, но и целой Ориентальной академии быть бы полезно»

[Ломоносов 1952: 50]. Однако подобные заведения появились лишь в XIX

веке в университетах Москвы, Дерпта, Вильно, Харькова, Казани, Одессы и

позднее Петербурга. Одновременно с этим повсеместно организуются

научные экспедиции, производятся раскопки, издаются рукописи,

публикуются открытия в области ориенталистики, записки, воспоминания,

переводы путешественников и этнографов. Как отмечал в начале XIX в.

писатель-востоковед, основатель и редактор журнала «Библиотека для

чтения» Осип Иванович Сенковский, Восток – «это та часть света, к которой

по силе обстоятельств и по народному инстинкту устремляется любопытство

русских» [Эрие 1840: 5], а по свидетельству энциклопедии лексикона 1830

года, «знание Востока составляет для многих европейцев, можно сказать,

роскошь просвещения, плод любознания и далеко распространенной ученой

деятельности, которая достигла у них величайшего разнообразия; напротив,

20

для России знакомство с Востоком есть предмет не простого любопытства, а

насущной потребности. Образованные люди всех земель от нас ждут

основательных сведений о тамошних странах и народах. Из всех европейцев

только мы, русские, живем на рубеже Востока и Запада, имеем восточные

племена в своем составе; только у нас есть сношения с этими народами не

посредством одних дипломатических агентов, а сношения частных людей с

частными людьми, домашние и непрерывные» [Сенковский 1837: 68].

Говоря о том, что же мы называем «Востоком», следует уточнить:

широта культурно-географических, исторических и культурологических

интерпретаций и значений базовых представлений «Восток», «Запад» создает

проблему в понимании этих, казалось, очевидных концептов: «каждое имя

имеет значение и референцию (или: интенцию и экстенцию, или:

коннотацию и денотацию)» [Копосов 2014: 76]. Традиционно Востоком мы

называем Центральную, Юго-Восточную Азию, Ближний Восток и Северную

Африку. В Средние века это деление зависело от того, с какой точки зрения

мы рассматриваем этот вопрос – с европоцентристской или общемировой.

Европоцентристский взгляд называет «восточными» культуры Византии,

Египта, Сирии и Палестины, а западными – культуры таких государств, как

Франция, Италия, Испания, Германия, Англия. В представлениях

общемировой культуры Восток – это, в первую очередь, Китай, Индия,

Япония, Персия; к западным культурам относят европейскую и культуру-

преемницу – византийскую. Но само разделение на «Восток» и «Запад»

появилось уже в Древней Греции, где границы были проведены по

Эгейскому морю и проливу Босфор. А языковедческие восточные

дисциплины, с формированием которых связывают возникновение

«ориентализма» на Западе, зарождаются уже в XIV в. в некоторых

университетах Европы.

С точки зрения России, концепт «Восток» является более сложным

вместилищем понятий и представлений. Уже с середины XVIII в. начинается

формирование двух разных смысловых образов – Азии и Востока, где Азия,

21

для России, воплощает память о татаро-монгольском иге и воспринимается

как олицетворение «чужого», «чуждого». Она вмещает в себя татарский и

турецкий миры, несмотря на пограничное положение Турции между Европой

и Азией. В то время как концепт Востока воплощает попытку создания

образа «иного/другого» и вмещает в себя арабский мир и даже крымских

татар, чье историческое происхождение делает их частью греческой

культуры, воспринимаемой как европейская.

Помимо прочего, Восток предстает как результат оппозиции «север» –

«юг», что видно в прозе русских романтиков Пушкина и Лермонтова. В

атмосфере диалога с культурой условного Востока и его смыслового

синонима юга зародилась традиция «свое-чужое» для целой плеяды

последующих писателей, интересующихся этой частью света. Россия долгое

время выступала для Европы как географический север, что подразумевало

периферию Европы – не собственно Европу, а Северную Евразию.

Географическое указание направления страны, фундаментальное

определение «север» автоматически включало модель культурного «другого»

для Западной Европы и насыщало обобщающими абстрактно-

географическими, экзотическими образами, работая по модели «условный

Восток».

С середины XIX века тема Востока занимает прочное место на

страницах русской прессы. Перед обществом встал вопрос о выборе

дальнейших путей развития Российской империи, поскольку в системе

крепостных отношений резко обозначился серьезный кризис. Западники и

славянофилы вновь подняли вопрос о соотношении Запада и Востока,

пытаясь обозначить место России между этими двумя концептами.

Одновременно происходили территориальная экспансия империи, активное

изучение присоединенных территорий и внутреннее стремление

общественности обозначить место новых земель и роль России в

присоединении этих земель. Культура Востока, его история и перспективы

развития интересовали И.С. Тургенева, Н.А. Некрасова, И.А. Гончарова,

22

Г.И. Успенского, М.Е. Салтыкова-Щедрина. Эти темы также нашли

отражение у Ф.М. Достоевского, впечатленного просветительской

деятельностью Чокана Валиханова и беседами с ним; у Л.Н. Толстого, а

позднее, в еще большей мере, у А.П. Чехова и В.Г. Короленко. Можно без

преувеличения сказать, что «интерес к Востоку сопутствовал всей идейно-

общественной и литературной жизни России XVIII – XIX вв.» [Шифман

1971: 11].

В ходе такого длительного процесса выработался набор «в высшей

степени контрастирующих между собой географических или

геополитических образов самих себя: восприятие России как особого рода

географической целостности» [Бассин 2005: 278]. Ориенталисты: ученые

историки, этнографы, писатели, публицисты, военные, путешественники –

все, кто интересовался Востоком и изучал его, оказались интерпретаторами,

конструирующими представление о географическом пространстве и людях,

живущих в нем. Они создавали «конструкты», модели восприятия, шаблоны

как колонизируемых территорий, так и территорий колонизатора. Используя

накопленный писателями и путешественниками опыт и материал, русские

историки и востоковеды XIX в. стали описывать свою страну как такую, где

постоянная географическая экспансия приводит к экспансии культурной:

«русский народ органически рос по мере того, как он цивилизовал и

абсорбировал более мелкие и развитые этнические группы» [Джераси 2013:

219].

А поскольку, как пишет Адиб Халид, «центральной дисциплиной для

ориентализма была филология» [Халид 2005: 314], доказательство

двухвекторности восприятия мы можем обнаружить и в русской литературе

XVIII в. В ней нашло отражение принципиальное разделение этих двух

концептов, например, в драматургии классицизма (В.А. Озеров, «Дмитрий

Донской»; Г.Р. Державин, «Фелица»; И.А. Крылов, «Каиб»; В.И. Майков,

«Фемист и Иеронима»; Н.П. Николев, «Сорена и Замир»; М.В. Ломоносов,

«Тамира и Селим»; анонимная восточная повесть «Благодеяние»;

23

А.А. Ржевский, «Подложный смердий»; М.М. Херасков, «Золотой прут» и

восточные тексты «развлекательно-авантюрного ориентального

повествования» [Каримиан 2015: 6] В.А. Лёвшина и др.3)

Соответственно, Восток с течением времени, развитием истории

становится больше, чем условное обозначение географического направления

и пространственного образа, так как термин только этими значениями более

не идентифицируется. Восток вместе с Западом оказываются некими

моделями, матрицами восприятия, расширенными еще большими

значениями за время своего существования. Восток – образ, вместилище

смыслов и представлений – «ментальная абстракция» [Шапинская 2014] и

«не отражает объективной реальности, а является культурным и

политическим конструктом» [Тольц 2013: 5]. Частью данных конструктов

являются экзотизм, варварство, рабство, миф о «ленивых туземцах»,

«униженное положение восточной женщины» [Верещагин 1990: 139], гаремы

и многое другое. Хотя уже в XVI в. французский писатель и философ

Мишель де Монтень в философском труде «Опыты», в главе «Каннибалы»

продемонстрировал, как нелепо называть «варварским» то, что нам не

понятно: «Итак, я нахожу <…> что в этих народах, согласно тому, что мне

рассказывали о них, нет ничего варварского и дикого, если только не считать

варварством то, что нам непривычно» [Монтень 1998: 253–254].

Вместе с этим «восточному» приписывают положительные качества,

такие как мудрость и гостеприимство, не отрицая, конечно, наличие

древнейшей культуры и богатой истории, о чем пишет Шарль-Луи

Монтескье в предисловии к сатирическому роману «Персидские письма»:

«Меня очень удивляло то обстоятельство, что эти персияне иной раз бывали

осведомлены не меньше меня в нравах и обычаях нашего народа, вплоть до

самых тонких обстоятельств, они подмечали такие вещи, которые – я уверен

– ускользнули от многих немцев, путешествовавших по Франции. Я

3 [Озеров 1907], [Державин 1868], [Крылов 1979], [Майков 1775], [Николев 1991],

[Ломоносов 1803], [Благодеяние 1780], [Ржевский], [Херасков], [Лёвшин 2008].

24

приписываю это их долгому пребыванию у нас, не считая уж того, что азиату

легче в один год усвоить нравы французов, чем французу в четыре года

усвоить нравы азиатов» [Монтескье 1956: 29].

Таким образом, культурологический термин «Восток» в разные эпохи и

периоды истории воспринимался по-разному – то негативно, то восторженно,

но всегда оставался непонятым и экзотичным и насыщался стереотипами,

одним из которых было представление об опасности со стороны «дикого»

Востока. Кроме того, Восток крепко ассоциировался со сказочными

персонажами, легендами и являлся «сокровищницей мифов, образов,

мотивов для живописи, архитектуры, музыки, литературы» [Ибрагимова

2008: 7]. Следовательно, ориентализм (как комплекс гуманитарных

дисциплин, востоковедение и «детище Запада», отстраненный взгляд на

«культурного другого») выстроил, при чрезвычайной помощи искусства, две

разные характеристики Востока, берущие начало во времена колониальной

экспансии. Согласно первой, Восток – отсталая, «дикая», упадническая

область, требующая вмешательства цивилизованного Запада; другая – святая

земля, место исканий, жемчужина мифов, оплот восточной мудрости,

иррационального божественного присутствия, фатума.

Уникальность, парадоксальность ситуации России заключается в том,

что она впитала в себя западную идею превосходства над «варварскими»,

отсталыми «дикарями», на чем была построена патерналистская

цивилизаторская миссия по отношению к Средней Азии и Закавказью, но и

сама постоянно ощущала себя объектом «ориентализма» со стороны Запада:

«истинные корни России – как в культурном, так и в политическом плане –

лежат в Азии; и потому восток – одновременно ее сущность и “непознанный”

Другой» [Emerson 1986: 245]. Именно поэтому, рассматривая русскую

литературу в рамках ориенталистского дискурса, «применять идеи Саида, с

его сосредоточенностью исключительно на дихотомии Восток-Запад, следует

с осторожностью, учитывая их тенденцию затенять другие формы

25

взаимодействия, существующие наряду с “доминированием”» [Medvedev

2009: 25].

Военный долг, торговые отношения, государственные миссии во многом

формировали представление путешествующих купцов, этнографов и

офицеров, публиковавших заметки о Востоке, тщательно исследовавших

разные его аспекты. Часто оно было доминирующим, в духе «бремени

белых», с просветительской и освободительной нотой «цивилизаторской»

миссии. Это и принято называть ориентализмом – взгляд белого человека на

области, именуемые Востоком.

К Востоку как к объекту освоения, распространения власти, изгнания,

как к творческому мифологизированному образу всегда было двойственное

отношение – его либо презирали и боялись, либо безмерно любили,

очаровывались и находили в нем несметный источник вдохновения.

Поскольку для европейской аудитории информацию о Востоке приносили

сами европейцы, ученый, историк и литературовед Эдвард Вади Саид

называет Восток «всецело европейским изобретением» [Саид 2006: 8],

считая, что главным для визитера было «его собственное представление о

Востоке и его нынешней судьбе» [Там же: 7]. Путешественник

интерпретировал восточную культуру как культуру «Другого», или «Иного»,

с его бытом, религией и системой мышления, расставляя акценты с точки

зрения западного человека.

Э. Саид исследовал историю Востока, разоблачая общепринятые

штампы, доказывая, что Восток «не такой, каким его представляет западный

дискурс власти», и что необходимо расчленять информацию о Востоке и ее

интерпретацию. Современные ученые, в том числе и российские,

скорректировали многие утверждения Саида, доказав, что «влияние»,

культурный обмен между метрополией и колониями были двусторонними.

Глава центра по изучению России и Евразии Манчестерского университета

Великобритании Вера Тольц в серии статей и докладов доказывает, что

работа Саида создана под опосредованным «российским влиянием, через

26

арабских интеллектуалов, обучавшихся в России в 1960-е гг.» [Tolz 2012:

372], «причудливое» родство которых говорит об «инновационности»

русской востоковедческой школы в начале XX в. В. Тольц предпринимает

достаточно радикальное переосмысление путей рецепции восточных культур

и в книге «Собственный Восток России: политика идентичности и

востоковедение в позднеимперский и раннесоветский период» доказывает,

что всякий, кто писал о вновь присоединенных территориях, не всегда был

«ориенталистом» в определении Саида («тот, кто преподает Восток, пишет о

нем или исследует его <…> с точки зрения “определенного способа общения

с Востоком”, основанного на особом месте Востока в опыте Западной

Европы», на «онтологическом и эпистемологическом различии» Востока и

Запада [Саид 2006: 9]) [Там же: 372]. Однако литературовед и культуролог

Саид «способствовал выработке им концепции нового “секулярного”

междисциплинарного литературоведения, которое он связывает с категорией

“всемирности” или переосмысленного космополитизма» [Тлостанова 2003].

Часто ориенталистом мог быть человек, так и не определившийся со

своей «позицией» по отношению к колонии или меняющий ее со временем, и

именно эта неоднозначность является важным аспектом нашего

исследования. Многие востоковеды времен империализма различались в

своих нравственных оценках связи между властью и информацией, и не все,

пишущие о Востоке в XIX в., подобно постколониальным критикам

европейского ориентализма, были убеждены, что «сила Европы заключалась

именно в “знании” Востока» [Тольц 2013: 147]. В связи с этим некоторые

писатели-ориенталисты, увлекшись новыми образами, создавали,

воображали, домысливали «миры», в которых действуют экзотические

существа (ориенталистская фантастика и фэнтези), и писали

полудокументальные очерки, основанные на личном опыте. А другие

считали, что задача их творчества, их работы – сыграть существенную роль в

формировании «образа» Востока.

27

Соответственно, ориенталистский писатель, с одной стороны, – это

востоковед, пишущий о Востоке, изучающий его, использующий восточные

мотивы, историю, стилистические приемы и сюжеты, долгое время там

живущий, а с другой – писатель, чей взгляд на эту область света формирует

нелицеприятное представление о ней, ее истории и судьбе. Отметим, что

подобное деление является условным и поверхностным, поскольку

тщательное изучение поэтики ориенталистского писателя, внесшего

огромный вклад в «открытие Туркестана», Николая Николаевича Каразина,

показало, что в рамках поэтики одного автора могут наличествовать обе

позиции одновременно: завоевателя (сознательно формирующего образ

присоединяемого «Востока») и стороннего наблюдателя (вдохновленно

воображающего, создающего не «завоеванный» Восток, а скорее

«воображаемый» мир, мечту, которая застыла во времени и совсем не

пересекается с темой «присоединения»).

Н.Н. Каразин – художник, писатель, журналист, этнограф и «эксперт по

Средней Азии», чьи работы «гораздо раньше вошли в культурный слой

России, чем этнографические очерки военных востоковедов» [Шафранская

2013: 62]. Двадцать томов его прозы (12 книг) составляют в основном

романы, рассказы, эссе и очерки, посвященные войне в Туркестане. Он

объездил всю Среднюю Азию, сначала как офицер – с боевыми заданиями,

затем с этнографическими экспедициями, составляя карты местности, делая

зарисовки быта, нравов и обычаев местных жителей. Он рисовал

великолепные картины, их достоинство было высоко оценено коллегами,

русским интеллектуальным обществом и самим императором, а Николая

Каразина стали именовать «русским Гюставом Доре» [Шумков 1975: 207].

Наиболее известные его работы украшают стены Третьяковской галереи и

Государственного Русского музея. Сегодня наибольший интерес вызывает

его литературное наследие, намеренно или по нелепой случайности забытое

во времена советской цензуры. Расставив акценты, история могла утратить

важные имена в череде талантливых беллетристов, один из которых –

28

Каразин, внук историка и основателя Харьковского университета Василия

Каразина. Помимо Средней Азии, Н.Н. Каразин посвятил несколько

замечательных работ конфликту между сербами и турками во времена

русско-турецкой войны 1876–1878 гг., где участвовал в качестве журналиста

и корреспондента-иллюстратора (приключенческий роман «В пороховом

дыму» и дневники корреспондента «Дунай в огне»). Этот опыт позволил ему

усовершенствовать свои знания в области мусульманского Востока и

продвинуться дальше идеологии патриотического империализма, внутрь

вопроса «культурного другого». Н.Н. Каразин был большим знатоком

Востока, известным человеком своего времени. Он дал старт многому из

того, что впоследствии стало «сводом растиражированных стереотипов о

Туркестанском Востоке» [Шафранская 2013: 62]. Каразин одним из первых

ввел в отечественный дискурс «русифицированную лексику – ойкотипы и

эндемики, связанные с зарождавшейся на его глазах билингвальной языковой

культурой» [Там же: 62]. Билингвальная лексика стала обязательным

атрибутом этнографизма прозы автора. Его можно назвать ориенталистом,

стоящим у истоков формирования туркестанского текста в русской культуре.

Специфика восприятия России во время колониальных войн и не только,

дение ее в ракурсе «Востока» отражены в романе Н.Н. Каразина «В

пороховом дыму». Произведение рассказывает о борьбе сербских горцев во

время русско-турецкой войны (1877–1878 гг.), где упоминается

соперничество двух английских корреспондентов – газеты «Times» и «Daily

News». Представитель «Times» – мистер Квелли (его имя не уточняется) и

Генри Карлейл («Daily News») были «страстно заинтересованы восточным

вопросом и тем острым направлением, которое принял он в настоящее время.

Оба они рассматривали этот вопрос исключительно со стороны британских

интересов, но... тут-то, от этой общей точки соприкосновения, и начинался

полный разлад в образе мыслей и действий той и другой стороны» [Каразин

29

1905: X, 110]4. Герои были одновременно агентами, «уполномоченными от

своих органов» [Там же: 110] служить Англии на Балканском полуострове во

имя британской короны.

Квелли был убежден, что ради величия, спокойствия и силы Англии

«лакомый кусок» должен принадлежать ей одной и никому больше.

Зарабатывая на повышениях стоимости турецких бумаг на английской

бирже, он не мечтал о новых территориальных приобретениях, считая, что

«на английской шее довольно уже сидит всякой полудикой сволочи» [Там

же: 110]. По его мнению, необходимо царить и извлекать пользу из

конфликта «беспрепятственно и бесконтрольно, не принимая на себя никаких

обязательств и ответственности». А также можно «выгребать каштаны из

горячей золы чужими руками, и руки турок… находил чрезвычайно

удобными для такого практического дела» [Там же: 110]. Поддерживая

Османскую империю, корреспондент «Times» «ненавидел Россию и все

русское», видел в ней заклятого старого врага «всем своим заветным мечтам

и целям» и считал Россию «страною самых диких варваров, сравнительно с

цивилизациею которых турецкая цивилизация стоит неизмеримо высоко»

[Там же: 112]. Для Генри Карлейла, сторонника «цивилизованных методов»

ведения войны, который поддерживал партизанскую деятельность горцев,

снабжал их провиантом и деньгами, Россия также являлась страной варваров.

Представитель «Daily News» рисовал себе и своим коллегам картины

«бедной, забитой, полуголодной русской жизни» [Там же: 112], не понимая,

как Российская империя в состоянии помогать сербам. Для них Россия

воплощала модель «дикаря» – Востока, так же как Турция (или Средняя

Азия, если говорить о других произведениях Каразина) для России. В то

время как для Турции, Балкан и Туркестана русские были все же

пришельцами с Запада.

4 Все цитаты из произведений Н.Н. Каразина, приведенные по 20-томному собранию

сочинений, оформлены нами (А.К.) в новой орфографии и в соответствии с современными

нормами правописания.

30

Подобные случаи радикального географического и культурного

релятивизма находились и в других национальных дискурсах, например, в

докладе профессора университета Киото Кэйко Судзуки «Когда людьми с

Запада были китайцы» можно увидеть, что в определенные исторические

периоды Западом для Японии мог оказаться Китай. Профессор Судзуки

показывает это на примере древних гравюр Укие-э (Ukiyo-e), являющихся

искусством массового производства, предназначавшегося в основном для

городских жителей, которые не могли позволить себе потратить деньги на

картины. Данные гравюры изображают иностранцев, прибывающих на

кораблях в порт Нагасаки, а то, каким образом нарисованы особенности их

костюмов, указывает на «трепет» японцев перед заморскими гостями и их и

уважение. Представление художников о яркости и богатстве одежды, товаров

и, конечно, самих кораблях китайцев показывает, скорее, не то, какими были

эти «пришельцы с континента» [Suzuki 2012: 126], а то, как японцы их

видели. Их «визуальная интерпретация» демонстрировала реальное

отношение простых людей (non-elite) к тем или иным культурам, в

зависимости от популярных мифов, представлений, «созданных благодаря

тому, что они имели дело с информацией из вторых рук» [Suzuki 2012: 126].

На серии гравюр исторического периода Эдо (1603–1867) китайцев,

прибывающих в Нагасаки, считали «экзотикой» и причисляли к пришельцам

с Запада.

Таким образом, можно полагать, что сегодня Запад и Восток не столько

части света, «претендующие на полноту и целостность различения регионов

или этапов развития современного мира, сколько различные способы

понимания и освоения его многообразия и целостности» [Москвитин 2004:

124] и являются политическими и культурными конструктами, которые

расширялись и благодаря работе таких писателей, как Н. Каразин.

Согласно Эдварду Саиду, ориенталистские писатели делятся на тех, кто

беспрекословно вторит основной идеологической ветви мышления,

навязанной правительством, и становятся частью «общих попыток Европы

31

управления отдельными землями и народами» [Саид 2012: 6], и на тех, для

кого эта тема является предметом тщательного размышления и попыткой

«открыть не-европейский мир для анализа и суждения» [Там же: 18].

Последний вариант включает все подводные камни душевных переживаний:

«пленение Востоком и восточным», отчаяние, депрессия, ненависть к

насилию, но и понимание неизбежности вторжения и собственного бессилия

что-либо изменить, с другой стороны. Подобное жизнеощущение можно

назвать «эффектом бумеранга», когда отправленный покорять Восток

становится его заложником, чувствует отчужденность по отношению к

прежней жизни и невозможность к ней вернуться, желание понять нравы и

душу покоряемого сообщества, чувствует с ним необъяснимое родство и

даже желание стать его частью. В результате этой душевной, духовной

антиномии человек превращается в «колонизируемого колонизатора».

Во многих своих произведениях Каразин пронзительно описывает ту

страшную, неизведанную трансформацию, происходящую с человеком, чья

жизнь и сущность характера является лишь выражением его веры в

надежность окружающей обстановки. Поэтому уместно отнести

Н.Н. Каразина к писателям второй группы, а именно – европейским авторам,

пишущим тексты о Востоке с использованием восточных мотивов и

фольклора, пытающимся открыть не-европейский мир для европейской

аудитории. Такие авторы неосознанно поддерживали шаблоны и клише о

Востоке, создавали новые и часто разрушали старые.

В сюжетах ориенталистской литературы традиционно подчеркивается

различие культур, религий, обычаев или же, наоборот, предпринимается

попытка сократить дистанцию, объяснить разницу между «мирами»; в любом

случае имеет место собственное представление (писателя) о Востоке.

Литература этого типа направлена на экзотизацию «условного Востока»,

поэтому наиболее повторяющаяся тема, являющаяся общим сюжетным

нарративом, – цивилизаторская миссия «белого человека» на Восток.

Ориенталистские тексты представляются самой прямой «репрезентацией

32

другости… и являются основой для формирования коллективных

представлений о Другом» [Шапинская 2009: 51].

В ориенталистских произведениях колониальный аспект, аспект

«доминирования», может и не играть значительной роли, и «Восток» может

быть использован лишь в качестве антуража – «особого специфического

аромата», восточного «акцента» [Орлицкий 1999], если действие происходит

в Африке, Азии, Индии. Использование сюжетов восточной мифологии

может быть необходимо автору в качестве структурообразующей,

подражательной манеры для воссоздания поэтики и идейного содержания

восточного текста, для раскрытия своих задач или заполнения нерешенных

смысловых лакун. Такие произведения, в которых отсутствует колониальный

аспект, некоторые ученые называют «ориентальными» [Ибрагимова 2008: 8].

В качестве действующих персонажей таких произведений могут выступать

мифические существа, древние боги и богини, воины, самураи с

суперспособностями. Герои проводят ритуалы, церемонии, используют

оружие, реально существовавшее в том временном отрезке, о котором пишет

автор, но использует это в стилистике фантастики или фэнтези.

Ориентальная фантастика и фэнтези – это произведения «сынов и

дочерей Запада, которые, взяв за основу восточные традиции, пытаются уйти

от навязших в зубах штампов англосаксонской мифологии или

американизированного масскульта» [МФ]. Современные авторы

приключенческого или исторического фэнтези и литературы киберпанка

любят использовать «восточный колорит», например в цикле «Хроник

мастера Ли и десятого быка» Барри Хьюарта, куда вошли «Мост птиц»,

«История камня», «Восемь умелых мужчин»5. События разворачиваются в

древнем Китае, которого «никогда не существовало» [ЛФ], но реальные

города, исторические факты и культурные объекты становятся местом

действия древних богов, демонов и людей, обладающих нечеловеческой

силой. Данная традиция начала зарождаться еще у прародителей 5 [Хьюарт 2008], [Хьюарт 2013], [Хьюарт 2013а].

33

исторического фэнтези в начале XX века, например, в цикле произведений

Эрнста Брамы о Кай Лунге («Kai Lung’s Golden Hours», «Kai Lung unrolls his

mat», «Wallet of Kai Lung»)6, основанного на китайской мифологии.

Средневековые Китай и Япония стали излюбленным местом действия в

произведениях многих современных авторов, пишущих в этом жанре,

например, Альма Александер («The secrets of Jin-Shei»); Андрэ Нортон в

соавторстве с Сьюзен Шварц (цикл «Imperial Lady: A Fantasy of Han China»),

Джессика А. Салмосон с ее трилогией о самурайше Тамое Гозен и многие

другие 7.

Традиция конструирования фантастического мира на основе реального –

«по мотивам» существующего пространства, в рамках действительного

исторического события или цепи событий имеет древние корни. Автор на

основе своих фантазий, предположений о жизни реально существовавшего на

карте объекта, исторического факта или жизни древнейшей цивилизации

буквально создает свой собственный мир, часто имеющий мало общего с

вдохновившим его местом (например, повести Шарлотты Бронте «Текущие

события» и «Возвращение Заморны»8, входящие в Ангрианский цикл о

несуществующих английских колониях в Африке).

Характер взаимоотношений между колониальным опытом и

литературным процессом, применительно к английской и французской

литературе XIX века, был раскрыт в работах Эдварда Саида. По его мнению,

даже жившие среди изучаемого народа ориенталисты не в состоянии

полноценно постичь культуру, религию и быт так называемого «другого».

Они «воссоздают его», делая «неотъемлемой частью европейской

материальной цивилизации и культуры… вместилищем романтики,

экзотических существ, мучительных и чарующих воспоминаний и

ландшафтов, поразительных переживаний» [Саид 2006: 7]. Одним из главных

6 [Bramah 1922], [Bramah 1974], [Bramah 2007].

7 [Alexander 2005], [Norton, Shwartz 1990], [Salmonson 1984].

8 [Бронте 2013].

34

инструментов проекций Запада на Восток Саид называет литературу, так как

она не является «исключительным проявлением абсолютно свободной

творческой способности <…> а обладает своего рода регуляторным

социальным присутствием в западноевропейских обществах и становится

основным элементом в консолидации видения, или ведомственного взгляда в

культуре на весь остальной мир» [Саид 2012: 169–170]. В своем

исследовании «Культура и империализм» Саид доказывает, что

«колониальные» темы являлись доминирующими темами эпохи, и роман

является «культурным артефактом», «инкорпорирующей,

квазиэнциклопедической культурной формой» [Там же: 163], которая

формирует некое «знание» о колониальных народах, подкрепляя

империализм. В романе, по его мнению, заключены «точно выверенный

механизм сюжета и целая система социальных референций… зависящая от

существующих институтов общества, их авторитета и силы» [Там же: 163],

что «не умаляет значимости романа как произведения искусства» [Там же:

58].

Идеи Э. Саида расширили и трансформировали многие ученые, такие

как Р. Джераси, К. Кобрин, М. Могильнер, В. Тольц , Д. Уффельманн,

А. Эткинд, С. Горшенина, М. Тлостанова и др. Они подтвердили

существование «факта интерпретации» в предоставляемой информации о

Востоке, но доказали, что «влияние», культурный обмен между метрополией

и колониями были двусторонними, а «изучение культур неизбежно отмечено

пресуппозициями, а иногда и предрассудками своей собственной культуры»

[Штейнер 2012: 17]. Дихотомия, или оппозиция, «Восток-Запад» является

традицией, уходящей корнями в глубокую древность – «отношению греков к

варварам» [Саид 2006: 31]. Благодаря «культуре империализма» мир стал

ближе «и как бы теснее» [Там же: 25], позволив двум противоборствующим

силам самоидентифицироваться друг через друга. Определения «себя» и

«других», вплетенные в канву имперского опыта, так или иначе являются

частью нашей общей традиции, поскольку «как наследие империи, все

35

культуры связаны друг с другом и ни одна из них не является полностью

чистой и самостоятельной. Они все гибридны, гетерогенны, исключительно

дифференцированны и немонолитны» [Там же: 33], поэтому нельзя

игнорировать или отрицать «взаимное переплетение народов Запада и

Востока, взаимозависимость культурных пространств, где колонизатор и

колонизируемый существуют бок о бок и борются друг с другом через

проекции» [Саид 2012: 23].

О специфике русской ориенталистской литературы пишет историк,

философ и литературовед А. Эткинд – сторонник применения

антропологических концепций в исследованиях русской литературы. Он

использовал тексты высокой литературы, ее хрестоматийные сюжеты в

сравнительном контексте колониальной политики XIX века, считая, что они

являются «сутью формы исторической памяти и агентами политической

жизни» [Эткинд 2003: 108] и дают ответы на меняющиеся, политические

вопросы сегодняшнего дня и момента, в какой они написаны, и тех, в какие

они читались. В своем исследовании «Внутренняя колонизация. Имперский

опыт России» Эткинд подчеркивает колониальную природу многих

«классических» русских произведений, в которых видна упомянутая

«раздвоенность», трудность с самоопределением. Исследователь предлагает

«читать» «Мертвые души» и «Ревизора» как «саги колонизации» [Эткинд

2013: 27], подобные «Робинзону Крузо» или «Моби Дику», так как Гоголь –

«великий колониальный автор, стоящий в одном ряду с Джойсом и

Конрадом» [Там же: 26].

Русская ориенталистская литература конца XIX – начала XX вв., по

мнению Эткинда, формировала «знание о колониальных народах… служа

власти и ее же саму определяя» [Эткинд 2003: 108]. Главной спецификой

именно русского ориентализма он считает трудности с определением границ

метрополии и колонии, которые поставили Россию в положение «как

субъекта, так и объекта ориентализма» [Там же: 108], а русский

ориенталистский роман «манипулировал этой культурной дистанцией» [Там

36

же: 108]. Трудности с определением границ порождали трудности с

определением своего места в этих границах, с самоопределением. Применяя

методы постколониальных исследований, сочетая теории романа М. Бахтина

и Р. Жирара, Эткинд обращается к предложенному Мишелем Фуко термину

«внутренняя колонизация» [Фуко 2005: 116] (когда практики доминирования

переносятся из колонии в метрополию к ее жителям, своим гражданам),

считая, что «Россия колонизовала саму себя, осваивала собственный народ»,

что являлось как бы «самоколонизацией, вторичной колонизацией

собственной территории» [Эткинд 2001].

Помимо прочего, существовала практика описания, формирования

образа своей страны и ее окраин как «экзотических» или отсталых, куда

заметный вклад внесли писатели и журналисты. Перемещаясь по территории

России, они описывали свои собственные, удаленные от столицы территории

согласно модели «условного Востока».

Н. Каразин посвятил одну из глав в серии своих очерков «Дунай в огне.

Дневник корреспондента» описанию быта и жизни городов, селений и

деревень, удаленных от столицы. Держа путь из Москвы на Балканы, к

местам сражений, он направляется по курской дороге и делает остановки в

Туле, Курске и Кишиневе, где ждут выступления многочисленные русские

войска. Описывая Кишинев, Каразин создает образ отдельной страны внутри

другой: «Бессарабская губерния, или Бессарабская область, по-прежнему

считается по праву одною из лучших и богатых местностей южной России.

Эта страна имеет все шансы быть страною сытых и довольных. Она обладает

весьма значительным количеством пунктов, удобных для населения, – и

таких пунктов гораздо более, чем неудобных» [Каразин 1905: XVIII, 28], при

этом «Кишинев, главный город губернии, раскинулся именно на одном из

таких последних немногих пунктов, не представляющих никаких благ для

его стодвадцатитысячного населения. Глядя на эти пестрые массы

одноэтажных домиков и крытых соломой мазанок, раскинувшихся на

громадном пространстве, по скатам степных балок, невольно задаешься

37

вопросом: “и кой черт занес вас сюда” <…> добровольными мучениками

засели на нем коротать свою недолговечную жизнь, еле сводить концы с

концами свои грошовые гешефты и гандели» [Там же: 28].

Рассмотрение Украины русскими писателями с точки зрения модели

«Восток» и «восточное» является традиционным для русской словесности

конца XVIII – начала XIX века. Подобная концепция вписывается в понятие

«русский ориентализм», которое зиждется не на географическом разделении

на «восток» и «запад», а на восприятии своих территорий, так же как и вновь

присоединенных: экзотических, «чужих», «диких». Такое восприятие

Украины берет свои истоки в киевских впечатлениях Екатерины II

(известный Таврический вояж со 2 января 1787 по 11 июля 1787) и

продолжается в первом русском водевиле А.А. Шаховского «Казак-

стихотворец», опере-водевиле П.Н. Семенова «Удача от неудач, или

приключение в жидовской корчме», в «Записках о Малороссии, ее жителях»

Я.В. Марковича [Маркович 1798], путешествиях В.В. Измайлова,

П.И. Шаликова и А.И. Левшина. Описание Малороссии, ее жителей

разделялось на два типа, в рамках модели «они»: 1) с точки зрения

«отсталости» («благоговение к религии», «недостаток трудолюбия, суеверия

и предрассудки», «целомудрие» [Левшин 1816: 65, 77]); 2) образ Украины

как часть «новой Греции» и «славянской Авзонии» [Киселев, Васильева

2012: 508], осмысление ее как части древней культуры («Я ступил ногою на

ту землю, которая была театром великих происшествий в истории нашей,

добычею соседних держав и отечеством самых миролюбивых людей»

[Измайлов 1800: I, 51–52]). Каразин, следуя традиции, выстраивает позицию

западного автора в незнакомой окраине и говорит о собственной территории

России будто о другой стране, внутри империи.

Данная амбивалентность позиции русских исследователей, писателей,

журналистов и историков, которые то причисляли себя к европейцам, то

говорили об «уникальном» положении России, особенности которого,

несомненно, брали начало в скифском прошлом, «позволила не только

38

полярно оценивать собственную историю, но и, уже сознательно, играть роль

Запада на Востоке (особенно в случае с Кавказом и Туркестаном) и Востока

на Западе» [Горшенина 2008: 75]. Именно с такого рода видением

собственных территорий – с точки зрения ориентализма, как Запад смотрит

на Восток (по Саиду), связывают особенность русской ориенталистской

литературы. Она сочетала в себе черты литературы о Востоке глазами

западного автора и черты произведений, написанных авторами, рожденными

в колониях, презентующими себя как «люди с Востока», условного Востока.

Подобное тесное скрещение двух позиций оказалось возможным в основном

в творчестве писателей, возросших на территории, не имеющей четких

границ между метрополией и имперской периферией. Этим объясняется и

смещение интересов на Восток, тяготение к нему не как объекту освоения, а

скорее месту обитания, спасения, где можно «сокрыться от твоих пашей, от

их всевидящего глаза, от их всеслышащих ушей» [Лермонтов 1954: II, 191].

Автор ориенталистского произведения – путешественник, военный

отправлялся на Восток в роли колонизатора, но, ближе знакомясь с людьми,

культурой, начинал учиться. Постепенно он трансформировал восприятие

себя из человека – «стороннего наблюдателя», из модели «чужого» в модель

«свой», превращаясь в ренегата. При этом, рассматривая теорию

пограничного положения героя произведения, мы видим, как меняет

позицию и автор, и одновременно герой романа.

Для объяснения и описания сути дихотомии Восток-Запад Каразин

прибегает к образам «дороги» или «пути», в контексте которых происходит

постепенная и одновременно глубочайшая смена жизненных парадигм: в

простых, маленьких людях вдруг просыпается их подлинная натура, все

лучшие и отвратительные склонности их души.

В романе Каразина с «Севера на юг» во время длительного путешествия

на «землю обетованную» жена Степана-малыша, много лет ему изменявшая,

уходит с заезжим купцом, а дядя Василий вдруг становится склонен к

подлости, воровству, предательству семьи, друзей и даже веры. По Каразину,

39

человек, остающийся один на один с чужеродной средой и своим внутренним

миром, имеет два варианта: либо слиться с окружающим, либо

воспротивиться ему и, скорее всего, погибнуть. Автор заметил, что истоки

дихотомии лежат в самой сути путешествия, будь то поход на войну или

переселение – возвращение из него оказывается невозможным, по одной

простой причине, возвращается всегда не тот, кто ушел: «Шибко попривыкли

мужики к дорожной жизни, так попривыкли, что о своих деревенских избах,

почитай что и вовсе забыли. Обжились на возах, втянулись в дорогу, всю бы

жизнь так и шли бы» [Каразин 1905: VII, 102]. Образ переселенца у Каразина

во многом воплощает саму основу оппозиции Восток-Запад: вынужденные

беглецы, сосланные на чужеродную землю элементы, приспосабливаются,

ненавидят восточную, бесплодную землю и одновременно обожают, будто

ныне не они владеют ей, а земля ими: «Так вот они, эти Кара-Кумы

проклятые… Пропадать приходится, – а впрочем, ничего, слава тебе,

Господи, идти можно… Ну, и шли, назад не ворочались» [Там же: 81] и

«Мертво и безлюдно в этом степном городе; словно проклятие тяготеет над

ним… Ведь живут же, подумаешь, люди, словно для них земля сошлась

клином, словно их на цепи держат в этом проклятом месте» [Там же: 36].

Явление «переселения», как пишет Каразин, началось «к концу

пятидесятых годов… с упрочнением нашей власти в глубине Азии, то есть к

началу семидесятых годов, когда независимость Бухары, Коканы и Хивы

спела свою лебединую песню» [Каразин 1886: 6]. Это явление помогло

внимательно рассмотреть то, что происходит при соприкосновении двух

сообществ на тесных узлах единой территории, образуя живое национально

коммуникационное пространство, где сошлись Запад и Восток. Тогда уже

стало популярным мнение о том, что в основе силы государства лежит

принцип уважения к племенным особенностям инородцев – «этнического

плюрализма как особой силы России» [Тольц 2013: 48], у которого

находилось все больше и больше сторонников. На страницах романа «С

севера на юг» мы видим, как начинает зарождаться межнациональный

40

«плавильный котел», как обычаи, обряды, бытовые привычки, слова,

выражения, поговорки, песни двух культур, начиная взаимодействовать,

образуют некое третье безопасное для них пространство: «Гудит народ

кругом. Много его тут собралось. Из города все новые и новые толпы

прибывают, торопятся <…> Дядя Василий трубочку набивал себе, в серебро

оправленную, из корешка черешневого, Маметка косточку обгрызал

баранью, хрящи да мясо, где осталось, обчищал ножичком, пережевывал,

мурлыкал песенку по-своему, кулек-кульком в покойном седле уселся, на

затылок сдвинул шапку свою косматую» [Каразин 1905: VII, 334, 340].

В произведениях Каразина, таких как «С севера на юг», «Тьма

непроглядная», «Погоня за наживой», «Тигрица», «В камышах», «Голос

крови» и во многих других, где происходит вынужденный контакт, близкое

сближение Запада с Востоком, двух систем, двух чуждых миров в надежде

соединиться в некую третью стихию, квинтэссенцию из лучших черт друг

друга, происходит странное – либо ад, разрушение до основания жизней всех

вовлеченных персонажей, либо открытый финал, из которого ясно только

одно – надежда на рай существует, но пока только надежда. Мы видим, как

эти две стихии нуждаются друг в друге, тянутся одна к другой, но при

вмешательстве нечистых помыслов, некой темной стороны – одна стихия

неизменно поглощала другую и отравлялась сама. Возможно, подобное

обуславливал исключительно имперский опыт России, потому что «Только

Россия на европейском континенте позволяла сочетать антропологию

“национального самопознания” с антропологическим изучением

разнообразия и взаимодействия, только она объединяла в себе “Европу” и

“Азию”, культуру и то (и тех), что (кого) ей противопоставляли как “иное”»

[Могильнер 2008: 52]. Многие английские и французские ученые и политики

считали, что захватнические войны России в Средней Азии – это завоевание

одних людей Востока другими. Однако при внимательном изучении

произведений зарубежных колониальных писателей напрашивается вывод о

том, что столкновение модерна и архаики, невозможность (или все-таки

41

возможность) сосуществования архаических и христианских культур и

антагонизм Востока и Запада – это одна из главных дилемм всего мира.

Сам Каразин, кажется, верит в возможность сосуществования, в

перспективу создать некий третий мир – согласия и взаимного уважения,

поскольку он ехал колонизировать, но увлекся и начал учиться. Отсюда

интерес к исламу и суфизму, мгновенное освоение местного языка и других

наречий. В его произведениях нашли отражение почти все важнейшие

события из жизни края, которым он был свидетель. На страницах журналов

«Нива» и «Дело» опубликованы рассказы и повести с зарисовками к ним,

сотни иллюстраций с сообщениями о происходящем, репортажи, военные

очерки, где запечатлены основные сцены активных военных действий за

десять лет. В своих произведениях он поставил национальные вопросы,

вопросы коррупции и переселенцев, которым посвящены страницы романа

«С севера на юг».

Под властью магнетизма неиспорченной цивилизации, возможности

стать другим в этой цивилизации, заново найти свое место в мире или

вернуть то, что было утрачено, даже после выхода в отставку, писатель не

единожды возвращался в Среднюю Азию. Вопросы ориентализма до сих пор

остро стоят в эпицентре научного дискурса и подвергаются постоянному

переосмыслению. Именно поэтому необходимо возрождать наследие тех, кто

присутствовал при колониальной экспансии и имел собственное мнение на

ход истории.

1.2. Проблема самоидентификации главного героя в прозе

Н.Н. Каразина. Киплинг и Каразин – два взгляда на колонизацию

Проблема самоидентификации главного героя тесно пересекается с

особенностями восприятия колониальной войны самим автором и является

одной из интереснейших в прозе Н.Н. Каразина. Как сказано ранее, у

42

Российской империи были отдельные, специфические черты колониальной

экспансии, конструировавшиеся в результате многих факторов, связанных, в

том числе, и с особенностями исторического развития страны. А монолитная

модель саидовского ориентализма – дихотомия «Запад-Восток»,

применительно к русской ориенталистской литературе XIX века,

трансформировалась в троичную структуру, схему – Запад, Россия и Восток.

Несмотря на то, что Азия тогда для России ассоциировалась с Востоком,

особенность русской цивилизации именно в том, что она умудрялась

соединять в себе оба начала – Запад и Восток, христианство и ислам, Библию

и Коран. Проблему самоидентификации в связи со своеобразием,

многоликостью и пестротой русской культуры, ее насыщенного духовного

кода, многие философы пытались решать путем противопоставления России

как Западу, так и Востоку, а некоторые – путем принятия существующей

концентрации противоположностей и коллаборации лучшего с лучшим.

Русская литература, и это показано в работе Сьюзан Лейтон «Русская

литература и империя. Завоевание Кавказа от Пушкина до Толстого»

[Leighton 1994], не была единой моделью по отношению к цивилизаторскому

дискурсу, она оказалась одним из немногих пространств, где можно найти не

только презрительное, неодобрительное отношение к сути экспансии, но,

самое интересное, смешанное. В нем была предпринята попытка не столько

очертить границы – «мы», «они», а скорее понять, где и кто «мы». Через

конструкт «они», или модель «другой», русский писатель-ориенталист

изучал себя, «нас». Автор затрагивает эту тему в романе «Наль», где главный

герой, сын русского генерала и обрусевшей англичанки, узнает, что его

истинный отец – индийский брамин. В предельной насыщенности романа

индийской мифологией закодирован образ Средней Азии, за которую

одновременно боролись две мощные империи – Великобритания и Россия.

Роман «Наль» был опубликован в 1891 году в журнале «Нива». Его

действие разворачивается на территории Туркестана во времена

колониальной экспансии России, роман наиболее ясно отражает основные

43

характеристики русской ориенталистской литературы конца XIX века. В

романе действует традиционный герой романтических произведений –

красавец, отважный солдат, обожаемый женщинами, верный друг и

соратник, человек с четким кодексом чести. Молодой офицер Сергей

Николаевич Рубан-Опальный приезжает в незнакомую страну, «в глубину

Центральной Азии» [Каразин 1905: V, 13], под воздействием необъяснимого,

«инстинктивного, рокового влечения на юг» [Там же: 13], и чувствует

странное родство с азиатами, которые именуют его «своим».

Наблюдая за героем, мы видим, как постепенно меняется его

представление не только о Туркестане, но и о себе самом. Сначала он, как и

прочие, ликует, ощущает себя представителем «доминирующей» части

человечества, но постепенно, изучая язык, культуру, обычаи и влюбляясь в

танцовщицу Гуль-Гуль, меняется. Отправляясь покорять Восток, мечтая,

чтобы Россия расширила свои владения до самой Индии, Рубан-Опальный

начинает вникать в культуру Туркестана, затем все больше понимать язык и

помогает сослуживцам понять местных, работая «толмачом», а потом, сам не

замечая как, становится заложником Востока и своей страсти к нему, теряя

контакт с солдатами и семьей. Он чувствует отчужденность по отношению к

прежней жизни, невозможность к ней вернуться, вернуться к себе самому.

Желая понять нравы и «душу» Туркестана, герой чувствует с ним

необъяснимое родство и импульс к тому, чтобы стать частью этого мира, что

в дальнейшем с ним и происходит.

Трудности героя романа «Наль», проблемы с самоидентификацией

связаны с загадкой его происхождения. Сергей Рубан-Опальный, или Наль,

рожден от англичанки Агнессы Блеквуд, потерявшей семью в Индии во

время бунта. Будучи беременной от индуса со «знаком священного пламени

на лбу» [Там же: 188] (кастовое отличие брамина, брахмана-

священнослужителя или члена религиозного ордена, которые узнаются по

нарисованным на лбу разной краской узорам), она скрывается от позора и

клеветы в России, где в дальнейшем работает гувернанткой. Дух отца

44

посещает Наля в образе «Благодатного» – духа старца в одеянии монаха, для

того чтобы обратить своего сына в веру «истинных предков». Отец был

послан высшими силами для исправления собственной измены – связи с

мирской женщиной. Для восстановления нарушенного «баланса» ему

необходимо забрать душу сына – «просветить не путем насилия, а вольною

волею и привести сюда отрекшегося от земли и всего земного искренно, всем

сердцем преданного Нирване» [Там же: 95].

Свое прозвище Наль получил благодаря тому, что «наль» на персидском

обозначает подковку – символ фортуны, которая ему сопутствует в самом

начале истории. Окончательно это прозвище закрепляется за ним благодаря

увлечению индийской мифологией и ежевечерним чтениям

древнеиндийского эпоса «Махабхарата», когда ротные друзья узнают о его

интересе к Индии, индийской культуре. Особенной любовью в отряде

пользуется эпизод из третьей книги «Махабхараты» о приключениях царя

Наля («Сказание о Нале») [Махабхарата 1959], проигравшего царство и все

свое богатство в игральные кости, но сумевшего вернуть утерянное

благодаря помощи богов, смелости и удаче. Этот отрывок известен русскому

читателю под названием «Наль и Дамаянти», который перевел и

интерпретировал В.А. Жуковский, «плененный», по его словам, историей

«девственной, первообразной красоты, которой полна Индейская повесть»

[Жуковский 1980: III, 140].

В сюжете «Наля» Каразин совмещает три истории о рождении сына

бога: христианскую – об Иисусе, мусульманское представление о нем как о

пророке Исе, индийский миф о Карне, который является одним из

центральных героев «Махабхараты». Карна, как и герой «Наля», воспитан в

приемной семье и имеет божественное происхождение. В истории и образе

Карны нашли отражение важные общеэпические сюжетные мотивы,

присутствующие в исламском, христианском и индуистском представлениях

о рождении сына Бога. Карна, как известно, появился на свет в результате

непорочного зачатия, его матерью была царевна Кунти, получившая в дар от

45

аскета Дурваса умение призывать любого бога для обретения потомства.

Воспользовавшись даром, Кунти вызвала бога солнца Сурью и, сохранив

невинность, родила сына Карну [Гринцер 1991: 624].

Мусульманское представление об Исе и его рождении повторяется в

истории матери Сергея, которая, подобно матери пророка Марьям, была

изгнана из родного дома за подозрение в распутстве и грехе. В

«Махабхарате» Карна узнает о тайне своего происхождения и, повинуясь

судьбе, переходит воевать против своих сводных братьев, что совпадает с

историей Рубан-Опального, который, после суда и казни, воскреснет к новой

жизни в другой вере: «Забудь же об этой жизни с ее радостями плоти,

отдайся всецело созерцанию великого духа, и скоро, просветленный, сам

предстанешь перед сонмом просветленных, постигнешь равновесие покоя и

света, пока… не сольется вверенная тебе частица духа с Нирваной» [Каразин

1905: V, 221]. Подобно тому, как были преданы Иисус и Карна, Наль будет

предан своим другом и соратником Казимиром Костецким, ложно обвинен в

измене и после страшной, продолжительной сцены суда казнен своими же

товарищами. Важно отметить, что только православный священник Никанор,

которому отдано особое место в романе, и киргизский солдат Бабаджанов,

воюющий на стороне русских, верили в невиновность Рубан-Опального.

Беседы Наля с отцом Никанором объясняют многие представления автора – о

сути войны, оправдании или неоправдании убийства, об истинной дружбе,

предательстве и чистой любви: «Земля также предназначена для мира и

покоя… только злоба духа тьмы смущает этот покой и родит скорбь и

смятение. А мы, верующие, должны кротостью смирять скорбь, а силою

водворять покой и тем неустанно бороться с кознями дьявола!» [Там же:

157]. Христианское миропонимание незыблемо для автора, как и незыблемы

постулаты о долге, чести и сознательной духовной эволюции:

«Совершенствование духовное смягчает сие зло и мало-помалу устраняет

необходимость в оружии. Вы уже хотите, чтоб разом, без труда и жертв, без

веры мир вечный и любовь на земле воцарилась, без борьбы настал бы покой

46

и равновесие... Дороги Его великому сердцу только верные, прошедшие

пламя испытания и в нем очистившиеся» [Там же: 158]. Подобно Иисусу,

герой романа воскресает, следуя зову и желанию своего отца, чтобы

продолжить свой путь и служить людям: «Пойдешь ли теперь за мною, забыв

навеки, что погибло и здесь зарыто? – Иду, отец мой!» [Там же: 221]. Роман

завершается воскрешением главного героя, однако очевидно, что этим его

приключения не заканчиваются, он только начинает свой путь и, подобно

Карне, может стать величайшим воином.

Каразин говорит о странной связи между западными людьми и

восточными, об их едином источнике происхождения, о переплетении у

самой корневой основы: «“Благодатный” протянул руку, нагнулся и стал

медленно откапывать пальцами молодой росток, пробившийся меж камнями.

Вот это – я! – указал он на корень; это – ты!— указал он на стебелек с

первыми зачатками листьев. – Разрежь здесь – оба погибнут, вместе – они

целы и живы» [Там же: 64]. Три истории о мироустройстве являются

идеальной структурой, краеугольным камнем для счастливой, богоподобной

жизни, в преодолении войны и разрушений, в понимании Каразина. Тема

преодоления препятствий, расположенных на границе с двумя мирами

[Парникель 1983: 209], как отмечается в монографии «Восточная поэтика»9,

является важнейшей чертой Махабхараты, привнесенной Каразиным в свое

произведение. Диалог с Благодатным – это диалог не только с духом отца, с

неким Высшим сознанием, это диалог с самим собой, «Другим Я»,

подсознательно стремящимся в лоно другой культуры. Этот олицетворенный

второй внутренний голос Наля, это «Другое Я» преодолевает полемику «я» и

«они», где «они», кто бы они ни были, воспринимаются как «другие», чужие

[Бахтин 1979: 295]. Наль и Благодатный не разделяют человека на категории

«Другой» и «Я», святой сразу говорит герою о том, что мы одно.

Каразина волнует не бунт против Бога, а возможность синтеза, идеал

человека, который воплотил бы в себе лучшие качества титана античного и 9 [Восточная поэтика 1983].

47

был бы в состоянии преодолеть дисгармонию современности и найти путь к

Богу. Тему исчерпанности старого мироустройства, «дряхлеющей Европы»,

поднимал в своей поэзии М.Ю. Лермонтов, который испытывал глубокую

привязанность, тягу, влечение к «солнцу пламенного Востока» [Лермонтов

1954: III, 42]: «Златой Восток, страна чудес, / Страна любви и сладострастья,

/ Где блещет роза – дочь небес, / Где все обильно, кроме счастья… / И мир

всю прелесть сохраняет / Тех дней, когда печатью зла / Душа людей, по воле

рока, / Не обесславлена была, / Люблю тебя, страна Востока!» [Там же:132–

133]. Лермонтов интересовался исламом, читал Коран и дружил с чеченцами,

а идея рока, фатума и их соответствия с божьей волей являются ключевыми в

его творчестве: «Но как спастися нам от рока! Я здесь нашел, здесь погубил /

Почти все то, что я любил» [Там же: 42], – говорит он о Кавказе.

Своеобразие мифопоэтики романа Каразина «Наль» широко

демонстрирует особенное свойство русского ориентализма в прозе писателя,

где человек не может быть колонизатором в чистом виде, носителем

абсолютно незыблемой правды, как это делают герои английского

колониального писателя Редьярда Киплинга. В русском рефлексирующем

офицере случаются два типа так называемого «раздвоения» – внешнее,

географическое (на Запад и Восток), и внутреннее (на колонизатора и

колонизируемого, на субъект и объект ориентализма в одном лице). И это

при том, что Российская империя в европейских государствах еще с XVIII в.

именовалась «Севером» и крайне сложно сопоставлялась с двумя

культурными типами, с одной стороны, противопоставляя себя им обоим, а с

другой – «выступая как Запад для Востока и Восток для Запада». То

внутреннее «раздвоение» – это не что иное, как результат ощущения

отчужденности, возникающего, когда любопытство к культуре другого

народа перерастает в сострадание и привязанность, что в свою очередь

вызывает трудности с самоопределением. Эта глубокая внутренняя

дихотомия демонстрирует глубочайший конфликт в умах общества

относительно русской миссии в Средней Азии в конце XIX века.

48

В этом мистическом произведении разворачивается история внутренних

разногласий человека, влюбленного в Азию, который смог там быстро

освоиться, выучить несколько наречий, обрести друзей и влюбиться. Все это

послужило, с одной стороны, счастливому ощущению единения, которое он

постигает благодаря своей непредвзятости, открытости миру, а с другой,

страшному духовному расщеплению, неприемлемому на войне, где ясно

очерчена оппозиция «свой – чужой». Поднятая в романе тема духовного

заимствования оказалась невероятно актуальной для конца XIX века, когда

традиционная мораль уступила свои позиции и все больший интерес

приобретали тезисы о смерти Бога и рождении сверхчеловека.

Сверхчеловеком для Каразина оказался сын англичанки и индуса,

воспитанный русским генералом в России, чья удивительная история стала

символом борьбы двух империй за душу и сердце Средней Азии во время

колониальных войн конца XIX века.

Сам Н.Н. Каразин был очень увлечен Индией [Арипова 2005: 61], читал

о ней, рисовал иллюстрации к книге индийских сказок под редакцией

детской писательницы и переводчицы О.М. Коржинской [Коржинская 1903]

в издательстве А.Ф. Девриена, вышедшей в 1903 г. и несколько раз

переиздаваемой. Эта книга появилась и в Берлине [Коржинская 1923] в

1923 г. уже после смерти Каразина, изданная тем же Девриеном, который в

1917 году, после Октябрьской революции, уехал в Германию, но продолжал

переиздавать полюбившиеся ему работы русских писателей и художников.

В романе «Наль» отражена не только проблема самоидентификации

героя через особенности его происхождения, но и через прямое указание на

суть противостояния и соперничества Англии и России, сравнение двух

империй и их колоний, притязания Англии на Туркестан и России на Индию.

Мы знаем, что в XIX веке Англия имела интерес к территории Центральной

Азии, и к 1830–1840 гг. она все более учащает свое проникновение на

данную территорию, а английские товары находят все более широкий сбыт в

ханствах, вытесняя изделия русской промышленности. В частности, именно

49

активность «туманного Альбиона» была одной из причин начала экспансии

России. Это было соображение стратегического характера, так как, завоевав

среднеазиатский регион, Россия могла подойти непосредственно к Индии и

тем самым упрочить свое положение в противостоянии между двумя

империями за контроль над этими территориями. Соревнование, борьба

между Англией и Россией во времена колониальных войн XIX в. вошли в

историю под названием «Большая игра», которая имела немалое влияние как

на британскую, так и на русскую литературу. Каразин подчеркивает интерес

Наля к Индии, поэтому герой все время как бы оглядывается в сторону

Индии, мечтая о том, что русская армия дойдет и до ее пределов: «Все

человечество отсюда. – Это с Ишан-Дауда, что ли? – Нет, вообще... Там,

подальше... Южнее... Знаешь, за теми горами, до которых мы скоро-скоро

доберемся... и которые нас, конечно, не удержат от…» [Каразин 1905: V, 38].

Герой не заканчивает предложение, но ясно, что не проговорено слово

«вторжение» – в Индию. Тема «Большой игры» была невероятно интересной

для писателей и читателей, доказательство тому мы обнаружим, анализируя

роман Киплинга «Ким».

Н.Н. Каразин, привлекая образы любимой им Средней Азии, предпринял

попытку перерасти старое, не разрушая, а создавая некую единую систему

сосуществования из прежде разъединяющих мир теорий об устройстве мира.

Каразин попытался заново сформулировать задачу писателя, увлекающегося

Востоком, – необходимо представить другую страну, не просто элиминируя

любые ссылки на западные системы мышления, а определить, каким образом

эта страна, ее культура и любые другие, понимаемые как «чужие», в

состоянии открыть пространство, через которое мы сможем посмотреть на

самих себя, кто мы есть и кем могли бы стать. Поэтому в иллюстрациях

Каразина к роману «Азия в огне» Л. Гастина и Ф. Брюжьера мы наблюдаем

удивительное подтверждение этих слов – русские солдаты на некоторых

картинках похожи на азиатов, их различает только одежда. Каразин

выступает не столько комментатором и толкователем «Востока», сколько

50

посредником между разными типами мышления, чтобы попытаться

преодолеть вечную оппозицию «свой» и «иной».

Удивительное сходство романа «Наль» (сюжетное и смысловое)

обнаруживается с произведением английского писателя, поэта и новеллиста

Джозефа Редьярда Киплинга «Ким», которое было написано позднее

каразинского «Наля» – в 1901 году. Его сюжет также строится вокруг

мальчика ренегата – сахиба (белого, рожденного в семье европейцев), но

выросшего в Индии, говорящего на хинди и некоторых диалектах, мало

отличимого внешне от других индусов. Происхождение Кима, или Кимболла

О’Хара, не является загадкой, но все же день его рождения овеян мистикой,

что с самого начала роднит киплинговский роман с произведением Каразина:

«…в час моего первого крика случилось большое землетрясение в

кашмирском Сринагаре <…> Эта деталь явственно подтверждала

сверхъестественное происхождение Кима» [Киплинг 2014: 46]. Кима, так же

как и Наля, воспитывает не его родной отец, но именно с его фигурой связана

основная интрига, разворачивающаяся на страницах обоих романов. Отец

Кимболла – солдат британской империи ирландец О’Хара, умерший

«обычной смертью белых бедняков Индии» [Там же: 8] (запил и сошелся с

курильщицей опиума), оставил мальчику документы, свидетельствующие о

его происхождении, и пророчество о том, что «Сначала придут двое, чтобы

все подготовить <…> сам полковник, верхом на коне, впереди лучшего в

мире полка <…> девятьсот отчаянных чертей, поклоняющихся Рыжему быку

на Зеленом поле, заметят Кима» и «выведут в люди» [Там же: 8, 85]. Рыжим

быком на зеленом поле оказывается символ на флаге ирландского полка

«Незаклейменные», в котором когда-то служил О’Хара. В этом пророчестве

мы также замечаем связь с предсказанием отца героя индийского эпоса

Карны, который видел, что его сыну суждено стать величайшим воином.

Ким был юрким и ловким тринадцатилетним подростком, который

умело трансформировался из белого мальчика в индуса или пакистанца,

считая, «что заниматься делами гораздо удобнее в индусском или

51

мусульманском наряде» [Там же: 9]. Изображая, играя, сменяя облики и

подражая, он втянулся, полюбил и принял мир, в котором можно быть и тем

и другим – европейцем и индусом, «двуликим и в двух нарядах» [Там же:

40]. Он считал, что «его жизнь прекрасна, как у героев “Тысячи и одной

ночи”» [Там же: 9]. Даже отучившись в британской школе в Лахнау, приняв

католичество (скорее формально, чем сознательно), о котором так

беспокоились полковник Крейтон и отец Виктор, Кимболл остался Кимом –

Другом всего мира, которого по-настоящему беспокоит лишь «Мир велик, а я

всего только Ким. Что значит Ким?» [Там же: 122]. Всех окружающих: и

британцев, и индусов – также волнует этот вопрос – «кто ты – одетый так, а

говорящий иначе?» [Там же: 105]. На этот вопрос у Киплинга был заранее

готов ответ, Ким – Маленький друг всего мира, ведомый одним

единственным чувством – любопытством: «Вся эта история была для него…

колоссальным приключением, восхитительным продолжением его ночных

погонь по лахорским крышам и – одновременно – исполнением великого

пророчества» [Там же: 88]. Здесь мы замечаем разницу между любопытством

Кима, шкодливым, непреодолимым озорством счастливого, ловкого

мальчика, и любопытством Наля – болезненным, роковым, фатальным,

неизбежным.

Наль будто бы, помимо своей воли, становится учеником Благодатного,

а Ким самостоятельно, ведомый неукротимым любопытством, выбирает путь

чалы (ученика) тибетского ламы. Ким следует за ним в поисках Реки Стрелы,

дабы обрести свободу от Колеса Бытия, только потому, что такого, как лама,

мальчик «еще в жизни не встречал» [Там же: 23]. Для Кима главное в жизни

– интерес, любопытство руководит всеми его действиями, любопытство для

него – «неповиновение в наичистейшем виде» [Набоков 2012: 116]. Только

позднее мальчик проникается душевной теплотой к старику ламе, который

«всем подряд говорит правду» [Киплинг 2014: 23], немного вникает в учение

и, следуя за ним, исполняет пророчество, оставленное ему отцом. Тибетский

лама в «Киме» выполняет ту же функцию, что и Благодатный в романе

52

Каразина – он заменяет отца и бога. Он встречает отряд О’Хары случайно, но

вместо радости обретения корней, понимания сути «отцовского гороскопа»,

он испытывает страх и отчаяние потерять себя, свою свободу и

полюбившегося старика ламу: «теперь я сахиб, и на сердце у меня тяжело»

[Там же: 106]; или «он привык к равнодушию туземных толп, но полное

одиночество среди белых угнетало» [Там же: 107]. То же испытывал и

Сергей Рубан-Опальный – из-за привязанности к Туркестану. Его любви к

Индии не понимали в отряде, не впускали полноценно в свой круг, но и

местные не принимали его за «своего», потому что он – завоеватель, хоть и

дружелюбный, миролюбивый и говорит на узбекском.

Помимо прочего, между произведениями Киплинга и Каразина

наблюдается много сюжетных и смысловых совпадений, таких как

инициация героев (общение с женщиной, победа над соперником), которую

проходят и Ким и Наль. Стоит отметить, что в обоих романах есть сцена

встречи со змеей, от которой Кима спасает лама, а Наля – Благодатный, дух

его отца. Среди прочих совпадений – наличие влиятельного покровителя:

благородного офицера Шолобова в «Нале» и полковника Крейтона в

киплинговском произведении; посвящение в азы «другой» религии: Наля в

буддизм хочет обратить Благодатный, к исламу надеется приобщить Гуль-

Гуль, и хоть у нее не выходит, товарищи Рубан-Опального все равно

подозревают его в тайной смене религии. А Кима знакомят с «чужеродными»

богами католичества священник Виктор и школьные учителя в Наклао. При

этом совершенно очевидно, что католичество он не принимает: «Отец

Виктор три долгих утра втолковывал ему о совершенно незнакомых богах и

их детях, особенно упирая на Марию, которая, видимо, ничем не отличалась

от Мариам-биби из пантеона Махбуба» [Там же: 121]. Однако мы не можем

назвать его и мусульманином, хотя он говорит «Клянусь Аллахом!» [Там же:

144]. Ким, отрицая католичество, интересуясь буддизмом, но не став

адептом, использует ислам в качестве инструмента «работы» с

мусульманином – афганцем Махбубом, но сам так и не может ответить себе

53

на вопрос, кто же он: «Кто же я? Мусульманин, индуист, буддист или джайн?

Непростая загадка» [Там же: 147]. В любом случае, несмотря на то, что Ким

сильно привязывается к ламе, его «сказкам» и испытывает неимоверную тягу

к тибетскому буддизму, О’Хара всегда остается при своих интересах. В то

время как Наль страдает оттого, что не в состоянии противостоять «тяге» к

Благодатному, и просит отца Никанора спасти его. Священник молится всю

ночь, но Наль так и не перестает видеть наяву «старика в белой одежде».

Наль, в конечном итоге, просит Благодатного забрать его душу и приблизить

к Нирване, он обращается «к вере предков» – индуизму. После казни за

подозрение в предательстве и ренегатстве Благодатный и некий «дух

святого» выкапывают тело Наля и оставляют крест в могиле: «Рука

“Благодатного” коснулась уже похолодевшего лба Наля. – Смотри, что это?

Крест! Скользя по груди умершего, руки старика нащупали цепочку и

складень: и то, и другое было снято и оставлено в могиле» [Каразин 1905: V,

218].

«Ким» был написан через двенадцать лет после того, как Киплинг

покинул Индию, на которой сосредоточены все его великие произведения.

Об Индии писали многие величайшие британские литераторы, переводчики,

социологи и востоковеды – Уильям Мейкпис Теккерей [Теккерей 1976],

Уильям Джонс [Jones 2013], лорд Томас Бабингтон Маколей [Маколей 2011],

Гарриет Мартино [Martineau 1838], Эдмунд Берк [Берк 2001], [Burke 1990],

Иеремия Бентам [Бентам 2012] и др. Но именно Киплинг действительно

ассоциируется с Индией, воплощает ее, поскольку родился и вырос там,

говорил и думал на хиндустани и, по сути, вел жизнь, весьма схожую с

жизнью Киммбола О’Хара. Во время создания произведения

взаимоотношения между британскими и индийскими народами начали

меняться, близился существенный кризис, происходило постепенное

нарастание недовольства, отмечались случаи открытой оппозиции (восстание

1857 года). Основание Индийского национального конгресса в 1885 г. было

шагом на пути к радикальной смене парадигмы общения, поэтому «Ким»

54

«чрезвычайно важен для квазиофициального века империи и в определенной

мере представляет его» [Саид 2012: 285]. Мы должны помнить: несмотря на

то, что Ким работает на английскую разведку, его притягивает Индия, где

«все касты, все разновидности людей – все здесь» [Киплинг 2014: 63],

поэтому он до конца остается верен ламе.

Вырос ли «Ким» из «Наля», нам неизвестно, наброски романа Киплинга

просматриваются в так и ненаписанной, сохранившейся лишь в

многочисленных набросках новелле «Матушка Мэтьюрин» (1884–1886), но

мы знаем, что Каразин был хорошо известен за границей, его книги

переводили на множество языков, и можно предположить, что Киплинг был

знаком с его творчеством. Важно отметить, что сюжет о мальчике-ренегате,

«колонизованном колонизаторе», принадлежащем Востоку душевно, – тема

интереснейшая и популярная в конце XIX – начале ХХ вв. Подобное

совпадение можно объяснить тем, что тема ренегатства, трудностей с

самоопределением тех поколений, которые родились, выросли в колониях

или много слышали, читали о жизни в них, тема полного погружения в

культуру и религию присоединенной территории, до отречения, была

интересна и, можно сказать, висела в воздухе. И, пожалуй, причисление

Киплинга к писателям исключительно колониального толка, с саидовскими

коннотациями, было опрометчивым, тому доказательством служит

метафизическое перевоплощение Кима из индуса в англичанина, его полное

убеждение в том, что «не все открывается тому, кто ест вилкой. Порой лучше

есть руками» [Там же: 133].

Совпадение сюжетов и духовных перипетий героев можно объяснить и

тем, что Ким был ирландцем, и, как резюмирует Саид, «автор пишет не из

доминирующей точки зрения белого человека, находящегося посреди

колониальных владений» [Саид 2012: 284], но из перспективы массивной

колониальной матрицы, поскольку Ирландия, как и Австралия, были

«белыми» колониями. Люди из этих земель также «считались населенными

низшими существами» [Там же: 284–285]. Соответственно и положение

55

Кимболла было пограничным – он не был индусом, но и не был британцем,

поскольку английское общество принимает его с трудом, относясь брезгливо

к его происхождению и воспитанию. Наль чувствует себя подобным образом,

но благодаря знанию о том, что он находится в цитадели великой культуры

прошлого, он не может быть цивилизатором. Водораздел между русскими и

азиатами не этнический, как в «Киме», где сахиб – это сахиб и никакого

товарищества между ними быть не может априори («дружба не может

изменить основ расового различия» [Там же: 285]).

Общая взаимосвязанная история, на протяжении которой агрессия

сменялась симпатиями и наоборот, неразделенность территорий, близость

России к Азии, специфика ее развития делали колониальную тему для

Каразина и других русских авторов (Пушкина, Лермонтова, Толстого) более

сложной и запутанной, нежели для британских. Хотя необходимо признать,

что и для английских литераторов она тоже была насыщена всевозможными

нюансами и подводными камнями, осаждающими сомнениями относительно

«права европейца управлять» [Там же: 285] другими. Поэтому единственная

установка «истинно белого» человека, которую беспрекословно исполнял

«сын лахорских базаров» Кимболл О’Хара, и, пожалуй, единственная, в

которую он по-настоящему верил, – это наставление полковника Крейтона о

человеческом достоинстве истинного колонизатора-британца: «…но ты

сахиб и сын сахиба. А потому тебе нельзя оказаться причастным к унижению

цветного человека. Я знал таких, которые, едва поступив на службу, сразу

притворялись, будто не понимают местного диалекта и местных обычаев. Им

снизили жалованье за невежество. Нет большего греха, чем невежество,

помни об этом» [Киплинг 2014: 123].

Позднее старший современник Каразина, писатель и мастер стиля,

Джозеф Конрад смог с той же силой воплотить опыт империи в качестве

главной темы всего своего творчества. Ему удалось раскрыть подспудное

течение колониализма, которое до него заметил, прочувствовал и описал

Николай Каразин – чувство раздвоенности, жертвой которого становится не

56

только Наль, но и герой романа «Голос крови» Анатолий Криницын, и Петр

Касаткин из повести «В камышах». Следуя за повествованием конрадовского

моряка Марлоу из рассказа «Сердце тьмы», читатель проходит через «ад»

сомнений, страхов и одновременно странного влечения к «одному из

мрачных уголков земли», «дикой глуши» [Конрад 2014: 9, 79], с

последующим отречением от того, кем ты был, от всего привычного.

В более яркой форме «отречение» показано через сборщика слоновой

кости Курца, который стал своеобразным божком для местного населения,

принесшим «с собою гром и молнию» [Там же: 81]. Для героев Конрада

главным толчком к смене парадигмы восприятия происходящего становится

природа, чужие пейзажи, где неожиданно проявляется первобытная

составляющая всякого человека, будь то колонизатор или колонизируемый:

«Лес казался неподвижным, как маска, тяжелым, как запертая тюремная

дверь; он словно скрывал свою тайну – терпеливый, выжидающий,

неприступно-молчаливый <…> [Марлоу] почувствовал, как глушь смыкается

вокруг него, ощутил биение таинственной жизни в лесу, в джунглях, в

сердцах дикарей. В эти тайны не могло быть посвящения. Он обречен жить в

окружении, недоступном пониманию, что само по себе отвратительно. И есть

в этом какое-то очарование, которое дает о себе знать. Чарующая сила в

отвратительном. Представьте себе его нарастающее сожаление, желание

бежать, беспомощное омерзение, отказ от борьбы, ненависть...» [Там же: 82].

Конрадом озвучено то, что происходило с каразинским Налем, пока он жил в

степях, знакомился с особенностями природы Туркестана. Природа в «Нале»

стимулирует трансформацию отношения героя к завоеванному краю в пользу

симпатии, еще большей, чем та, с которой он приехал. Об этом же Конрад

напишет в другом своем рассказе «Аванпост прогресса»: «В этой обширной и

неведомой стране они… почувствовали себя очень одинокими, когда

внезапно остались одни в этой дикой стране, казавшейся еще более странной

и непостижимой благодаря таинственным проблескам буйной жизни, в ней

таившейся... К чувству одиночества, к отчетливому представлению об

57

оторванности своих мыслей и своих ощущений, к отрицанию всего

привычного и надежного присоединяется утверждение необычного и

грозящего опасностью, представление о вещах неясных, отталкивающих и не

поддающихся контролю; это волнующее вторжение терзает цивилизованные

нервы и глупых и мудрых» [Конрад 1983: 244–245]. Джунгли у Конрада

становятся некой всепроникающей субстанцией, как яд, обволакивающий и

засасывающий, меняющий человека, все его естество: «А душа его была

одержима безумием. Заброшенная в дикую глушь, она заглянула в себя и –

клянусь небом! – обезумела» [Там же: 95].

Это «сердце тьмы» напоминает мыслящий океан из лемовского

«Соляриса», находясь в котором, человек способствует проявлению своей

собственной природы: наружу выходят его страхи, сомнения, терзающие

«призраки» и его примитивное естество. Это всепоглощающее «нечто»

засасывает конрадовских персонажей: Курца, Марлоу и всех в радиусе его

распространения, всех, кто сталкивается с нетронутой цивилизацией в

повести «Сердце тьмы»: «Поднимаясь по этой реке, вы как будто

возвращались к первым дням существования мира, когда растительность

буйствовала на земле и властелинами были большие деревья. Пустынная

река, великое молчание, непроницаемый лес… Казалось вам, будто вы

заколдованы и навеки отрезаны от всего, что знали когда-то… где-то… быть

может – в другой жизни. Бывали моменты, когда все прошлое вставало перед

вами: это случается, когда нет у вас ни одной свободной минуты; но прошлое

воплощалось в тревожном сне, о котором вы с удивлением вспоминали среди

ошеломляющей реальности этого странного мира растений, воды и

молчания» [Конрад 2014: 50].

Сомнения и страдания, переживаемые героями произведений Конрада,

трудности с пониманием своей роли в имперском процессе произрастают из

происхождения писателя и сыгравшем немаловажную роль в его позиции

стороннего человека – не участника имперских завоеваний. Джозеф Конрад

был польским дворянином и провел большую часть своего детства в Вологде

58

и Чернигове, поскольку отец находился в ссылке за подозрение в заговоре

против Российской империи. Несмотря на литературный успех и большой

круг известных людей, окружавших его, среди которых у него были

дружеские отношения с большинством английских писателей рубежа XIX –

XX вв., Конрад так и не смог стать своим в Англии.

Несомненно, необычный, экзотический образ Д. Конрада интересовал

многих британских писателей: «высокий лоб, очень живые глаза темно-

карего цвета, смуглая кожа, отчетливо славянская (едва ли не “скифская”)

форма лица, шкиперская бородка» [Толмачев 2012: 483]. Это сочеталось с

польским акцентом, причудливо произносимыми французскими

выражениями, усыпавшими его речь, и «пристрастием ко всему

авантюрному» [Там же: 484] – все это не могло не вызывать живого

любопытства всего литературного сообщества. Более того, известно, что

часть его манер противоречила всем принятым в Англии традициям и

шокировала коллег: классический костюм джентльмена он сочетал с

жокейскими брюками, «не испытывал пристрастия к открытым окнам,

холодным ваннам, долгим прогулкам, спортивным развлечениям» [Там же:

484], и, так и не сумев побороть старую привычку долгой корабельной

жизни, он пил чай из стаканов, снабжая огромным количеством сахара.

Подчеркивая свою необычность, он не мог не способствовать некому

отчуждению от общего котла писательской общинной элиты, так и

оставшись изгоем, чужаком и «несколько экзотической фигурой» [Там же:

484]. Травма человека «колонизированного» (поскольку Польша в то время

входила в состав Российской империи) и в то же время «колонизатора» –

представителя метрополии и власти (большую часть жизни Конрад провел в

Англии), стали главенствующими дилеммами в сфере самоопределения

действующих лиц его произведений.

Как показал Конрад, а задолго до него Каразин, помимо тяготения к

культуре Востока и долгого в ней нахождения, проблемы с

самоидентификацией вызывает и смена привычной обстановки, природы,

59

климата, общей картины перед глазами. В их произведениях Бог действует на

уровне пейзажа, Господь разговаривает через природу и постоянно,

ненавязчиво напоминает о себе. В повести Н. Каразина «В камышах»

природа оказывает спасительное действие на главного героя Петра

Касаткина. Касаткин, чувствуя «притупляющее, давящее однообразие

местной жизни» [Каразин 1905: XIII, 15], где «скука, лишение всего, что хотя

сколько-нибудь может называться умственной пищею… могло бы

совершенно убить его натуру, затянуть хмельною тиною все в нем живое»

[Там же: 15], находит свое спасение в охоте. За это его нарекают «чудным»,

предпочитающим «отсиживаться в камышах», а не «охотиться» за орденами.

Каразин и сам был увлечен охотой и знал обо всех ее тонкостях с юности.

Подобно своему герою, он был приучен к долгим пешим походам,

молчаливым, терпеливым ожиданиям, для того чтобы сделать лишь один

верный выстрел. Писатель ходил на охоту вместе с отцом, который увлекался

ею и «прививал сыну любовь к природе, наблюдательность,

любознательность» [Березюк 2009: 49]. Охота – единение с природой –

примиряет героя произведения с несправедливостью, смертью, однообразием

и одиночеством, она же сближает Касаткина с внутренней жизнью Средней

Азии, где его товарищами в основном становятся киргизы: «Целыми

неделями бродил он по окрестностям со своею нехитрою двустволкою

тульского происхождения, подбирал более или менее подходящих

товарищей… Вон, между пушистыми метелками камыша мелькнул красный

верх лисьей шапки, блеснули стволы ружья, показался верблюжий кафтан, за

ними желтел дубленый русский полушубок… На нашем “саллы” сидело три

человека: двое русских и один туземец» [Каразин 1905: XIII, 8, 9, 16].

Говоря о разнице двух колонизаций, их отражении в произведениях

британских и русских писателей, нельзя не сопоставить наиболее известное

произведение Редьярда Киплинга «Маугли» с повестью Николая Каразина

«В камышах» и романом «Голос крови», где через воспитание, взросление и

возмужание в принципиально другой среде, отличной от европейской

60

(светской), показана трансформация личности персонажей. Оба героя

поневоле, в силу обстоятельств, оказались далеко от дома, но затем,

привыкнув к новой обстановке, забыли родные земли и то, какими людьми

они были, какой жизнью жили раньше. Петр Касаткин служил офицером в

линейном батальоне города Чиназа, куда попал «уже давно, чуть ли не с

шестнадцатилетнего возраста, а теперь ему было, по крайней мере, за

тридцать» [Там же: 15]. Маугли же был сыном дровосека, потерявшимся в

джунглях в возрасте двух лет. Малыш набрел на волчью стаю и восхитил ее

членов своей любознательностью и смелостью, после чего Мать и Отец

Волки приняли его как своего сына, защитив от Шер-Хана.

Как говорилось ранее, Касаткин прятался от соблазнов «европейской»

жизни (игра в карты, алкоголь, распутство), привнесенной русскими в «эту

глушь», на охоте, он ужасно боялся прозябания. Каразин называет своего

героя «среднеазиатским Нимвродом» [Там же: 17]. Упоминание имени

Нимврода (Немврод, Немрод) можно найти в Пятикнижии, агадических

преданиях и легендах Ближнего Востока. Также упоминания о царе Нимроде

содержатся в Коране, где описывается его беседа с пророком Авраамом, а в

ветхозаветной мифологии он является богатырем и охотником, сыном Хуша

(Куша) и внуком Хама [Мейлах 1992: 218–219; Коран 2004: 72]. Нимвродом

он назван не только потому, что отменный ловец, зверолов и охотник,

который «снабжает чуть ли не весь гарнизон плодами своих похождений»

[Каразин 1905: XIII, 17], а еще и потому, что Нимвродом именуют бунтарей и

мятежников, так как с древнееврейского Нимврод (или Немрод) буквально

переводится как «восстанем». Касаткин обладал нечеловеческой силой, его

«железное тело» [Там же: 18] было закалено годами охотничьей жизни – ему

«нипочем были купанья в реке, по которой шли льдины, ему нипочем было

выдержать без капли воды переход верст в пятьдесят под палящим

сорокаградусным жаром» [Там же: 17], и его, как и Маугли, ждала схватка с

тигром. Схватка с животным, как и поэтика охоты у Каразина, входит в круг

61

«обрядов перехода» [Геннеп 2002], символизирующих глубокую духовную

трансформацию.

Герой повести Каразина влюблен в дочь подпоручика артиллерии

Мартына Чижикова, Наталью – «настоящую степную лилию» [Там же: 40],

но она выбирает проезжающего мимо «хлыща» Сергея Ровича, который в

дальнейшем оставит ей ребенка, но так и не женится на ней. А Петр, которым

она была некоторое время увлечена, уходит на второй план из-за своего

непокорного, дикого нрава. Он кажется Наталье непривлекательным, потому

что перестал быть европейцем в том виде, в котором появляется Рович –

«франт, словно с балу, а не с дороги» [Там же: 32]. Касаткин почти не носит

свой офицерский китель, поскольку привык к охотничьему костюму

(«широкая рубашка из туземной армячины») и только один день в неделю

проводит среди людей. Он совсем не пьет, а из товарищей его самые близкие

– это местные охотники. Наташа называет его «неотесанным», «каким-то

ощипанным» [Там же: 29], особенно когда на встречу с ней он надевает

китель, сидящий на нем «неловко, словно сшитый на другого… красные

мускулистые руки лезут из узких рукавов, тесный воротник сжимает горло и

душит, форменное кепи ползет на затылок» [Там же: 28].

Киплинговский Маугли, по роковой случайности оставленный в лесу,

тоже быстро вписывается в жизнь джунглей, однако он, наоборот, нисколько

не сомневается в своей силе, правоте человека. Никакой зверь не может

выдержать его взгляда: «Когда ему случалось пристально смотреть на

какого-нибудь волка, тот невольно опускал глаза. Узнав это, Маугли стал в

виде забавы впиваться взглядом в глаза волков» [Киплинг 2010: 306].

Осознавая, что он человек, хоть и был усыновлен волками, Маугли не боится

Шер-Хана и знает, что рано или поздно он должен схлестнуться с ним и,

несомненно, победить старого хромого тигра. Касаткин же вписался в жизнь

Чиназа только благодаря лесу, степям и охоте, а светская публика так и не

смогла понять и впустить героя в свой мир.

62

Проблема героев Каразина в том, что они зачастую не отделяют себя от

туркестанцев, они принимают присущую исламу фатальность (это мы

находим и у героев Лермонтова) и живут теми правилами, которые

установлены свойственным этому месту ритмом жизни. Касаткин в отчаянии

из-за ссоры с возлюбленной, которая его отвергает, снова уходит охотиться

и, встретив своего товарища, широкоплечего татарина Нурмеда, говорит:

«Аллах ведает, может и совсем не приду… разве можно судьбу свою знать –

мало ли что может случиться» [Каразин 1905: XIII, 51–52]. Так и происходит:

Касаткин вступает в схватку с тигром, идет на смерть и, оставшись на

секунду в тишине, ожидая зверя, осознает, что он скоро погибнет,

представляет себя мертвым, лежащим в глубокой яме, забытым всеми.

Животное, зверь у писателя олицетворяет смерть, он всегда рядом,

выжидает своего часа, жаждет реванша, поскольку уже нападал на героя,

прокусил плечо и чуть не лишил руки. Почти каждую охотничью вылазку

сопровождают два «желтых, круглых, как пятак, глаза» [Там же: 55] – глаза

смерти. Столкновение с этим старым (как у Киплинга) тигром неизбежно,

однако Петр, в отличие от Маугли, все же очень боится. Он понимает, что

«старый черт» ждет момента и специально сам идет искать своего «врага»,

но, тем не менее, он никак «не может привыкнуть к этим встречам, и

невольный холод пробегает по всем его жилам» [Там же: 55]. Касаткин рано

или поздно обязан встретиться лицом к лицу со своими страхами, с тем

самым «омутом» Джозефа Конрада из «Сердца тьмы», в эпицентре которого

он очутился. Но в Касаткине нет бравурности юного Маугли, его правоты,

уверенности в том, что он одержит победу.

В повести «В камышах», как и в других произведениях Каразина, герой

проходит важнейшие этапы инициации, перехода из одного состояния в

другое – из цивилизатора в человека неопределившегося. На этом пути его

ожидает встреча с женщиной и поединок со зверем или врагом, чтобы стать

тем, кем он единственно может стать, – «чужим среди своих, своим среди

чужих». Однако, как мы знаем, Маугли остается человеком в джунглях,

63

никто не может выдержать его взгляда, он не уподобляется жителям лесной

чащи, а герои Каразина – учатся и наблюдают. Маугли возвращается к

цивилизации, потому что он человеческий детеныш и «должен быть среди

людей», а для героев Каразина окончательное возвращение оказывается

невозможным – за время путешествия они стали другими людьми и, пережив

глубокие внутренние трансформации, навсегда остаются во власти Востока.

Отражение этого процесса можно увидеть в первом романе Каразина

«На далеких окраинах», опубликованном в 1872 г. в журнале «Дело» (№9–

11). Один из главных героев произведения Батогов попадает в плен к

степным разбойникам – барантачам и проходит через все ужасы рабства.

Много месяцев он обходится остатками еды, делает самую тяжелую работу и

прислуживает своим похитителям. Со временем в его душе происходит

чудовищная перемена – из жизнелюбивого, азартного волокиты он

превращается в серьезного, думающего, сострадающего человека, а затем на

него находит безразличие: «…им начала овладевать какая-то непонятная

апатия. – Ну, пускай бьют, – думал он, – а резать захотят – пускай режут. И

он даже не отодвинулся от них подальше, даже глаз не зажмурил, когда

нагайка взмахнула над самой его головою» [Каразин 1905: I, 97]. До

похищения, до того, как он оказался в плену, его любовь, тяготение к

Ташкенту, его свободное общение с местными на их языке и привязанность к

верному помощнику Юсупу казались всем прихотью, хвастовством,

бравурностью, однако именно это помогло сохранить ему жизнь, а затем

полностью преобразиться. Батогов всегда жил в азиатской части Ташкента,

«где он почему-то чувствовал себя гораздо свободнее» [Там же: 62], он

никого не боялся, поддерживал общение с местными и смог достаточно

хорошо изучить нравы и обычаи каст, окружавших его, чтобы понимать, что

возможность успешного обмена своей головы на деньги очень мала. Герою

оставалось лишь самое трудное для такой бурной натуры – смирение и

толика надежды на возможность спастись самому или быть спасенным

Юсупом, шедшим след в след за удаляющимся отрядом барантачей.

64

Поскольку он знал территорию края, охотился в нем и воевал, то, вероятно,

преодолел бы пустыню, безводные степи, чтобы вернуться, как только

представилась бы возможность. Ранее смирение было не свойственно

Батогову, именно поэтому он продолжал проигрываться в пух и прах в

карты, ввязываться в драки и ухаживать за замужними женщинами. Самым

главным толчком для начала серьезных перемен в душе героя было

погружение в подземную тюрьму на сутки. Подобные тюрьмы вырывают в

виде грушевидного колодца с узким отверстием наверху, и тот, кто раз попал

туда, «оттуда, без посторонней помощи, не выберется: руками не прорыть

эту кремнистую земную толщу» [Там же: 120]. Заключенного спускают через

отверстие по веревке в дыру, именуемую зиндан, которую русские называли

«клоповник», так как в ней скапливались гниль и нечистоты, а на дне

«густым слоем» кишели «мириады паразитов… никогда, со времени начала

своего существования, не очищавшемся» [Там же: 120]. Подобный вид

подземной тюрьмы с узким отверстием наверху, только для большего

количества людей, мы можем увидеть на картине В.В. Верещагина

«Самаркандский зиндан», где изображена фигура человека, «скорбно

стоящего посреди ямы спиной к зрителю» [Кудря 2010: 96].

Когда Батогова опустили в яму, он увидел почти разложившийся труп и,

от нервного возбуждения, у него началась паника: «в непривычном мраке

зрачки страшно расширились… они сверкали фосфорическим блеском.

Полуголый, с волосами, стоящими дыбом, с всклокоченною бородою, плотно

прижался Батогов к стене, словно хотел продавить ее этим нечеловеческим

усилием» [Каразин 1905: I, 123], и в эту минуту «он был ужасен», – пишет

Н. Каразин. Героя начало трясти, он «неистовствовал», его атаковали

насекомые, или ему показалось, что это произошло, он начал судорожно

скрести ногтями тело, «стараясь избавиться от нестерпимого зуда; он терся о

стены, валялся в грязи, выл диким, неестественным голосом и с размаха

колотился головою о стены» [Там же: 124]. С каждым ударом на него

сыпалась мелкая пыль и набивалась в рот, нос и уши, и он, по словам

65

писателя, напоминал «бесновавшегося», которого словно «обливало горячим

жиром; но каждая капля этого жира была воодушевлена, каждая капля

дышала неистовою злобою» [Там же: 124]. Эта немыслимая борьба, страх

умереть и одновременно страстное желание, наконец, прекратить свои

страдания, сокрушили закаленный в боях дух Батогова. Скоро его

раздирающие вопли стали все тише и тише, он опустил руки и перестал

сопротивляться «этому живому, медленному огню», он впервые был готов

умереть: «Смерть! – чуть простонал Батогов и ничего уже не слышал, не

чувствовал» [Там же: 124].

Герой не мог почувствовать близости или душевного родства с

киргизами, как Петр Касаткин или Наль, поскольку барантачи были

преступниками, которые нападали на русские караваны, похищали людей,

наводя ужас и на самих ташкентцев. Батогов не мог приобщиться к культуре

Востока через них, однако, живя в лагере на Амударье, слушая, наблюдая и

общаясь, развил в себе те склонности, зачатки которых были в нем ранее.

Батогов еще крепче сошелся с верным другом Юсупом, присоединившимся к

каравану похитителей в обличье убежавшего от русских джигита и вскоре

спасшим его. Со временем главный герой понял, что жил неверной, ложной,

пустой жизнью, не ценил то, что имел, – свободу выбора.

Герой романа «На далеких окраинах» стал отщепляться от русского

общества гораздо раньше похищения – он отрастил немыслимую бороду и

привлекал внимание общества «странным», эксцентричным поведением,

частью которого являлось сношение с местным населением.

Эксцентричность Батогова проявлялась в том, что, живя в Средней Азии, он

хотел освободиться от всего «европейского», лишнего – от русского

офицерского кителя, принятого способа езды на лошади, манеры общаться

или есть приборами. Таким мы застаем и Петра Касаткина из повести «В

камышах», этим же славился Ким, чувствующий счастье и свободу лишь в

просторной одежде мальчика индуса, живя в хижине и ночуя на полу.

Однако мы обнаруживаем, что, пытаясь освободиться от одних пут, он попал

66

в настоящий плен и, лишь будучи рабом «в плену у дикаря» [Там же:174],

впервые ощутил себя европейцем – «белым человеком». Только осознание

своего превосходства помогало ему не потерять рассудок: «Раб, в

умственном развитии превышающий своего господина! Рабство – самая

страшная казнь, постигшая когда-либо человечество; но подобное рабство –

это высшая степень этой казни» [Там же: 174]. Он стал все больше

оглядываться в сторону родины и, возможно, впервые почувствовал себя

«чужим» на сто процентов, а поняв это, осознал, что такое «свой», то есть

русский: «Не выдержал бы он этой пытки и давно бы покончил с собою,

благо случаев к тому представлялось достаточно, но… надежда

поддерживала его в самые критические минуты, эта надежда заставляла его

не совсем уже хмуро глядеть в эту беспредельную даль, туда, к северу, туда,

откуда вон летят вереницею длинноногие журавли, вон, еще виднеются

какие-то отсталые птицы. Ему было иногда даже очень весело, он громко

хохотал, пел, на удивление кочевникам, русские песни и забавно переводил

им сказки про лисицу и волка и про трех братьев, двух умных и третьем

дураке. Раз он даже показал, как плясать вприсядку, и ловко подладил на

туземной балалайке знакомый мотив “Барыни”» [Там же: 174–175].

Плен, рабство показали герою, впитавшему культуру Востока, кто он

есть на самом деле, и если бы не страшная смерть от рук бывшего товарища,

то, вернувшись из степи в Ташкент, он стал бы вести более праведную жизнь.

Спасшись, он хотел вернуться в лагерь, нагнать разбойников и освободить

рабыню, чья жизнь, история, чей измученный образ не оставлял его в покое.

Месяцы униженного положения стали для Батогова искуплением, и он

трансформировался из «полуевропейца», обросшего массой азиатских

привычек, в благородного русского офицера, помнящего о чести и

достоинстве. В то же время героя другого произведения, Наля, автор обрек

на более глубокую трансформацию – тяготению к Востоку, и вся его жизнь

изначально будто готовила его к этому перевоплощению. Возможно, здесь

сыграл роль опыт, поскольку «На далеких окраинах» написан раньше других

67

крупных произведений, где столь сильна проблематика самоидентификации

личности главного героя. В «Нале» предпочтение Востока Западу более

очевидно, а изначальная чистота и благородство Сергея Рубан-Опального,

его наивность и открытость миру особо подчеркивается писателем. Но,

несмотря на наличие обеих авторских позиций одновременно:

ориенталистской (по Саиду), как в случае с романом «На далеких окраинах»,

и внимательной, тяготеющей к Востоку, позицией адепта, как в «Нале», – все

герои меняются, и окончательное возвращение на родину, к себе самому

невозможно. Батогов возвращается к «цивилизации», но продолжает думать

о пленных, мечтает собрать армию и вернуться спасать тех, кто остался в

степи. Вернулся не тот Батогов, какого мы застаем вначале, и мы понимаем,

что ему нет места среди старого общества. А в произведениях Киплинга

возвращение возможно, и Маугли быстро осваивается в обществе людей,

находит там свое место, женится и создает семью. Маугли нисколько не

сомневается в том, кто он и откуда, да и черная пантера Багира не перестает

ему напоминать, что он человек и «в конце концов должен вернуться к

людям» [Киплинг 2014: 309]. Маугли отгоняет Шер-хана Красным цветком –

огнем, который является не чем иным, как огнем просвещения. В романах же

Каразина нет просветительского пафоса, который есть у Киплинга, где

очевидно, что Маугли несет прометеевский огонь цивилизатора, а

возвращение – есть ни на миг не подвергаемое сомнению ощущение правоты

«человека».

Сопоставляя две колонизации, нашедшие отражение в произведениях

Каразина и Киплинга, нельзя не отметить их абсолютно полярное отношение

к завоеванным территориям. Киплинг в большинстве своих произведений все

же прямо настаивает на формуле доминирования, известной в виде «бремени

белых». Бремя заключается в том, что задача «белого» нести мораль и

недоступные для «диких племен Востока» ценности. Такая формулировка,

как говорилось ранее, берет начало в древнем Риме, великой античной

империи, и сформулирована Вергилием в «Энеиде»: «Римлянин! Ты научись

68

народами править державно – / В этом искусство твое – налагать условия

мира, / Милость покорным являть и смирять войною надменных!» [Вергилий

2013: 158].

В России колонизация показала, что, осуществляемая русскими людьми,

она существует в двух ипостасях – внешней и внутренней, и благодаря этому

она на этих захваченных территориях не столько учит, сколько учится. Мы

можем это проследить на примере Кавказа в николаевскую эпоху – Кавказа

Ермолова и Паскевича, Кавказа, куда ссылают несогласных, и он,

неожиданно, становится самостоятельной территорией свободных людей, как

Чита под Сибирью. Ведь Читу создавали декабристы – они начертили план

города. Кавказ тогда был школой жизни для нескольких поколений; и когда

Лермонтов писал: «С тех пор, как выехал из России, я находился в

беспрерывном странствии, то на перекладной, то верхом… одетый по-

черкесски, с ружьем за плечами; ночевал в чистом поле, засыпал под крик

шакалов» [Лермонтов 1981: IV, 403], это действительно порыв туда, где не

действуют законы дряхлеющей Европы, туда, где люди вольны как орлы.

Тяготение в Среднюю Азию, «сокрытие» в ее недрах формирует именно этот

посыл для Каразина, который был охвачен жаждой странствий и познания и,

поскольку был исключен из Академии художеств после конфликта с

ректоратом, тут же определился поручиком в 5-й туркестанский батальон,

формируемый К.П. Кауфманом: «Этот совершенно неизвестный тогда мир и

его изучение было постоянной моей мечтой, и вот эта мечта осуществилась»

[Шумков 1975: 209]. Николай Каразин едет в Туркестан для того, чтобы

учиться, познавать новое, рисовать, писать и ощущать себя свободным: «Вы

теперь уже едете сами, располагаете, как угодно, своим временем, чувствуете

себя свободным, а не связанным по рукам и ногам… справа и слева

расстилаются теперь привольные картины степей, грудь ваша свободно и

легко дышит чистым воздухом» [Каразин 1905: VI, 150].

69

1.3. Туркестан в культурном процессе XIX в. Интенция побега на Восток

и реализация образа дороги в романе «Погоня за наживой»

Девятнадцатый век разделил мир между несколькими имперскими

государствами. Россия повторила судьбу Англии, Франции и начала решать

свои национальные интересы более интенсивно, избрав для этого главной

геополитической точкой Туркестан, огромнейшую по географическим

меркам территорию, богатую сырьевыми ресурсами и дешевой рабочей

силой.

Пик интереса и увлеченность тем, что именуют «восточным»,

приходится именно на вторую половину XIX в. – время территориальной

экспансии. Когда об Индии, Алжире, Африке писали многие авторы

ориенталистской литературы, Туркестан все еще оставался «загадкой»,

«вещью в себе», непознанным миром, интерес к которому стремительно

набирал обороты: «Позиция Самарканда как наиболее притягательного для

туристов среднеазиатского города… остается неизменной. Новая волна

путешествующих по Средней Азии начинает воспринимать этот город как

логичное завершение Закаспийской железной дороги. При этом, следуя уже

устоявшимся клише, наблюдатели выделяют “заслуживающий всякого

восхищения” новый “европейский город”, “ужасающий” “туземный город” и

великолепные “тимуридские” памятники, нуждающиеся в “срочном

спасении”. [Горшенина 2013: 264–265]. Именно поэтому чрезвычайно

популярной оказалась книга венгерского востоковеда и путешественника

Арминия Вамбери «Путешествие по Средней Азии», вышедшая на

английском в 1864 году и тут же переведенная на французский, русский и

многие другие языки. Вамбери объездил всю Турцию и Персию, но его

главной мечтой оставалось путешествие в Туркестан – к «благородной»

Бухаре и «сияющей точке земного шара» Самарканду [Медовар 1999: № 6].

Необходимо отметить, что в Западной Европе и России накануне поездки

Вамбери ходили страшные, пугающие слухи о Туркестане, и именно он,

70

совершив столь дерзкое путешествие, прервал эту традицию, скорее подогрев

интерес к разделенной ханами и эмирами, закрытой от европейцев земле.

Появление там «френги» (презрительное именование европейцев)

грозило многим путешествовавшим мучительной смертью. Туркестан был

гораздо более опасным местом для туризма, чем Турция или Персия, и

свободно перемещаться по городам Средней Азии могли лишь

проповедники, нищие святые – дивона, или дервиши. Поэтому Арминий

Вамбери в 1863 году, переодевшись в одежду дервиша, тайно отправляется в

Среднюю Азию, совершив, вероятно, первое путешествие такого рода. Он

увлеченно описал свое приключение, а также массу экзотических обрядов,

ритуалов, бытовых и культурных традиций, которые разожгли нарастающий

интерес к Востоку европейцев.

Русские во многом были первопроходцами в исследовании Туркестана:

«литературные журналы той поры изобиловали описанием этнографических

и геополитических подробностей жизни Туркестана, и Каразин в этом

процессе был пионером» [Шафранская 2014а: 340]. Европейская же пресса

изначально издавала переводы множественных статей с русского, но после

окончательного присоединения Туркестана к Российской империи

любопытство одолело Европу, и на новые земли отправился поток

этнографов, путешественников, художников и фотографов из Франции и

Англии. Уже к 1890-м годам среди западноевропейских исследователей,

посетивших Среднюю Азию, самый большой процент был именно французов

[Горшенина 2008: 65]. Во второй половине ХIХ – начале ХХ века в

Туркестане побывало свыше 20 франкоязычных путешественников,

исследовавших край в одиночку или в составе экспедиций. В частности,

много шуму в 1890 году произвела выставка французского фотографа Поля

Надара «Из Турции в Туркестан» и двухтомник географа Поля А. Лаббе

«Путешествия по Сибири и Туркестану» [Лаббе 1897] с многочисленными

фотографиями, ставшими объектом восторгов французской аудитории.

71

Русско-французский альянс в эти годы переживал период наивысшего

взлета, что и обусловило экстраординарное гостеприимство российских

властей, обычно не склонных допускать иностранных исследователей в свои

туркестанские владения (для англичан и немцев русский Туркестан был

практически закрыт). Вместе с теми, кого охватило любопытство, на

притягательные древние земли отправился первый французский археолог в

Средней Азии Жан Шаффанжон, получивший от российского правительства

открытый лист с правом проведения раскопок, с личным вагоном для

путешествия и возможностью вывозить частные коллекции за пределы

страны [Горшенина 2000]. Он воспользовался такой щедрой возможностью и

впоследствии был обвинен в пропаже многих древностей, которые осели в

руках французских аристократов. Другой, не менее известный французский

путешественник и натуралист Гийом Капю писал, что Шаффанжону удалось

«совместить искусство путешествования и науку исследования», и это еще

раз доказывает то, что «эра великих открытий закончена», и перед

современным исследователем ныне стоит «задача более сложная, и может

быть, более деликатная: пересмотреть уже созданное, заполнить

существующие лакуны, уточнить детали и дать новые характеристики,

детерминировав большие, но не всегда точные линии рельефа

географических карт» [Chaffanjon 1978: 26–27].

«Туркестаномании» поддался и французский писатель, географ и

путешественник Жюль Верн. Его можно назвать если не защитником

русского Туркестана, то человеком, который сильно симпатизировал миссии

Российской империи на территории Средней Азии и даже предпочитал ее

английской: «Нужно признать, что то, что создали русские, достойно

одобрения со стороны всех цивилизованных народов» [Бонналь 2013].

Подтверждение этому мы можем найти в двух произведениях автора – это

«Михаил Строгов», где «заговор Огарева иллюстрирует угрозу цивилизации

и прогрессу, которые воплощает Россия» [Там же]. А также менее известный

приключенческий роман «Клодиус Бомбарнак. Записная книжка репортера

72

об открытии большой Трансазиатской магистрали (Из России в Пекин)»

[Верн 1989], написанный в 1893 году. В нем повествуется о путешествии

французского журналиста-полиглота по широким русским и каспийским

просторам Центральной Азии.

К моменту издания произведений Ж. Верна многие рассказы Николая

Каразина уже были переведены на французский язык. Среди них: «Le Pays ou

l’on se battra: voyages dans l’Asie Centrale» [Karazin 1879] («Страна, в которой

сразимся: поезда в Центральную Азию») в 1879 году, «Scenes de la vie terrible

dans l’Asie central» [Karazin 1880] («Сцены ужасной жизни в Центральной

Азии») в 1880 году, также в 1890 году детская сказка «С верховьев Волги на

истоки Нила: путевые заметки старого журавля» [Karazin 1890], которую

дважды переиздавали в Париже, а позднее, в 1899 году, опубликовали вновь,

уже с 72 гравюрами автора, специально нарисованными к французскому

изданию [Karazin 1899]. Помимо прочего, на французском публиковались

рассказы «Ак-Томак», «Тьма непроглядная», «Юнуска-головорез», «Рахмед-

Инак, бек заадинский», «Байга» и очерк «Зарабулакские высоты».

Поскольку Жюль Верн всегда тщательно подходил к фактологической

составляющей своих произведений и внимательно просматривал издаваемые

произведения по теме своего нового романа, рассказа или исследования,

можно предположить, что и произведения Николая Каразина оказались в его

списке. Дело в том, что фактологической информации о быте и нравах,

культурных особенностях, обрядах и обычаях было к тому времени еще

недостаточно. А Каразин, как немногие к тому времени, смог наиболее

глубоко внедриться в бытовые, культурные и этнические вопросы Средней

Азии, сумев не только их описать, но и зарисовать, что не менее важно для

последующих романистов: «Писатель Каразин одним из первых в русском

дискурсе участвовал в создании канона будущего для вновь завоеванных

земель и народов; этот канон будет растиражирован впоследствии в

художественной литературе, официальной пропаганде, мифологии

повседневности» [Шафранская 2014: 116].

73

Уже ближе к концу XIX века среднеазиатскими травелогами,

этнографическими зарисовками и путевыми дневниками изобильно снабжала

Европу именно Россия: «История взаимоотношений России с народами и

государствами Средней Азии делалась людьми – как безымянными, так и

известными нам по их собственным сочинениям и по сохранившимся о них

архивным и иным данным. Ученые, чиновники, дипломаты, оказавшиеся на

далекой окраине царской России, в своих письменных свидетельствах

отразили взвешенные оценки и непосредственные впечатления об

окружающей их действительности» [Васильева, Васильев 2014: 2].

Установка на документализм стала знаковым элементом беллетристики

XIX века, когда «не-художники избирают эту форму, доступную массе

публики, чтобы провести удобнее… разные вопросы дня или свои любимые

задачи: политические, социальные, экономические» [Гончаров 1952: 126].

Особенно интересными представляются биографические воспоминания,

наблюдения, путевые записки В.В. Радлова, Н. Северцова, П.В. Путилова,

А.П. Федченко, Н.А. Маева, Л.Ф. Костенко, а также Г.А. Арендаренко,

В.Н. Наливкина, А.Л. Куна, Н.П. Пантусова, А.И. Вилькенса, В.Ф. Ошанина,

Н.С. Лыкошина, В.В. Бартольда, Н.Д. Дмитровского, Н.П. Остроумова и

многих других.

Свои приключения в Туркестане описали известные купцы, такие как

Н.А. Варенцов – «Слышанное. Виденное. Передуманное. Пережитое».

Воспоминания пожелали оставить многие князья, генералы и разведчики:

Ч. Валиханов – «Дневник поездки на Иссык-Куль», «Записки о кыргызах»,

«Очерки Джунгарии»; А.И. Макшеев – «Путешествия по Киргизским степям

и Туркестанскому краю»; Н.И. Гродеков – «Поездка ген. шт. полковника

Гродекова из Самарканда через Герат в Афганистан»; Д.Н. Логофет – «В

забытой стране. Путевые очерки по Средней Азии». Воспоминания бывшего

военного министра России, генерала от инфантерии А.Н. Куропаткина «70

лет моей жизни» также частично посвящены Средней Азии, поскольку

двадцать лет военной службы он отдал именно этому краю, сначала в

74

качестве поручика, затем командующего Туркестанской стрелковой

бригадой, полковника и генерал-майора.

Генерал-лейтенант русской армии, действительный статский советник,

этнограф Александр Константинович Гейнс любил писать дневники, многие

из которых впоследствии были опубликованы. Будучи активным участником

военных действий русской армии в Туркестане и автором судебно-

административной реформы в крае, он опубликовал «Дневник 1865 года.

Путешествие по Киргизским степям» и «Дневник 1866 г. Путешествие в

Туркестан», а также труд под названием «Киргизские очерки», где описал

важные факты о русско-казахских отношениях.

Помимо прочего, среди невоенных людей воспоминания оставили

писатели И.Н. Захарьин (Якунин) и В.В. Крестовский, П.И. Пашино,

художник Л.Е. Дмитриев-Казанский, историк и этнограф И.И. Гейер,

шведско-русский композитор и собиратель каторжных и тюремных песен

В.Н. Гартевельд, русский писатель-путешественник, литературный критик,

этнограф, выдающийся крымовед Е.Л. Марков, Н. Кончевский со своими

«Воспоминаниями невоенного человека об Ахал-Текинской экспедиции»,

Н.И. Уралов с «документально-художественным повествованием о

путешествии русского приказчика с караваном». Все они, осваивая

Туркестан, создавали концепт, комплекс представлений об этой земле,

подобно тому, как к «XIX столетию Сибирь была не только освоенная

Российской империей геополетически, но и усвоена русской культурой в

качестве некоторого концепта» [Тюпа 2002: 27]. Одним словом, тексты о

Средней Азии времен освоения ее русскими помогают сегодня «понять

основные особенности культурного воображаемого, семиотические

механизмы и мета-метафоры, общую гео-историческую и гео-культурную

логику, которые в комплексе и позволяют говорить об уникальности России

как империи» [Тлостанова 2004: 4].

Началом в подобном изучении «невиданных территорий» можно назвать

«Хождение за три моря» Афанасия Никитина, когда «хожение» стало

75

прародителем для нынешних «записок об увиденном» – травелогов. Все

травелоги, дневниковые и биографические записи, воспоминания и

этнографические, археологические отчеты заметно актуализировали

Среднюю Азию, точнее, они создали ее как хронотоп, наделив смыслами,

моделями восприятия и определенными конструктами. Неожиданно само

слово Туркестан обрело определенные «культурные лексемы» [Шафранская

2014в: 89]. Данная совокупность текстов окружила географическую

местность особой культурой восприятия ее глазами чужака, выстроив

«культурологические модели» [Лотман 2002: 27], породив целую

мифологию. Путешественники оказались первыми создателями топоса

Туркестан или, иными словами, мифа о нем, модели видения этого

культурного и географического ландшафта.

Однако нас интересует именно фигура человека, типичного

путешественника в Среднюю Азию, которая была рождена благодаря

методичному выстраиванию пространственного представления о Туркестане

как о спасительной, невиданной земле, как о точке на планете, где можно

разбогатеть и избавиться от гнета, проблем и неприятностей. В книге

О.М. Фрейденберг «Поэтика сюжета и жанра» доказывается, как некая

фабула с необходимостью порождает определенный набор персонажей, что

порой жизнь всей страны может протаскиваться через одну точку на карте,

через один лишь город или деревню. А порой казалось, новый нарратив

оказывается продолжением одного из главных сюжетов всей литературы, и

мы имеем дело «с многовековым идеологическим материалом, сложенным и

обращавшимся задолго» [Фрейденберг 1997: 37] до того, как его начали

выстраивать современники.

Восприятие людей (положительное или отрицательное), которые

отправились покорять и осваивать Туркестан, формировалось не только

благодаря их собственным воспоминаниями, запискам и очеркам о себе на

этих территориях, а чаще благодаря их яростным критикам. Одним из таких

критиков, трудившимся параллельно с путешествующими, «осваивающими

76

Туркестан», был М.Е. Салтыков-Щедрин. С момента начала публикации

(1869–1872) цикла его очерков «Господа ташкентцы» «номинация

ташкентцы из названия жителей города превратилась в публицистике,

художественной литературе и повседневной коммуникации второй половины

XIX в. в обозначение тех, кто ехал в Ташкент и через некоторое время

возвращался оттуда» [Шафранская 2014б: 78]. Два этих взгляда формировали

амбивалентный образ Туркестана, сделав и местом, куда едут мошенники и

негодяи, искатели сокровищ и «легкой наживы», а с другой стороны,

романтические идеалисты, первооткрыватели, ищущие спасение,

вдохновение и, может быть, новую родину. Таким образом, они

одновременно выстраивали топос, создавали тот мир, в котором реализуется

один и тот же сквозной сюжет – поиск нового дома, возвращение на родину,

попытка найти родину.

Нужно отметить, что такое воссоздание образа завоеванной территории

было не уникальным. Индия также привлекала и романтиков-

путешественников, и предпринимателей, ищущих новых путей обогащения.

Эти два вектора изображения «едущих в индийские колонии» нашло

отражение в многочисленных произведениях Д. Конрада, Р. Киплинга, а

также у Ч. Диккенса («Лавка древностей», «Барнеби Радж»), Г. Грина («Суть

дела», «Путешествие с тетушкой», «Наш человек в Гаване»), У. Коллинза

(«Лунный камень»), Д. Лондона («Лунная долина», «Игра», «Приключение»),

С. Моэма («На окраине империи», «Дождь», «Макинтош»), Э.М. Форстера

(«Говардс-Энд») и др.

Мотив путешествия в «загадочный», «непостижимый край»

мифологизирован и стал частью фольклора. Е.М. Мелетинский отмечал, что

большинство традиционных сюжетов восходит на Западе к библейским и

античным мифам [Мелетинский 1991: 41], среди которых и возвращение или

поиск дома. Хорхе Луис Борхес в новелле «Четыре цикла» предпринял

попытку свести все сюжеты мировой литературы в схему [Борхес 1994: 255–

256]: осада города, его оборона; странствие или возвращение домой; поиск и

77

смерть Бога. Странствия подразумевают путь и поиск, который является

логическим продолжением мотива возвращения в рай, обратно к истокам или

же путешествие за Граалем, философским камнем и вечной жизнью.

В романе Каразина «Погоня за наживой» путешествие, точнее побег на

Восток, – это верный способ обрести счастье, разбогатеть и удачно выйти

замуж: «Край же, я вам доложу, золотой край для всяких торговых

предприятий; то есть за что ни возьмись; и ежели при этом еще деньги – ффа!

Все это внове, нетронутое, запускай руки по самые локти, греби знай»

[Каразин 1905: I, 30]. Стоит отметить, что подобный энтузиазм относительно

Востока во времена территориальной экспансии России носит уже другой

характер, нежели в эпоху правления Николая I, когда время надежд

кончилось, как и «кончились люди двадцатых годов» [Тынянов 1988: 2], а

интерес к Востоку служил спасительной соломинкой, попыткой избежать

«николаевского гнета» и непримиримой тоски после декабрьского восстания.

Как пишет Юрий Тынянов в романе «Смерть Вазир-Мухтара», «двадцатые

годы были уволены вообще», и «империи более не требовались тучность

полководцев и быстрота поэтов» [Там же: 16–17]. А.С. Пушкин, мечтающий

о путешествиях, грезящий поездкой в Сибирь – на свободную землю, чтобы

дышать полной грудью, писал в «Путешествии в Арзрум во время похода в

1829 года»: «Долго вел я потом жизнь кочующую, скитаясь то по югу, то по

северу, и никогда еще не вырывался из пределов необъятной России»;

«граница имела для меня что-то таинственное; с детских лет путешествия

были моею любимою мечтою» [Пушкин 1995: VIII, 463].

Роман Каразина «Погоня за наживой» (1876), положительно оцененный

современниками (это единственный роман, переизданный в новой

орфографии), был создан без отрыва от современной ему литературы, в

контексте и декорациях времени, но с оглядкой на классику, которую автор

знал и любил. Современники сразу обнаружили за Каразиным большой

литературный талант и индивидуальную манеру письма в такой мере, что его

произведения широко узнавались читателями. Как пишет редакция журнала

78

«Нива» сразу после смерти писателя, «Он создал свою собственную

“каразинскую” манеру, производившую впечатление свежести и

оригинальности… В его произведениях много красочности, размашистости,

эффектных контрастов, фантазии. О романах Каразина хочется сказать, что

они не читаются, а смотрятся. И смотрятся с интересом и удовольствием»

[Нива 1908: № 52, 924].

«Погоня…» диалогически тесно взаимодействует со многими

произведениями – современными и классическими, но наиболее важными

для понимания замысла произведения являются несколько очевидных

литературных параллелей, первая из которых – это «Анна Каренина». Роман

Льва Николаевича Толстого выходил в печать постепенно и одновременно с

«Погоней за наживой» с 1875–1877 гг., а окончательно вышел годом позднее,

в 1877. Каразин в это время был уже достаточно популярен, и можно смело

предположить, что Толстой читал его произведение. О том, были ли они

знакомы уже в те годы, – мы не знаем, однако в 1890-х годах они вели

активную переписку, о существовании которой нам известно благодаря

нескольким упоминаниям имени Каразина в письмах Толстого к дочери

Марии Львовне: «Получил от Каразина письмо с просьбой сказать свое

мнение об иллюстрациях “Севера” и посылает несколько экземпляров

альбома» [Толстой 1953: LXVI, 408].

Дмитрий Ледоколов – немолодой инженер с «ясно видными зачатками

будущей лысины», оказавшись в унизительном положении после измены

любимой жены, решает стреляться, однако «спусковой крючок как-то

особенно туго спускался, вероятно, был туго смазан или вообще что-то

случилось с оружием» [Каразин 1905: 7, 13]. Чтобы скрыться от позора и

депрессии, герой романа «Погоня за наживой» уезжает в Ташкент. Подобно

ему, Вронский, после неудачного самоубийства, также собирается уехать в

Ташкент. Как уже было сказано выше, Ташкент стал популярным топосом

конца XIX века в связи с территориальной экспансией Российской империи в

Среднюю Азию и «породил определенный фольклорно-литературно-

79

мифологический слой в русской культуре» [Шафранская 2010: 6]. После

разговора с Алексеем Карениным Вронский «чувствовал себя

пристыженным, униженным, виноватым и лишенным возможности смыть

свое унижение» [Толстой 1934: 436], поэтому, «вернувшись домой после

трех бессонных ночей, Вронский, не раздеваясь, лег ничком на диван… в то

же мгновение в голове стало путаться, и он стал проваливаться в пропасть

забвения. Волны моря бессознательной жизни стали уже сходиться над его

головой, как вдруг, – точно сильнейший заряд электричества был разряжен в

него, – он вздрогнул так, что всем телом подпрыгнул на пружинах дивана и,

упершись руками, с испугом вскочил на колени. Глаза его были широко

открыты, как будто он никогда не спал» [Там же: 437]. В романе Каразина

Ледоколов лежит на диване в одежде «вот уже несколько страшных дней» и

думает, «что мозг его не выдержит страшного удара; однако выдержал… На

него нашло какое-то странное опьянение. Он ничего не ел, а может быть и ел,

– он ничего не помнил; это был тяжелый кошмар, который мало-помалу

проходил, уступая место другому, худшему состоянию. Жизнь потеряла для

него всякое значение, она ему была противна. Он ощущал пустоту в сердце, в

голове, во всем организме… Вдруг Ледоколов вздрогнул, вскочил, испуганно

осмотрелся кругом, точно он спал до этой минуты и внезапно был разбужен

непонятным шумом» [Каразин 1905: 12]. После этих сцен оба героя

отыскивают пистолет и решают стреляться. Поразительное сходство

обнаруживается и в эпизоде, когда Каренин приезжает в Петербург во время

родов Анны, входит в дом и видит на вешалке военное пальто, что дает ему

понять о присутствии Вронского. В «Погоне…» именно наличие чужой

военной шинели на вешалке является доказательством того, что жена

изменяет Ледоколову: «Ярко вспыхнул огонь и осветил испуганное лицо

горничной… Он увидел на вешалке чужую шинель, он ясно ее разглядел, с

капюшоном, с военным воротником; металлические пуговицы так ярко, так

отчетливо блестели на сине-сером сукне» [Там же: 10–11].

80

В тесной интертекстуальной связи обоих произведений реализуется

один и тот же важнейший сквозной символ – символ дороги. Образ железной

дороги в «Анне Карениной» повторяется трижды: роковая встреча с

Вронским, место гибели Анны и железная дорога – забава, в которую играет

маленький Сережа в гимназии. Железная дорога – это тщательно

проведенный через все слои произведения символ бесконечного, не

имеющего смысла движения. Дорога оказывается не только главным местом

действия романа Каразина «Погоня за наживой», но и ареной, где

разворачиваются события почти всех его произведений. Герои находятся в

постоянном движении, мы застаем их либо уже в дороге, либо готовящимися

навсегда изменить свою жизнь и ринуться в путь. Складывается впечатление,

что лишь в пути, во время движения герои материализуются, начинают

существовать, привлекают внимание автора, становятся интересными и

достойными описания. В связи с этим – главной приметой России во время

экспансии становится чудовищная пространственная растянутость и как

следствие этого – единственным связывающим ее предметом оказывается

дорога.

Подобно Толстому, Каразин прошивает канву повествования образами

пути, степи и бесконечного по ней движения в поисках святого Грааля –

счастья, любви и обогащения. Дорога – это универсальный топос и символ

России, столь актуальный для конца XIX века в связи с колониальными

войнами. Ранее всех этой дилеммой был озадачен А.C. Пушкин: «Куда ты

скачешь, гордый конь, и где опустишь ты копыта?» [Пушкин 1994: V, 147] и

вдохновивший Каразина Н.В. Гоголь в поэме «Мертвые души»: «Что значит

это наводящее ужас движение?» [Гоголь 2012: VII, 232]. Как известно,

«Мертвые души» задумывались как «русская одиссея» – основное

произведение, способное всеобъемлюще описать национальный характер,

проявляемый героем во время странствия: отвага, храбрость, хитрость, сила,

верность и плюс иррациональная, никак нравственно не постулируемая тяга

к дому.

81

«Возвращение домой», поиск дома оказывается важнейшим сюжетом

почти любой национальной литературы. Дом – та отправная точка в мире,

сердце мира, без которого все не имеет смысла. В национальной литературе

Италии с этим архетипом странствия соотносятся «Неистовый Роланд»

Ариосто и «Божественная комедия» Данте с ее тремя этажами мироздания. В

испанской литературе все выделенные Борхесом сюжеты, включая

самоубийство Бога, объединены в фигуре Дон Кихота. В литературе

бельгийской – это Шарль де Костер «Легенда об Уленшпигеле», также с

гибелью героя в конце.

«Одиссея» – это портрет человека, для которого длительность

странствия, приключения и опасность подчеркивают только одно –

необходимость своей Итаки. Вечный странник, грек потому и странствует,

потому что любит возвращаться. Если бы не было счастья возвращения, то

странствие было бы бессмысленным. Однако для Одиссея нет больше Итаки,

как для Чичикова и героя романа «Погоня за наживой». Именно поэтому

Ледоколов отправляется в путешествие – для того чтобы найти новый дом,

обрести Итаку.

В романе Каразина много прямых отсылок к «Мертвым душам»: во

время ночевки в маленькой кибитке на станции Ледоколову предлагают

почесать спину и пятки, что является «самой утонченной любезностью

относительно гостя» и напоминает, как «Коробочка предлагала Чичикову

послать ему девку почесать пятки» [Каразин 1905: 130–131]. Черты самого

Чичикова прослеживаются в купце Лопатине, «несколько обрюзглом,

плотном господине, лет, что называется, за сорок пять… который

жестикулировал округленно, мягко и относился к своим гостям с самой

изысканной предупредительностью» [Там же: 154]. Эту удивительную

схожесть героев подчеркивает и сам автор – во время беседы двух

соперничающих купцов Каразин замечает: «Станислав Матвеевич обнял

Лопатина правою рукою за талию, левой же поддерживал его под локоть.

Таким образом, они взошли на крыльцо и остановились перед дверью в позах

82

Чичикова и Манилова» [Там же: 225–226]. Но более всего на роль Чичикова

подходит Юлий Бржизицкий, поверенный купца Станислава Перловича,

поражающий своей ловкостью и хитростью всякое воображение:

«Бржизицкий принадлежал к числу тех темных личностей, которые

руководствуются одним правилом: где хорошо – там родина» [Там же: 344].

Он руководит махинациями, переодевается в другого человека, а для того

чтобы свергнуть конкурента, платит наемникам, которые грабят караван и

обезглавливают всех сопровождающих. Бржизицкий, чувствуя, что коварный

обман раскрыт, скрывается, оставив Перловичу неутешительное письмо,

после которого тот сходит с ума.

Начиная со своих ранних ориенталистских произведений, Каразин шаг

за шагом выстраивает сюжет «среднеазиатской» одиссеи, предсказав тем

самым смещение интеллектуальных и духовных поисков на Восток и

разочарование в западной цивилизации. В романе сталкиваются два типа

культур, поднимается вопрос о возможности или невозможности

сосуществования. А идея своей Итаки, дома оказывается корневой и

объединяющей для обеих культур.

Ледоколов уезжает в Туркестан от позора, потеряв жену, уважение

общества и самого себя, но, если вспомнить «Одиссею», возвращение героя –

это лишь промежуточный финал. Прорицатель Тересий, к которому

обращается Одиссей в царстве мертвых, призывает его продолжить

путешествие и пойти учить другие народы мореплаванию. Дело Одиссея – не

просто найти родину, а приобщить как можно больше людей к странствию и

познанию мира. Каразин, страстно увлеченный Востоком, понимает, что за

время путешествия человек становится другим, поэтому часто в его

произведениях возвращение невозможно, и единственный выход для героев –

продолжать путь.

Были ли эти стремления на Восток общим местом, эпигонской модой на

романтизм? Или мифологизация Востока, его экзотизация и даже

сакрализация – это естественная смена координат пресытившегося

83

европейского мира и являет собой мечту о неиспорченной цивилизации?

Этим грезам были подвержены многие писатели, поэты и художники в

разные эпохи: Грибоедов, Верещагин, Гумилев. Особенно заметна схожесть

Каразина с тяготеющим к Кавказу Лермонтовым – в их отношении к Востоку

как к врагу, с которым необходимо воевать («По камням струится Терек,

Плещет мутный вал; Злой чечен ползет на берег, Точит свой кинжал»

[Лермонтов 1979: I, 404]), и, одновременно, как к земле обетованной, где «И

странник прижался у корня чинары высокой; Приюта на время он молит с

тоскою глубокой… Прими же пришельца меж листьев своих изумрудных»

[Там же: 487]. Оба писателя были профессиональными военными,

художниками, командовали военными подразделениями, были очарованы

местными нравами и природой, быстро выучили языки и проявляли большой

интерес к исламу, с его непримиримостью и аскезой. Также многие герои

Каразина совершают паломничество в Среднюю Азию именно в поисках

абсолютной, в лермонтовском понимании, чистоты в женщине и в жизни, а

разочаровавшись, становятся жертвами того самого мифа о Востоке.

Трагедии случаются, потому что, по мнению Каразина, абсолютная чистота

невозможна, как и исламская мечта о вечных гуриях в раю – сколько ими ни

обладай, они все равно остаются девственницами. А те, кто пытается

озолотиться на Востоке за счет общей тенденции безнадежного «темного

хищничества» [Салтыков-Щедрин 1968: 153], при недостаточной степени

коварства утрачивают разум, а при достаточной идут путем

расчеловечивания и становятся законченными негодяями.

Тем не менее главным в путешествии для Каразина является легкий

доступ к самым незамысловатым и нетипичным персонажам «восточного»

антуража и возможности делать зарисовки, записывать свои удивительные

приключения, буквально «счерчивая» колоритные лица и сцены в походный

альбом, а иногда и на стены.

Выходит, что романтизация путешествия, или «побега» на Восток,

является неким производным из желания обладать и завоевать его. А

84

попытка понять произрастает из естественной потребности познать своего

врага, его слабые места, чтобы ускорить и упростить овладение им. Однако

впечатления о невиданных ранее природных явлениях, яствах, людях и

нравах порождают неугасаемое любопытство, искушая возвращаться вновь и

вновь, в надежде познать уже не только «новые земли», но и самого себя.

Дорога является знаком постоянного движения, в котором находится сама

Российская империя, – она растягивается благодаря экспансии, и только

путешественник может быть связующим звеном. Дорога, путь – это

универсальный топос каразинской прозы, и главное в нем – движение, цель

которого, кроме самого расширения, так и оказывается невыясненной.

Выводы по первой главе:

1. Ориентализм – это и комплекс гуманитарных дисциплин,

востоковедение, и одновременно «детище Запада», отстраненный взгляд на

«культурного другого». Одним из инструментов формирования «знания» о

колониальных землях и ее жителях были искусство и литература. Эти два

инструмента познания тщательно выстраивали две разные характеристики

Востока: отсталая, «дикая», упадническая область, требующая

вмешательства цивилизованного Запада; святая земля, место исканий,

жемчужина мифов, оплот восточной мудрости, иррационального

божественного присутствия, фатума.

2. Особенность русского ориентализма XIX в. сопряжена с проблемным

определением границ метрополии и колонии, благодаря географической

неразделенности с присоединенной территорией. Это способствовало тому,

что практики доминирования легко переносились обратно в метрополию,

поставив Российскую империю в положение как субъекта, так и объекта

ориентализма. Парадоксальность ситуации России заключается в том, что

она впитала в себя западную идею превосходства над «отсталыми»

дикарями, но и сама ощущала себя объектом «ориентализма» со стороны

Запада. Эта особенность насыщала поэтику писателя-ориенталиста

особенными характеристиками и усложняла его авторскую позицию по

85

отношению к присоединенным территориям. Своеобразие мифопоэтики

романа Каразина «Наль» демонстрирует особенное свойство именно

русского ориентализма, где человек не может быть колонизатором в чистом

виде, носителем абсолютно незыблемой правды.

3. В очерках Николая Каразина «Дунай в огне» мы можем обнаружить

одну из популярных тенденций в русской литературе конца XIX в., где

существовала практика формирования образа своей страны и ее окраин как

«экзотических» или отсталых. Каразин и другие авторы (П.В. Алабин,

В.И. Немирович-Данченко, Е. Степной, А. Бешенцов, В.М. Дорошевич,

В.Л. Кигн-Дедлов, М.А. Алиханов, Б.Л. Тагеев, П.Н. Краснов) работали на

ориентализацию, восприятие своих собственных, удаленных от столицы

территорий как «диких», «отсталых» или «экзотических». Перемещаясь по

территории России, они описывали свои собственные, удаленные от столицы

территории согласно модели «условного Востока». Данная амбивалентность

позиции русских исследователей, писателей, журналистов и историков,

которые то причисляли себя к европейцам, то говорили об «уникальном»

положении России, особенности которого, брали начало в скифском

прошлом, позволила полярно оценивать собственную историю и почти

сознательно играть роль Запада на Востоке и Востока на Западе.

4. Проблема самоидентификации главного героя тесно переплетается с

особенностями восприятия колониальной войны самим автором и является

попыткой заново посмотреть на самих себя, определить свою роль в истории

и место в парадигме Восток-Запад. В романе «Наль» проблема

самоидентификации героя отражена не только через особенности его

происхождения, но и через прямое указание на противостояние,

соперничества Англии и России, сравнение двух империй и их колоний.

Российская экспансия, зафиксированная в литературе ее свидетелями и

участниками, осуществлялась в двух направлениях – внешнем и внутреннем.

5. Дорога – главное место действия героев произведений Николая

Каразина. В пути завязываются знакомства, налаживаются связи, часто

86

имеющие роковые последствия. Иногда в дороге выявляются глубокие,

скрытые желания и качества персонажей (Батогов, Ледоколов, Брозе).

87

ГЛАВА 2. СПЕЦИФИКА АВТОРСКОЙ ПОЗИЦИИ

ПИСАТЕЛЯ-ОРИЕНТАЛИСТА Н.Н КАРАЗИНА

2.1. «Другое Я» писателя-ориенталиста Н.Н. Каразина

Наивысшие пики активной деятельности Николая Каразина приходятся

на очень разные этапы истории, поскольку за время его жизни случились

полномасштабные кампании в правлении трех императоров. Он был

свидетелем правления Александра II: подавление польского мятежа (в

котором лично участвовал писатель), тяжелейшее разочарование в

реализации реформ, экономический кризис, победа в русско-турецкой войне,

но с условием подписания Берлинского трактата.

Каразин писал в период увеличения количества крестьянских восстаний,

усиления репрессий со стороны полицейских органов и последовавшего за

ним небывалого роста общественного недовольства. Каразин был свидетелем

множества бюрократических ошибок, непродуманных решений и глупых

ненужных смертей по воле неграмотных, трусливых чиновников во времена

среднеазиатской войны и сражений на Балканах («они бегут и оставляют на

поле одиноких русских, те гибнут напрасно и без пользы <…> Вот уже

месяц, как наши не выходят из линии огня. Они голодают на своих позициях;

больные, в лихорадочном жару и бреду <…> Это идет какое-то

эпидемическое, повальное самоистребление» [Каразин 1905: XI, 229]). В

своих произведениях он сохранил и передал для потомков истории не только

о храбрости и смелости, но и о глупости принятых извне решений.

Писатель и журналист Н.Н. Каразин жил в напряженные, лихорадочные

годы покушений на Александра II и прихода на императорский трон

Александра III. С началом активной работы вновь пришедшего императора

связывают отход от либерального курса и усиление административного

давления, обозначенного после знаменитого Манифеста о незыблемости

самодержавия. Результаты распространения консервативных тенденций,

88

повышение налогообложения с учетом так и нерешенных вопросов в области

крестьянской реформы 1861 г. весьма ярко отражены в «Воскресенье»

Л.Н. Толстого. А последствия так называемого «облегчения положения

народных масс» и указа о сохранении лесов можно увидеть и в романе

Н.Н. Каразина о переселенцах «С севера на юг». В нем автор, в достаточной

прозрачной форме, описывает сложность вынужденного переселения.

Критикует запрет на рубку лесов, так как им смело пользуется

администрация, чтобы буквально выселить беднейшие семьи, а иногда и

целые деревни из своих домов и вынудить переехать в Среднюю Азию:

«Пришли землемеры, разверстали эти самые леса на участки, лесничих и

сторожей нивесть откедова нагнали силу. Заказы поделали: это вот не смей

трогать, Боже тебя сохрани! Потому казенные… Сюда вот и носа не совай,

потому не твои, одно слово, не смей трогать, не твое!... Штрафы пошли»

[Каразин 1905: VII, 10–11]. С другой стороны, в комментариях он пытается

оправдать «правительственные меры»: «В наших лесных губерниях, где леса

не составляли собственности крестьян, эти последние терпели большой

недостаток в удобной для хлебопашества земле, и понятно, что крестьяне

эксплуатировали леса незаконным образом… Теперь <…> вследствие

реформ в лесном ведомстве, установилось более правильное лесное

хозяйство и бдительный надзор, пресекший возможность крестьянам

незаконно пользоваться лесом <…>» [Там же: 9]. Это противоречие, где в

сюжете произведения мы становимся свидетелями событий трагических, в

корне меняющих жизни «вынужденных переселенцев», а в комментариях

сталкиваемся с более чем оправдательной, скорее соглашательской

интонацией, еще раз подчеркивает опасность для писателя быть полностью

откровенным во времена империи, да и после, когда «идеологически

отточенный глаз советских издателей узрел опасные политические

просчеты… из-за которых художник и был предан забвению» [Цветов 1993:

5].

89

Лишь военная карьера, одна какая-либо деятельность не смогла в

достаточной мере удовлетворить творческий, бурлящий, многогранный

потенциал Николая Каразина. А представление отца Николая Васильевича о

чести и долге перед страной, преемственность и традиции обязывали

Каразина служить отечеству. Однако именно военная деятельность дала

редкую возможность применить себя в разных сферах. Путешествия,

длительные пребывания в новых местах, среди незнакомой культуры

способствовали развитию всех граней таланта Николая Каразина: живопись,

журналистика, этнографические исследования. У него было время делать

массу заметок и зарисовок для широких полотен и больших романов.

Подобное можно обнаружить и в биографии М.Ю. Лермонтова, чье

творчество выкристаллизовывалось именно на Кавказе. Проявив себя как

отважный воин, он показал чудеса продуктивности поэта, прозаика и

художника: «… снял на скорую виды всех примечательных мест, которые

посещал», и привез с собой «порядочную коллекцию» [Лермонтов 1981: IV,

403], обнаруживая тем самым глубокую связь дарования поэта и художника.

Рисование для Лермонтова есть неотъемлемая часть его творческой

самореализации, решавшей те вопросы, которые не могла решить поэзия или

проза: «Поэтому альбомы с рисунками Лермонтова и отдельные его рисунки

на рукописных страницах следует считать материалами, обязательными при

исследовании творчества поэта» [КБ].

Так и в случае с Николаем Каразиным: без военной службы и тех

возможностей, которые она предоставила, ни с каким «среднеазиатским

Колумбом», столь ярко и полно описавшим атмосферу завоевательской

войны, мы бы не имели чести познакомиться. Однако военной карьеры,

орденов, званий ему не хотелось, а службы, как единственной деятельности,

очевидно, было мало, иначе он бы не ушел в отставку сразу после польского

восстания, чтобы поступить вольным слушателем в Академию художеств для

обучения технике батальной живописи у Б.П. Виллевальде. Академик

положил начало военно-бытовому жанру и был известен еще и как автор

90

«громадных многофигурных картин» [Боровская 2013: 122], воспитавший

многих художников – Н. Самокиша, А. Шарлеманя, Н. Шильдера, А. Рицони,

М. Авилова, Н. Рериха и, конечно, Николая Каразина. Ведь в 1860–1870 гг.

класс мастера пользовался большой популярностью: «Многие молодые

художники, мало убежденные в прелестях сухого классицизма, шли толпой в

баталический класс» [Садовень 1955: 116]. При этом и деятельностью

живописца или иллюстратора он бы не удовлетворился. Отказываясь

действовать в исключительно одних рамках, Каразин возвращается на

службу и в 1867 году уезжает в Бухару, взяв с собой альбомы для записей и

зарисовок. Получив нескольких ранений, он вновь выходит в отставку и уже

основательно начинает заниматься художественной и литературной

деятельностью.

Почти сразу, в 1871 году, в журнале «Всемирная иллюстрация» выходят

его первые рисунки, а в 1872 в журнале «Дело» публикуется роман «На

далеких окраинах», снискавший большую популярность у современников.

Одновременно с этим, чувствуя необходимость дополнительных уроков по

гравировке, Каразин едет в Париж перенимать рисовальную технику у

Гюстава Доре, благодаря чему становится первым русским иллюстратором,

который рисует кистью на деревянной доске. Эта «легкая и бойкая техника»

[Арипова 2005: 38] сделала Каразина узнаваемым «художником кисти и

слова», заставив «говорить о себе, подкупая своим оригинальным,

эффектным стилем», после чего он стал участвовать «решительно во всех

современных изданиях, где только требовался труд иллюстратора» [Нива

1908: № 52, 924].

Среднеазиатский опыт позволил Николаю Каразину и после получения

признания в сфере иллюстрирования, в 1874 и 1879 гг., отправиться для

исследования бассейна Амударьи в качестве этнографа и специалиста по

Туркестану. Русское географическое общество очень ценило его

многогранный талант. Оно искало человека с военным опытом, который был

способен талантливо, подробно, беспристрастно и объективно описать и

91

зарисовать то, что видит, имея в арсенале только перо и карандаш. Поскольку

Каразин имел навыки работы с картами, обладал знаниями об особенностях

культуры разных народов и понимал местный язык, он был идеальным

кандидатом на эту роль.

В годы экспедиций он не расставался с альбомом, в котором писал

заметки, фиксировал сюжеты на будущее и одновременно делал

множественные зарисовки. РГО (Русское географическое общество)

интересовали вопросы географические, этнографические и вопросы

сохранения, изучения культурного наследия Востока, поиски древних

рукописей и трудов великих мыслителей Средней Азии. Николай Каразин

участвовал в топографических съемках по Семиречью, проводил месяцы в

диких, мало еще известных местах, окружающих озеро Иссык-Куль.

Прервался он лишь единожды, для того чтобы принять участие в войне с

Турцией за освобождение Сербии в 1877–1878 гг. в качестве военного

корреспондента-иллюстратора, а затем вновь вернулся в Туркестан. Турецкие

же впечатления также не прошли даром, – оттуда он привозит замысел

романа «В пороховом дыму», дополнив свой востоковедческий багаж еще и

знаниями об особенностях турецкого востока.

В связи с этим можно сказать, что неутолимая жажда стихийной

свободы, которая, к сожалению, не может «удовлетвориться никакими

формами человеческого общежития» [Мережковский 2012: 351],

спровоцировала в авторе желание публиковаться, рассказывать истории –

приключенческие и авантюрные, фантастические, драматические и

публицистические, где было бы место для правды, какой бы она ни была. Но

будучи начинающим литератором без связей, Каразин не смог бы позволить

себе сказать все, что действительно думал, и никто не дал бы ему такой

возможности. Ограничив себя лишь писательством, он вряд ли был бы

допущен в самые недра солдатской жизни, в эпицентр побед и поражений,

внутриотрядных бесед, гуляний и возможности свободно перемещаться по

крошечным кишлакам без охраны. Без доступа к такой информации он не

92

смог бы увидеть истину и передать ее своим читателям, поскольку «сам факт

ангажированности русских художников государственными структурами и

прямая зависимость их творчества от политико-прикладных задач,

определяемых научно-дипломатическими экспедициями и генеральными

штабами, определили характер большей части их ориенталий» [Горшенина

2008: 69]. И поскольку исключительно военная карьера не смогла бы его

окончательно успокоить, а желание издаваться, делиться впечатлениями без

цензуры было очень острым, Каразин воспользовался природным талантом к

перевоплощению и для раскрытия своей истинной авторской позиции решил

использовать маску, или «Другое Я». В этом alter ego найдут воплощение и

соединятся в единое живое поле три вида его деятельности: литература,

живопись и военное дело. Таким образом автор «окажется в новых

взаимоотношениях с изображаемым миром» [Бахтин 1986: 415]. В процессе

работы над произведением он будет самостоятельно рисовать иллюстрации с

изображениями не только мест действий, но и самих героев, которыми всегда

оказываются офицеры, увлеченные живописью, а сюжет разворачивается во

время войны, даже если непосредственно не показываются военные

действия.

Писатель чувствовал необходимость в «Другом Я» как дополнении себя

самого. Он создает alter ego – Солдат-художник, от лица которого он смог бы

обращаться к объекту речи и который выполнял бы функции субъекта речи.

Эта личина помогала Каразину войти в состояние объективного

наблюдателя, смотрящего и при помощи художественных образов

описывающего увиденное более подробно со стороны, как художник-

баталист, и яростно, изнутри, как солдат, защитник Отечества.

Солдат-художник – это полюбившийся ему образ, который он впервые

применил к себе во время работы корреспондентом-рисовальщиком на

Балканах. Именно во время работы и путешествий по территории Турции,

Сербии, Болгарии и Румынии у него появилась привычка именовать себя в

процессе работы Солдатом-художником [Имя с открытки… 2012], что стало

93

его alter ego, вторым Я, сопутствующим всей его творческой деятельности.

Этот чуткий и внимательный наблюдатель бесконечно фиксировал

«художественное» везде, где бы он ни находился. Роль «человека

рисующего», находящегося в поисках «сочного кадра», постоянно

присутствовала в Каразине, даже когда он был в этнографической миссии,

где его стержневой позицией все-таки должна была оставаться позиция

востоковеда и внимательного описателя. Он одинаково уверенно чувствовал

себя и с кистью, и с пером в руках. Каразин рассказывал о Востоке не только

как специалист, но он и сам продолжал с удивлением узнавать Туркестан,

Турцию и ее окрестности, открывая эти земли и для читателей, и для себя

самого.

Необходимость создания «Другого Я» продиктована спецификой

диалога с Другим, с Востоком, с представителем другой культуры. Создавая

alter ego, Каразин помогал себе вступить в открытую, непредвзятую

коммуникацию с Иным, где наблюдение – это важнейший способ

восприятия, а рисование, по Буберу, напрямую связывает наблюдающего с

предметом наблюдения («предмет наблюдения состоит из черт, и за каждой

из них, как известно, что-то скрывается» [Бубер 1995: 100]). Рисовальщик

следит за Другим, отмечает его поведение, затем созерцает и наконец

устраняется от любых суждений.

Во время экспедиций Каразин делает зарисовки, пишет короткие или

развернутые подписи к ним, а иногда и целые рассказы с диалогами,

которые, словно закадровый голос немого фильма, дополняют, расширяют

картину. Эти два опыта – художника и писателя – непрестанно

сопутствовали друг другу. За многие рисунки, которые были приложены к

журналам и отчетам из экспедиций в Центральной Азии, ему были

присуждены высшие награды на географических выставках в Лондоне и

Париже. Помимо прочего, одновременно с деятельностью этнографа,

создателя картин, рисунков, коротких рассказов, повестей и репортажей, он

писал и сложно выстроенные романы, к которым не предполагались

94

иллюстрации, а еще был бережным собирателем фольклора (в канву

повествования часто вплетены идиомы, стихи, присказки и песни местного

населения, переведенные самим автором).

Каразинское «Другое Я» позволило выработать новые углы зрения в его

творчестве, иную перспективу видения. Авторское Я проникает в духовную и

телесную сферу другого, что «по сути сливается с ним до неразличимости.

Отношения между “я” и “ты” качественно преобразуются, воссоздавая “я”

автора в формате alter ego» [Неминущий 2008: 71]. Таким образом, между

«Я-автором» и «Другим Я» образуется диалог, в чьей традиционной схеме –

«противостояние человека человеку, как противостояние “я” и “другого”»

[Бахтин 1979: 204–205] – рождается динамика авторской позиции к

объективности, описательности, отстраненности.

Солдат-художник – это не только автор, это и герои его произведений.

Рисующий солдат, солдат-художник, рисовальщик появляется у Каразина во

многих рассказах, очерках, повестях и романах. Каразин-художник

постоянно присутствует в своих произведениях, как бы просматривая их с

точки зрения «картинки», впечатления, правдоподобности, яркости и

сочности «кадра» – общей «зрительности» образов. Например, в рассказе

«Портрет» рассказчиком выступает офицер-художник, который повествует о

своем друге Ване Черных, нашедшем в одном из покинутых аулов

пятнадцатилетнюю девушку Нур-чаш. Она узнала, что рассказывающий

историю офицер рисует, и охотно рассматривала его альбомы. Девушка

«засматривалась на пейзажи, здания, рисунки разных цветов, утвари»

[Каразин 1905: IX, 14], при этом ее невероятно тревожили, «смущали»

изображения живых существ, которые она разглядывала с особенной

жадностью, «жгучим любопытством, но вместе со страхом» [Там же: 14].

Оказалось, что по «их» закону рисовать «живых» – «страшный грех,

навлекающий на рисовальщика большую ответственность и наказание

Божие, а пуще на того, кто позволил с себя рисовать своею доброю волею»

[Там же: 14]. У всякого изображения, у всякой формы есть душа, как считает

95

Нур-чаш, но вселиться она может только по воле Аллаха, только он один

«может творить все живое» [Там же: 14]. Поэтому, когда солдат-художник

нарисовал форму, душа этого изображения «носится около, тоскует,

жалуется на тебя Аллаху и просит ее избавить от этого мучения; а избавить

ее может только смерть самого рисовальщика, виновника этой тоски, этих

мучений» [Там же: 14]. Однако если кто-либо сам позволит себя нарисовать –

снять с себя форму, то Аллах в наказание отбирает у такого грешника

половину его собственной души, а «разрозненные половинки тоскуют вдвое

и приносят наказанному одно только горе, одни неудачи в жизни, одни

несчастия» [Там же: 14].

Художник для местных жителей казался фигурой мистической, он

вызывал невероятное любопытство, поскольку беспрепятственно

зарисовывал понравившиеся лица и фигуры людей, но в то же время он был

грешником, похитителем душ и посягателем на волю Аллаха. Рисовальщик

пытался встать на роль создателя, творца формы без души, что не могло не

вызывать возмущение, но и безмерное любопытство Нур-чаш. Комментируя

это предубеждение перед портретами и изображениями людей, Каразин

пишет: «Ни на фресках мечетей, ни в украшениях стен богатых сакель мне не

приходилось видеть изображений живых существ, и богатые рисунки-

орнаменты исключительно наполнялись только арабесками, цветами,

предметами утвари, а если и встречались намеки на что-либо живое, как,

например, на бухарских коврах, то это живое выражалось только в очень

слабом сходстве и совершенно видоизменялось, принимало форму

оригинального и замысловатого орнамента» [Там же: 15]. Тем не менее

красавица поддалась на уговоры, и рассказчик начинает делать ее портрет.

Создавая портрет красавицы с «полным жизни и характером, оригинальным

личиком» [Там же: 15], герой входит в раж и невероятно увлекается работой.

Он рисует поспешно, лихорадочно и мало-помалу «черты ее лица

переходили на бумагу; с каждым прикосновением кисти эти черты

оживлялись, сходство усиливалось, передавался даже исключительный

96

характер выражения ее в эту минуту» [Там же: 16]. Каразин-художник

доминирует в этом рассказе, выходит на первый план. После того, как он

закончил работу, Нур-чаш решила, что он отнял у нее частицу души, и стала

медленно угасать, до тех пор, пока солдат Ваня Черных не спас ее той силой,

которая «оказалась могучее силы верования, силы врожденных, всосанных с

молоком матери предрассудков» [Там же: 16], а именно силой любви.

Alter ego Солдат-художник позволяет Каразину максимально отдалиться

от объекта изображения, т. е. роль офицера, солдата, защитника империи

уходит на второй план. При этом «Другой Я» отрывается от активного

автора-творца и независим от него, начинает вести самостоятельную жизнь в

мире [Бахтин 2000: 35], придуманном Каразиным. «Другого Я» не

отвращают картины гибели и разрушений, он видит образ, просящийся на

холст, и в этом смысле смерть для него еще один источник вдохновения.

Важно отметить, что в его описаниях погибших нет смакования, скорее

неожиданное удивление: как красиво, страстно промелькнул луч солнца

через разверзшийся череп или как причудливо упало тело, в котором только

что было столько жизни и ярости. Насилие не отвращает автора и художника.

Наоборот, он эстетизирует его.

Во многих рассказах, очерках и репортажах мы застаем героя

сокрушающимся, что он не взял карандаш и бумагу или у него нет времени

зарисовать увиденное. Его герои-рассказчики – это всегда на девяносто

процентов автор, чья художественная натура видит не обезображенные горы

тел, а то, как преломляется свет и освещает место побоища, создавая

картину, готовую для перенесения на полотно.

Например, в очерке «Рискованный сеанс» герой, после успешного

штурма цитадели в Коканде, едет в центр города и застает место штурмовой

бреши в стенах, через которые прошла русская армия. Каразин пишет о том,

как он был ошеломлен неожиданной живописностью побоища и тем, как

«картинно и причудливо» были разбросаны «в горячем бою эти массы тел»

[Там же: 6]. Он немедленно слез с лошади, бросил поводья, «вынул свой

97

дорожный, очередной альбомчик из кармана» и кинулся зарисовывать «эту

типичную натуру» [Там же: 6]. Рассказчик наблюдает эту ситуацию как

единую картину и вдруг видит, как солнце, спускаясь к горному горизонту,

уперлось в убитого во время проповеди старика муллу, как солнечный блик

бросает резкую тень, сделав его лицо почти живым. Каразин в этот момент

исключительно художник, он думает о смерти как о еще одном поводе

взяться за карандаш и, как он пишет в рассказе «Ак-Томак», «Я сидел

неподалеку на барабане и, признаться, горячо сожалел, что со мной не было

моего рисовального прибора» [Каразин 1905: VI, 111]. Специфика взгляда

художника-наблюдателя не могла не отразиться на стиле его прозы. В

«Рискованном сеансе» он рассказывает, как увлекся зарисовыванием

растерзанного во время «вдохновленной» речи муллы и как чуть не погиб от

рук раненого кокандца, сваленного по ошибке в груду мертвых.

В рассказе «Ак-Томак», что в переводе с казахского означает – «Белая

шея», в центре сюжета оказывается офицер, увлекающийся рисованием, с

позиции которого мы видим и воспринимаем происходящее. Действие

разворачивается в 1867 г. в районе Каттакургана, недалеко от Самарканда.

Главный герой-рассказчик спасает от разбойников («бурых халатов»)

женщину поразительной красоты, по имени Ак-Томак. Ее судьба – это

история «дьявола в образе человека» – роковой женщины, наложницы, не

желающей быть в неволе и готовой убить ради свободы: «Не хотела я

попасть из-под одной плети под другую» [Там же: 125], – говорит она,

зарезав любовника, афганца Абда-Рахмана. Рассказчик восхищен дерзостью

«Белой шеи» и тем, что она решает «пустить себя в оборот» [Там же: 130],

выбрав судьбу гетеры, которой «казы, духовный судья – лицо весьма

сильное, выдает за своей подписью ярлык и разрешает жить свободно» [Там

же: 130].

Герой, рассказывающий эту историю, рисует везде, даже внутри своего

жилища. Белые, оштукатуренные стены были «сплошь разрисованы углем и

растушкою» [Там же: 112], а в простенке между окнами он набросал голову

98

амазонки Ак-Томак, которую встретил в Ашик-Ата и чей образ так его

впечатлил. Герой подчеркивает, что он был известен как офицер-художник и

«об этих работах… знали чуть ли не во всем Катта-Кургане, и даже его

окрестностях», и он «частенько имел удовольствие принимать у себя

туземных гостей, пришедших с единственной целью посмотреть диковины на

стенах» [Там же: 112] его сакли.

Описывая эту женщину, Каразин словно «рисует» ее лик, буквально

показывая читателю готовую картину: «Одним движением руки Ак-Томак

сдернула с головы свой платок; черные, блестящие волосы, заплетенные в

многочисленные косы, рассыпались; кое-где заискрились цветные бусинки и

серебряные монетки. Большой шрам на лбу, как раз над правою бровью,

старый, давно заживший шрам, так и бросился мне в глаза… Ак-Томак была

очень хороша в эту минуту, но это была красота эффектная, декоративная. В

нее даже не следовало слишком пристально всматриваться, иначе в этих

полных энергии чертах замечалось что-то неприятное, неженственное и даже

несколько отталкивающее» [Там же: 105–106].

Alter ego Солдат-Художник освобождает Каразина от восприятия себя

исключительно как художника, а с другой, расширяет видение своей

личности до «Я – и художник, и писатель, и офицер». Такого рода

перевоплощение в «пограничную» фигуру «внутреннего иного» этого

культурного пространства позволяет выработать новые углы зрения и не

судить об этом пространстве «лишь из позиции центра» (метрополии)

[Тлостанова 2004: 5]. Каразин знал, что он больше чем солдат и, конечно,

больше чем художник, ведь уже его первый роман «На далеких окраинах»,

вышедший в 1872 году (Дело, № 9–11), стал невероятно популярным и

цитировался многими его современниками, обозначив себе место между

классиками литературы: «Хлудовы, – вспоминает Н.А. Варенцов о

знаменитом семействе XIX в., впечатлившем не одного русского писателя, –

невольно возбуждали к себе интерес не только среди лиц, имеющих с ними

деловые отношения, но и у многих писателей, например Островского…

99

Лескова (“Чертогон”), Каразина (“На далеких окраинах”) и других»

[Варенцов 2011: 202]. Это значит, что в конце XIX века произведения

Каразина были очень хорошо знакомы его современникам, они часто

цитировались, а сам автор крепко ассоциировался с ориенталистской

литературой, посвященной Средней Азии и Балканам.

2.2. Н.Н. Каразин и В.В. Верещагин. Своеобразие авторских позиций

писателей-ориенталистов

XIX век рождал много талантливых, разносторонних личностей,

оставивших значительный след одновременно в нескольких видах искусства:

литературе, живописи, журналистике, военном деле.

Знакомясь с биографией Василия Верещагина, мы невольно

сталкиваемся с удивительным, последовательным совпадением с биографией

Николая Каразина. Каждый из них – солдат, писатель и художник; оба

приехали в Бухару в 1867 году и завязали знакомство с генерал-губернатором

Туркестана К.П. Кауфманом. В один и тот же год, месяц и день отличились в

важнейших для истории России битвах, но в двух разных местах –

Самарканде и Зарабулаке, получив ордена отличия за храбрость и отвагу. А в

1877 году, почти одновременно, уехали в действующую армию в связи с

началом русско-турецкой войны. При этом авторские позиции двух

художников-литераторов различались, они смотрели на многое словно с двух

разных полюсов, двух точек опоры, которые иногда совпадали, но чаще

противопоставлялись: имперская позиция Верещагина и позиция Каразина,

критически осмысляющего право империи доминировать и насаждать свою

картину мира.

Василий Верещагин, начав публиковать свои первые очерки и рассказы,

создал себе маску и взял псевдоним «Литератор» – намеренно, чтобы

взбудоражить современную критику и одновременно привлечь ее внимание к

своему творчеству в качестве писателя. Его перу принадлежит двенадцать

100

отдельных книг, состоящих из повестей, очерков, воспоминаний, путевых

заметок и публицистических этюдов; это подтверждает, что «литература

вовсе не была только эпизодом в этой бурной биографии» [Кошелев, Чернов

1990: 5].

Художник был прекрасно осведомлен о том, как критика, да и читающая

элита относятся к «художникам, взявшимся за перо» [Там же: 10]. Он знал,

что Литератор – «это кличка пишущего сенсационные картины на

гражданские мотивы» и что ею «клеймят художника, не понимающего

пластического смысла форм, красоты глубоких, интересных сочетаний

тонов» [Репин 1986: 302]. Илья Репин, также увлекавшийся литературой,

вспоминал: в кругу живописцев слово «литератор» было оскорбительным,

ведь считалось, что подобный союз живописного и словесного

взаимодействия был скорее неестественным, показывающим, что в одном из

видов деятельности мастерство человека очевидно «провисает» [Кошелев,

Чернов 1990: 10]. Верещагину, не меньше чем Репину, было известно, какой

оттенок и репутацию носит именование кого-либо Литератором, и он,

согласно своему непростому характеру, бросает вызов общественному

мнению и именно так именует одну из первых своих прозаических книг.

Герой «Литератора» Сергей Верховцев – военный, отчаянный малый,

слывший в обществе гордецом, «букой», у которого «не совсем ладно в

голове» [Верещагин 1990а: 53], решает всерьез заняться литературой. Он «в

часы неудач и упадка духа <…> искренно думал, что у него нет настоящего

призвания к литературе, темперамента литератора» [Там же: 72]. В

«сумасброде» Верховцеве, который «не бережет ни своей жизни, ни чужой»

[Там же: 53], можно увидеть самого Верещагина, смело защищающего

самаркандскую цитадель и бросающегося в бой под командованием

Скобелева в действующей Дунайской армии. Кроме того, повесть

неотделима от картин Верещагина, посвященных войне на Балканах, где он

будто поясняет и продолжает картины «Перед атакой», «На Шипке все

спокойно», «Под Плевной».

101

Верещагин часто воспринимал себя чем-то больше чем художник, он

называл себя автором, а весь ряд «военных сцен», под общим названием

«Варвары», называл «эпической поэмой, в которой картины заменяют

главы», поскольку «события, из которых соткан сюжет, не все за один раз

собраны и составлены в голове автора» [Верещагин 1981: 31]. Он считал, что

его миссия – преодолеть, переступить «предел задачи и средства

живописца», выступив, таким образом, новатором, перешагнувшим «через

рутинное, ничем в сущности не оправдываемое правило» [Там же: 31]

смирения с ограниченной ролью художника – осветителя событий.

Летом 1868 года и Каразин, и Верещагин находились в отряде генерала

Кауфмана: Верещагин был приглашенным художником при генерале, а

Каразин – поручиком в пятом Туркестанском батальоне. Когда К.П. Кауфман

покинул самаркандскую цитадель вместе с поручиком Николаем Каразиным,

чтобы помочь отряду генерала Головачева на высотах у городка Зарабулак, в

десяти верстах от Каттакургана, на следующий же день в окрестностях

Самарканда собрались «внушительные силы шахрисабзских беков»

[Глущенко 2010: 154] и пошли на штурм полуразрушенной, еще не

восстановленной крепости. В этот момент, когда большая часть военных сил

была выведена из Самарканда, Верещагин находился в городе и, зная о

слухах, «что город окружен неприятелем», безмятежно прогуливался «по

всем городским переулкам и закоулкам» [Верещагин 1898: 6] и

непринужденно работал. Однако через несколько дней стало понятно, что

слухи оправданы – началось восстание, и готовится штурм крепости.

Верещагин в очерке «Самарканд в 1868 году» пишет: «И в бинокль, и без

бинокля ясно было видно, что вся возвышенность Чапан-Ата,

господствующая над городом, покрыта войсками» [Там же: 8]. Художник,

оставшись в штатской одежде, взял винтовку и присоединился к

малочисленным отрядам, защищающим Тамерлановскую цитадель. В эти же

дни Николай Каразин во главе батальона, бок о бок с генералом, участвует в

кровавом степном побоище у Зарабулакских высот; подробностям этой

102

битвы он посвятит одноименный очерк. По приказу генерала А.К. Абрамова

Каразин, поведя наступление, задержит главные силы бухарцев. Ударом

приклада у него будет сломана сабля, и Николай Николаевич, вынужденный

сражаться врукопашную, будет ранен. Последствия этого ранения скажутся

на его здоровье, и очень скоро ему придется выйти в отставку. Одержав

победу, Кауфман заметит, что у Каразина в руке только эфес от сабли, и на

следующий день пришлет золотое оружие с надписью «За храбрость».

Очерк «Зарабулакские высоты», вошедший в сборник 1874 года

«Повести, рассказы и очерки» [Каразин 1874], поражает своей

изобразительной мощью: сцены насилия показаны подробно, осязаемо и, что

самое удивительное, отстраненно. В этом заключается одно из самых

существенных отличий Верещагина и Каразина – писателей. Каразин

отстранен и рефлексирует эмоционально-волевую позицию героя, «но не

свою позицию по отношению к герою» [Бахтин 2000: 34]. Тогда как проза

Верещагина, и в частности очерк «Самарканд», снабжена предельно резкими

оценочными чертами и характеристиками, присущими самому автору:

бескомпромиссность, ярость, честность, непримиримость к тому, что

незнакомо, что отражается и на его отношении к культуре «Другого».

В «Зарабулакских высотах» перед читателем предстает некий

наблюдатель, озирающийся вокруг, прямо из эпицентра кровопролития. Он

обычный солдат невысокого звания, у которого нет времени

проанализировать свое самочувствие, как у героев очерков Верещагина. Для

каразинского рассказчика главное – документализм. Он смотрит, скорее, не

изнутри, а вовне, поначалу не давая оценку увиденному. Словно художник,

он видит все незамутненными глазами и, зафиксировавшись, делает слепок

события. Его взгляд медленно переходит от одного объекта к другому,

благодаря чему некоторые детали сначала кажутся не столь важными, но по

прошествии времени, в едином контексте живой картины данного

временного отрезка, их упоминание приобретает особый смысл.

103

Вначале читатель застает предрассветную природу, которая не ведает

тревог и печалей, видит «высокую, длинноногую лошадь… крытую

полосатым киргизским ковром», на которой беззаботно едет уральский казак

и ворчит на «смуглого сарта в засаленной тюбетейке» [Каразин 1905: IX, 52].

Вдруг «бедное животное взвилось на дыбы, рванулось и понеслось в карьер,

прыгая через водомоины», а все потому, что «маленькая азиатская пулька»

стала причиной нарушения общей безмятежной обстановки в завязке очерка

и одновременно синонимом начала широкомасштабного сражения: «Все

приостановилось, как будто озадачилось немного. С минуту не могли

сообразить, как и что: послышалось множество команд, самых

разнообразных и даже противоречащих друг другу… Само собою, словно

инстинктивно… машинально каждый повернулся лицом к неприятелю, и

всякий как кто стоял, так и пошел прямо на выстрелы» [Там же: 52, 54].

Каразин, несомненно, пользуется художественным методом,

почерпнутым из живописи. Долго не останавливая свой взор на тех или иных

сражающихся, он видит и «высокого красивого всадника с роскошными

льняными бакенбардами… и сигарою в зубах», и «длинные фланги

бухарской пехоты», которые, словно «гигантские руки, загибались,

охватывая русский батальон», и «зашитых в золото всадников» на аргамаках,

отчаянно «возбуждающих в задних рядах» заметно угасающий «порыв

храбрости» [Там же: 55]. Затем его взгляд выхватывает начало рукопашного

боя, и «дикий вопль на разные лады» [Там же: 55], пронесшийся в воздухе,

словно отрезвляет героя, дав возможность впервые выразить свое отношение

к происходящему. Он замечает, что в ситуации боя нет места бравурности, и

крики «Ура!» кажутся лишь нелепым подтверждением собственной

незрелости. Там, «в минуту отчаянной свалки», мы имеем дело с какофонией

«адских звуков», совсем не таких, какие «мы слышим на парадах и на

маневрах» [Там же: 55], в этом звуковом безумии нет ничего человеческого.

Воздух пронизывают вопли, «рев, свист, пронзительный визг, то что-то

похожее на дикий хохот, то жалобное, почти собачье завывание», смешанное

104

с «характерным стуком окованных медью ружейных прикладов о голый

человеческий череп» [Там же: 55]. Брезгливо отвергая «браваду войны»,

автор замечает, что в какой-то момент люди «перестают быть людьми» [Там

же: 55], теряют человеческий облик, а военная жизнь делает солдата

хладнокровным, нивелирует отвращение к насилию и страданию – они будто

становятся привычными, обыденными: «Какую скверную, отталкивающую

форму имеет человеческое тело, от которого отделяют голову! Сразу даже не

разберешь, что это такое. Зияет багровый разрез, хлещет алая кровь и, шипя,

смешивается с пылью, запекаясь в черные клубы, темной дырой виднеется

перехваченное горло… Зрелище, к которому привыкают… но с большим

трудом. Я знал многих господ, которые весьма покойно сравнивали это со

свежеразрезанным переспелым арбузом» [Там же: 56].

Сразу после боя начинается подсчет мертвых и разгон мародеров –

представителей низшего сословия индийцев-париев, которые, словно

«оборванные тени», из похода в поход следуют за русскими войсками, как

«шакалы за львами» [Там же: 61]. Эти действа перемежаются со сценами

складывания мертвых тел, похоронами, песнями, шутками, игрой в карты и

приготовлением еды: «В офицерских палатках слышалось то хоровое пение,

то возгласы: “На пе! Угол валета, девятка по полтине очко… Запишите за

мною… Нет, батенька, лучше пришлите, я иначе не бью”… В прохладной

лощине, между двух стен, на разостланных войлоках лежали наши

раненые… Совсем поодаль, так, что раненые не могли видеть, лежало

несколько тел, покрытых с головами солдатскими шинелями. Все, что

шумело кругом, приближаясь к этому месту, притихало, словно из боязни

потревожить умерших» [Там же: 63–64].

Рассказывая о русских лагерях и о туркменских поселениях, автор

сохраняет отстраненность, его взгляд блуждает среди людей и фиксирует то,

во что они одеты, о чем они говорят, что едят и пьют. Каразин даже

описывает случаи мародерства, совершаемые не только со стороны туркмен,

но и со стороны русских, казаков или наемников. Этим он подчеркивает, что

105

благородство есть форма внутренней гордости, не зависящая от нации или

религии, и честно рассказывает о том, что некоторые солдаты и казаки

разрешали себе грабеж или «победные сборы»: «Человек шесть казаков и два

афганца преспокойно лежали под тенью абрикосового куста и курили

трубочки, около них находились порядочные узелки, связанные аккуратно, с

походной опытностью», увидев офицера, они резко «повскакали и, видимо,

смешались» [Там же: 491], начали оправдываться и путаться в приказах

начальства.

В очерке «Зарабулакские высоты» рассказчик, объезжая разоренную

местность, видит мертвое тело местной женщины: «она лежала навзничь, с

широко раскинутыми руками и ногами; лиловый халатик и красная длинная

рубаха были изорваны в клочья; черные волосы, заплетенные во множество

косичек, раскидались вокруг головы, глаза были страшно открыты,

судорожно стиснутые зубы прикусили конец языка; под туловищем стояла

лужа крови» [Там же: 68]. Над девушкой надругались, и мы понимаем, что

она могла принять смерть не только от барантачей или «падальщиков»,

бродящих за разоренными деревнями в поисках брошенных «сокровищ», но

и от наемников, которые работали на русских и были «положительно

убеждены в законности грабежа после битвы» [Там же: 68]. После чего

рассказчик замечает, что был «положительно измучен нравственно» даже,

несмотря на «выдрессированные нервы… привычку к виду крови и

человеческих страданий» [Там же: 68]. А все потому, что «горькие, самые

безотрадные думы» и образы не выходили у него из головы, разгоняя сон и

«рисуя перед глазами дикие, отвратительные сцены» [Там же: 68].

Очерк еще теснее пересекается с художественной деятельностью автора,

когда мы узнаем, что уже после выхода в отставку Каразина Военная галерея

Зимнего дворца заказала у него серию картин на тему «живописной истории

завоевания Туркестана» [Нива 1887: № 25, 627]. Как пишет журнал «Нива» за

1887 год, «Государю Императору благоугодно было в воспоминание целого

ряда доблестных подвигов наших туркестанских войск поручить художнику

106

Н.Н. Каразину (сотруднику нашему) исполнение целого ряда колоссальных

картин» [Там же: 627]. Для создания серии Каразину оказалось недостаточно

воспоминаний, поэтому весной 1885 года он совершает еще одну поездку в

Среднюю Азию, для того чтобы собрать необходимый материал. Помимо

натурных зарисовок, карандашных набросков, он привозит уйму

впечатлений, частью которых делится в путевом очерке «От Оренбурга до

Ташкента», опубликованном «Всемирной иллюстрацией». Этот очерк также

не обошелся без картин и был издан в сопровождении семи отдельных

листов иллюстраций и 22 рисунков в тексте.

Помимо того, что Каразин нарисовал широкомасштабную картину,

посвященную битве на Зарабулакских высотах, на отдельном рисунке

«Колодцы Кара-Кудук после Зарабулакского сражения» он воссоздал

ужасающий финал очерка, где показана нелепая смерть отступающего отряда

туркменов. На нем, как и в литературном произведении, мы видим

измученных жаждой воинов эмира Музаффара, которые после долгих дней

отступления находят старые колодцы кочевых найманов. Приближаясь к

колодцам, туркмены понимают, что воды в них почти не осталось и в

отчаянии начинают «драться за последние капли»: «Крики вокруг колодцев

усиливаются, слышны выстрелы. Из пыли вырываются кони – без всадников,

с разметанными седлами – и несутся в степь. Начинается ожесточенная

схватка» [Каразин 1905: IX, 75]. Каразин замечает, что воины не могли

подождать даже несколько часов, чтобы дать воде снова «просочиться сквозь

песчаные стены колодцев» [Там же: 76]. Они, сражаясь за воду, вычерпывали

влажную грязь, судорожно глотали ее, давились и задыхались в конвульсиях.

Лишь один не сражался – он грозно поднял кулаки «на небо, на Аллаха, на

пророка» и, произнося «самые ужасные ругательства», кричал что-то в

воздух, а после «вдруг как-то странно закинулся назад, руки взболтнули», и

эта «атлетическая полуобнаженная фигура полетела головой вниз, прямо в

темное отверстие колодца» [Там же: 76]. Это выстрелил из фитильного

мултука старик мулла «с длинной пожелтевшей бородой», который молча

107

молился в стороне, пока «его не вывели из религиозной задумчивости

богохульные ругательства татарина» [Там же: 76]. А ближе к сумеркам

выяснилось, что после битвы за воду у Кара-Кудук («черных колодцев»)

человеческих тел оказалось гораздо больше, чем на месте самого

Зарабулакского побоища. Каразин удивляется этой игре судьбы, когда будто

бы «сама не знающая пощады природа» восстает против «несчастных

побежденных» [Там же: 77].

Для Николая Каразина в данном очерке, как и во многих других,

невероятно важным оказывается звук, ритм, отразить который живопись, к

сожалению, не может. И в этом смысле возможности литературы

представляются для него гораздо более широкими. Автор показывает

будничный распорядок солдатской жизни, используя звуки «живущего»

лагеря, которые слились в некую какофонию. Таким образом, ему удается

показать, как тесно переплелись на войне смерть, счастье, веселье,

товарищество, сострадание, гнев, мужество и трусость. Сначала мы слышим

стук кетменями и мотыгами – то складывается дорога для прохода тяжелой

артиллерии. Затем он чередуется и сливается в единую «симфонию войны» с

хоровым пением из палаток, руганью играющих в карты, жалобами доктора и

разговорами о недавно погибших: «Пожалуйста, чтобы были люди у

лазаретных фур, – горячо говорил кому-то какой-то приземистый доктор… –

А то, как и в прошлый раз, ни души, ну как есть ни души; согласитесь, что не

могу же я один с фельдшерами. – Варгушин! Где ты там, скотина, пропал с

чайниками, – вопит кто-то из-под палаточного навеса… – Ни одной карты...

это удивительно! Даму бьет, девятку бьет и пошел, и пошел... – У меня в роте

половина людей перепилась, – говорил за стеной густой бас. – Я уже велел,

чтобы их в арыке отмачивали. – Дементьев убит, Мамлыгин тоже, а

Савельеву, братцы мои, голову, как есть, до самых мозгов рассадили... – До

мозгов, ишь-ты!.. Что же, помер? – Ершов сказывал, что мычит еще; голосу

то есть настоящего не подает, а мычит. – Шы две цыганки черноокия! –

завывал чей-то тенор. – Мы за неверрррность готовы кровь пролить! –

108

подхватывал тот самый бас, который говорил, что у него полроты

перепилось» [Там же: 47].

Рядом с игрой в карты и полевой кухней происходят захоронения. Эта

сцена особо примечательна в произведении, потому что в ней показан

изобретенный русскими «совершенно особенный способ погребения» [Там

же: 70], позволяющий сберечь тела усопших от надругательства – обычая

«пакостить покойников», то есть отрезать им головы и отвозить эмиру в

Бухару. Чтобы «обмануть чуткого азиата», необходимо было «тщательно

срезывать пластинками дерн где-нибудь в менее бросающемся в глаза

месте», затем вырыть «узкую, довольно глубокую яму, стараясь

поаккуратнее складывать вырытую землю, чтобы не очень насорить по

окружности» [Там же: 70], а опустив тело, уложить дерн на свое прежнее

место. Трудность такого способа заключалась именно в том, что места

выбирались засушливые, копать которые было особенно нелегко.

В итоге писатель Каразин снова показывает нам картину, но живую,

дышащую, движущуюся, а это оказывается возможным лишь при чтении

медленном, вдумчивом, погружающем. Поскольку, как пишет В. Верещагин

в письме к В. Стасову в 1874 году, художнику-живописцу остается

«довольствоваться моментом и предоставить дальнейшее развитие этого

момента в литературе» [Верещагин 1981: 31]. А очерки Каразина и

Верещагина – это прежде всего очень своеобразное сочетание факта и его

художественного осмысления, в котором главенствует необычный

автобиографизм. В них авторам, благодаря «непрофессионализму»,

удавалось чувствовать себя свободно, непринужденно располагая

возможностями прозы и не боясь перейти, исказить, деформировать рамки

очеркового жанра. «Другое Я» – это тот же Автор, «который строит

внутренний мир произведения и отражается в нем, фиксирует здесь свою

идеологическую точку зрения на изображаемое» [Явчуновский 1981: 27].

Важно отметить, что и Каразин и Верещагин в это лето получили ордена

отличия. Вернувшись в отвоеванный Самарканд, Каразин наслушается

109

множества рассказов «о геройском поведении коллеги-художника во время

осады крепости» [Кудря 2010: 71] и скажет: «Верещагин сражался с такой

храбростью, с таким презрением к смерти, что возбуждал удивление и

восхищение даже в старых вояках. В каком-то фантастическом костюме, на

манер гарибальдийца, обросший черной, как смоль, бородой, с горящими

глазами, Верещагин представлял собой фигуру, которую скоро научились

бояться при одном ее появлении, но в то же время и нападали на нее с

особенной яростью» [Тихомиров 1942: 90]. Герои показали в эти дни чудеса

отваги, и те события, участниками которых они стали, нашли отражение как

в живописи, так и в их прозе. Верещагин спустя 20 лет после сражения

опубликовал в журнале «Русская старина» уже упомянутый очерк

«Самарканд», где был описан эпизод, известный по картине «Смертельно

раненный». В нем рассказывается о том, как у Бухарских ворот, возле

которых к тому моменту погибло очень много солдат, Верещагин увидел

одного раненного в грудь, который «выпустил из рук свое ружье, схватился

за грудь и побежал по площади вкруговую, крича: “Ой, братцы, убили, ой,

убили! Ой, смерть моя пришла!”» [Верещагин 1898: 12]. Эту же фразу мы

можем увидеть на раме картины, сделанной самим Верещагиным в 1873 году

(см. в Третьяковской галерее). Становится понятно, что именно реальная

«картинка», так сильно потрясшая художника во время сражения, перетекла

через долгое время в очерк, возымев полноценный сюжет. Уже тут мы

обнаруживаем тесную перекличку между живописью и литературой у

Верещагина.

Сравнивая фигуру Верещагина с Каразиным, необходимо подчеркнуть,

что, помимо «глубокого гуманистического подхода к событиям войны»,

изображения картин «суровой, неприкрашенной правды жизни» [Лебедев

1981: 8–9] в своих произведениях, Верещагин предстает перед нами как

человек имперского миропонимания, согласный с мыслью о

«просветительской» миссии завоевательной войны в Средней Азии. После

выставок туркестанских картин в Лондоне (1873) и Петербурге (1874) он

110

пишет В.В. Стасову о том, что его основная задача – «охарактеризование

того варварства, которым до сих пор пропитан весь строй жизни и порядков

Средней Азии» [Там же: 30]. Он осуждал войну как таковую, однако вместе с

прессой делал ставку на демонстрацию «отсталости и темноты» народов

Туркестана, показывая, что с приходом русских страна получила

возможность «избавиться от междоусобных стычек и распрей, от господства

диких, беспросветных суеверий, от рабского положения женщин и бедняков,

от многовековой темноты и религиозного фанатизма» [Лебедев,

Солодовников 1988: 51]. В то время как Каразин поднимал разные темы, не

гнушаясь и запретными вопросами, такими как участь бедных русских

переселенцев (роман «С севера на юг», картина «Караван плотничьей артели

в степи, направляющейся в Ташкент» из серии «Туркестанские виды и

типы») или узаконенная форма «накопления» средств наемниками и

русскими солдатами, а именно грабеж (рассказ «Ургут»). При этом слова

Каразина – это слова патриота, который презирает обман и воровство и,

несмотря на такие приказы, как «в наказание за упорство базары… разорить

дотла» [Каразин 1905: IX, 107], считает бесчестным «расхватывать»

имущество, оставленное местными жителями: «Трудно описать, что

происходило на базаре в эту минуту. Еще подъезжая, я издали слышал крики,

хохот, стук топоров и треск ломающихся дверей… Началось то, что на

местном туркестанском наречии называют “баранта”. Надо хоть раз видеть

это, чтобы составить себе понятие, что это такое» [Там же: 107]. Каразин

видит, что «это не простой грабеж», а что-то яростное, смысл которого не

нажива, а разорение: «корысть не играет здесь вовсе первостепенной роли,

нет, это какой-то дикий гул: все наше, а что не наше, так и ничье! Попалось

фарфоровое китайское блюдо – об пол его» [Там же: 107–108]. Каразину-

писателю удается отстраниться тогда, когда, казалось, это совершенно

немыслимо, и его герои, его рассказчики говорят от лица чести, совести и

достоинства, а не слепого следования приказу.

111

Важнейшее отличие в позициях писателей, художников-ориенталистов

Верещагина и Каразина состоит в том, что Верещагин зачастую осуждает

культуру Востока, в то время как Каразин пишет о ней с интересом и

увлеченностью. Например, о таком явлении среднеазиатской жизни, как

«зрелищно-развлекательное действо» [Шафранская 2014б: 45] – танец бачи

(мальчик, выступающий с песнями и танцами для мужских компаний),

Верещагин пишет с презрением. Он называет этот институт мужского танца

«ненормальным явлением», поскольку эти «батчи» исполняли «еще какую-то

странную и… не совсем нормальную роль», поэтому и «слово “батча” имеет

еще один смысл, неудобный для объяснения» [Верещагин 1990: 140].

Верещагин был заинтересован, но чрезвычайно возмущен культурой бачей и

посвятил ей цикл картин «Портрет бачи» (1868), «Продажа ребенка-

невольника в рабство» (1872), «Бача и его поклонники» (1868), от которой

осталась лишь черно-белая копия, поскольку Верещагину пришлось

уничтожить оригинал из-за неодобрительной оценки столь «неприличной»

стороны туркестанской жизни начальством.

Верещагин прореагировал на институт бачей вполне традиционно для

европейца, описав свое отношение к нему как греху и разврату: «В батчи-

плясуны поступают обыкновенно хорошенькие мальчики, начиная лет с

восьми, а иногда и более. Из рук неразборчивых на способ добывания денег

родителей ребенок попадает на руки к одному, к двум, иногда и многим

поклонникам красоты» [Там же: 140]. Он пишет о том, как мальчика

«разрисовывали» перед представлением, как постепенно «преображали в

девочку»: «Перед батчой держали зеркало, в которое он все время кокетливо

смотрелся. Толстый-претолстый сарт держал свечку, другие благоговейно,

едва дыша (я не преувеличиваю), смотрели на операцию <…> Глаза его,

большие, красивые, черные, и хорошенький рот имели какое-то вызывающее

выражение, временами слишком нескромное. Счастливцы из зрителей, к

которым обращался батча с такими многозначительными взглядами и

улыбками, таяли от удовольствия» [Там же: 141].

112

У Каразина в описании танца бачи будто бы и нет осуждения, которое

присуще всему тону повествования Верещагина. Каразин пишет об этом

явлении столь красочно и подробно, что читатель понимает: автор восхищен

умением танцора и его красотой. Писатель, возможно, впервые для русской

публики, раскрывает эту тему в рассказе «Лагерь на Амударье», который был

создан за десять лет до воспоминаний Верещагина. Автор, он же художник,

наблюдая, удивляясь, но не подвергая критике, рассказывает читателю: «Там

стоит ребенок… Но ребенок ли? Большие черные глаза смотрят слишком

выразительно: в них видно что-то далеко не детское – нахальство и

заискивание, чуть не царская гордость и собачье унижение скользят и

сменяются в этом пристальном взгляде. Это глаза тигренка, но в то же время

публичной женщины. Как чудно правильно это овальное лицо! Красиво

очерченный рот улыбается, показывая яркие белые зубы» [Каразин 1993:

422]. Нельзя сказать, что Каразин не понимал предназначение мальчиков-

бачей – он понимал, и очень хорошо, однако в подробном описании танца

нет отвращения. Каразин документирует атмосферу этого действия и сами

движения. В этом будто реализуется и демонстрируется его общее

отношение в культуре «Другого», его установка – не осуждать, даже если не

понимаешь и не принимаешь. Для подобного отношения необходима

определенная смелость и наблюдательность, умение выйти за рамки

собственного культурного кода, которое можно воспитать в себе, лишь

получив опыт рядового служивого, долгие годы дышащего единым воздухом

с отрядом, а не сопровождая командира, вступая в схватку по желанию, а не

необходимости. Пожалуй, мы видим общую и для поэтики его прозы, и

художественной манеры направленность – документализм и отстраненность.

В то время как Верещагин оценивает действия, традиции с точки зрения

завоевателя из метрополии: «Ожидал я зрелища, подобного которому по

фанатизму и дикости, вероятно, не сохранилось в наше время ничего и

нигде» [Верещагин 1990б: 122].

113

Единственная тема, в которой писатели сходятся в оценках и которая

встречается с заведомой повторяемостью и у Каразина и у Верещагина – это

тема «тяжелого вообще положения женщины» [Каразин 1905: VI, 126] на

Востоке. Верещагин пишет о том, что «судьба женщины в Средней Азии…

еще печальнее судьбы ее сестры в более западных странах, каковы Персия,

Турция и другие» [Верещагин 1990: 140]. Каразин, негодуя и возмущаясь

тем, как «обсчитана и обижена женщина чуть ли не на каждой из узорных

страниц» [Каразин 1905: IV, 127] священного писания, все же смотрит на эту

тему с другой стороны, замирая от восхищения при описании тех женщин,

которые решаются, вопреки традициям, страхам и семьям, «вступить на

самостоятельный путь» [Там же: 129]. Он пишет о них как о «гетерах»,

идущих вопреки всем и вся; лишаясь покровительства религии, откупаясь от

муллы и казия («духовный судья»), они вызывают тем самым презрение и

одновременно восхищение, «мучительную зависть в гаремных затворницах»

[Там же: 130]. Он с интересом рассказывает, как трансформируется,

«положительно перерождается» [Там же: 131] «лишенная с детства всего, что

может облагораживать душу, запертая в тесных стенах сераля» [Там же: 129]

девочка в «свободную, безбоязненную» женщину, рядом с которой

«мужчина теряет свой авторитет и спускается до равного с ней уровня» [Там

же: 131]. Он замечает, как у такой особы «пробуждается остроумие» и

непременно «складывается в саркастическом направлении» [131], рождая

массу едких песен, анекдотов и сказок о «мужском мире».

Наличие «Другого Я» (Художника у Каразина и Литератора у

Верещагина) способствовало отстранению от объекта наблюдения, от

субъективности в его освещении. Писатели-художники при помощи такой

отстраненности преодолевали ожидание публики, привыкшей в манере

Каразина и Верещагина. Сочетание вербальных и зрительных образов

привносило дополнительные смыслы, обогащая работу и писателя, и

живописца.

114

2.3. Подпись к рисунку – особенный жанр ориенталистской поэтики

Н.Н. Каразина

Писатель-ориенталист Николай Николаевич Каразин почти

одновременно стал популярным не только в литературе, но и в живописи. Он

был известен как батальный живописец и иллюстратор, создававший рисунки

для книг Ф.М. Достоевского, Н.В. Гоголя, Л.Н. Толстого, И.С. Тургенева,

Ж. Верна, Г. Лонгфелло, Г.Х. Андерсена, А.К. Толстого, Н.А. Некрасова и

многих других. Поэтому, имея дар художника, он смело начал его применять

и в литературе, и в публицистике, чтобы как можно более четко и ясно

показать то, чему являлся свидетелем, и это немедленно наделило поэтику

его прозы уникальными чертами.

Николая Каразина очень рано начали интересовать смежные

изобразительные жанры, в которых текст произведения и рисунок могли

дополнять друг друга, расширяя смысл и рисунка, и текста. Это давало бы

читателю возможность увидеть событие с разных сторон с учетом их

собственного воображения.

«Подпись к рисунку» – весьма популярный жанр XIX века.

«Произведения изобразительного искусства и литературы, соседствующие в

пределах одного времени, постоянно взаимодействуют. Влияние живописи,

графики, скульптуры на структуру зрительных образов в литературе <…>

безусловно» [Поташова 2011: 114]. К «подписям» прибегали и А.С. Пушкин

(«Поцелуй», «К портрету Каверина», «К портрету Чаадаева») и А.П. Чехов

(«Свадебный сезон», «На вечеринке»).

Большинство подписей к рисункам Николая Каразина напоминает

зарисовки. Конечно, Чехов писал именно юмористические подписи –

«мелочишки» (острота, афоризм, короткий диалог, анекдот) или так

называемые «развернутые, художественно обработанные анекдоты»

[Мышковская 1929: 93], которые могли быть непонятны без иллюстрации.

115

Текст в чеховских подписях имел «чисто функциональное значение и часто

непонятен без рисунка, он существовал лишь как пояснение, расшифровка

его», ведь перед нами «не литературный, собственно, а синтетический

графически-словесный образ, своеобразный комикс 1880-х годов» [Там же:

141]. В то время как тексты Каразина усложнены фабульно, и многие из них

существуют не только исключительно в рамках иллюстрации, а вполне могут

быть прочитаны как отдельные произведения.

Например, подпись к иллюстрации «Окрестности Асхабада. Пахарь»

(1890) будто создает фон и дает представление о том, в каких чудовищных

условиях приходится работать на пашнях: «Солнечный жар распалил воздух,

земля горит под ногами. Попряталось в тень садов и темных сакель все

живое; даже привычные животные, верблюды – эти дети засухи и жары – и

те, отказываясь от своей тяжелой работы, дремлют, сбившись в тесные

молчаливо-неподвижные группы. Пусты поля – пути к ним словно

вымерли...» [Каразин 1890: 1130]. На подписи автором дается намек на то,

что зной вот-вот минет и придет благодать прохладного вечера, которая

освежит и воскресит пахаря: «Но мало-помалу день склоняется к вечеру. В

воздухе повеяло прохладою, а с нею пробуждается жизнь... Страдная пора в

самом разгаре, время не ждет, и рабочий народ показывается на пашнях, этих

бесконечных равнинах упорного труда и борьбы с природою...», – пишет

Н. Каразин [Там же: 1130].

Описанию рисунка сопутствует пояснение, где «картинка» из пустынь

Мургаба в Ашхабаде названа «выхваченной из жизни на наших далеких

окраинах» [Там же: 1130–1131], что характеризует не только эту подпись, но

и ряд подобных ей. Она именно выхвачена из более развернутого контекста и

от этого кажется такой яркой, привлекательной и запоминающейся для

читателя, которому оказано полнейшее доверие как человеку более чем

осведомленному о жизни в пустыне и нелегком поприще пахаря и не

требующему объяснений и комментариев.

116

Несмотря на то, что «всякое наглядное представление вместе с тем

является уже и поэтическим» [Выготский 1998: 56], Каразин в поисках

дополнительных средств выражения столкнулся с тем, что «картинка» могла

стать образом, дававшим контур, очертание для воображения читателя и

служила приятным добавлением яркому талантливому тексту. Текст же, имея

подспорьем рисунок, был более свободным, словно вырванным из контекста

и мог не обладать важными деталями, необходимыми структуре очерка

(фабула, герои, прописанные характеры). О связи рисунка и текста, их

взаимном обогащении писал Ю.Н. Тынянов, подчеркивая, что стремление к

«переводу» слова в иллюстрацию обнаруживает «шаткие основы» наших

первичных представлений о «конкретном поэтическом произведении»

[Тынянов 1977: 314]. Иллюстрации должны быть либо «без смысла»,

абстрактными, либо исключительно конкретными («грузовик вообще,

похороны вообще» [Там же: 314]), чтобы не вводить в заблуждение читателя

или сознательно вносить дополнительные смыслы, играя с читательским

воображением. Знакомясь с большим количеством расширенных подписей к

рисункам, мы обнаруживаем желание Каразина совершить прорыв из

замкнутых знаковых систем текста или, наоборот, из молчаливого «образа»

на рисунке в более широкую и открытую область, где тексты управляют

взглядом того, кто смотрит на рисунок.

На рисунке к подписи «Волчья молитва (из жизни в среднеазиатской

пустыне)» изображен старик Нурмед-Ага, стоящий на коленях, в то время

как его лошадь мирно жует сухой ковыль. Он выглядит немощным стариком,

отставшим в утомительной дороге от своих товарищей. Услышав призыв к

молитве, Нурмед совершает намаз, поскольку он «не собака неверная» и

обязательно должен поговорить с богом [Каразин 1880: 943]. Старик

судорожно пытается вспомнить «ишановы молитвы», а затем, так и не

вспомнив ни строчки, обращается к Аллаху, как к старому другу: «Вот что,

Аллах, я тебе скажу… Там у нас, около зимовок, – недалеко, час езды

всего… есть могила Чубук-Ата. Это ведь хороший святой, ты его знаешь…

117

Так уж я ему с похода принесу что-нибудь и на шесте высоко-высоко

повешу… Вот, лопни мои глаза, правду говорю… А уж ты тоже мне помоги»

[Там же: 941]. Он просит Аллаха исполнить свои самые обыденные, простые,

но самые сокровенные желания: «Давай мне жену, пожалуйста, –

рыжеволосую… Пошли мне мултук в две стволины»; «чтобы русская пуля

меня миновала»; «пускай гяур проклятый стреляет, а пули, чтобы его, все

бжик да бжик, мимо да мимо» [Там же: 941].

Текст Каразина заметно обогащает картинку. Он создает дотекстовую и

послетекстовую реальность, нарекая персонаж именем, предысторией, давая

представление об интеллекте молящегося и даже прогнозируя его будущее в

самом финале, когда Нурмед вскакивает, «слыша… короткий звук ружейного

выстрела» [Там же: 964], прыгает на лошадь и скачет в глубину ночи. В эту

секунду старик становится молодым, хитрым, и его «старые, подслеповатые

глаза» начинают «искриться» [Там же: 964] в густеющем сумраке. У

карандашного рисунка нет возможностей, которые смогли отобразить этот

резкий «скачок» старого, якобы уставшего перегонщика перед лицом

опасности, и Каразин это понимает. Именно поэтому очерк кажется

невероятно увлекательным, – он дает герою прошлое, будущее и

максимально расширяет картинку, создавая биографию персонажу. Теперь

мы видим уже не старика, а жилистого юркого пожилого мужчину, в котором

в моменты опасности начинает говорить, как пишет Каразин в финале,

«хищническая волчья кровь» [Там же: 964].

Как уже сказано выше, на рисунке могло быть изображено нечто,

дающее дополнительные смыслы тексту. Эти смыслы могли быть внесены

автором сознательно, а иногда и бессознательно. Таким образом,

происходило как бы шифрование текста, автор мог намеренно заложить в

картину смыслы, запрещенные для прямой передачи читателям. О подобном

соотношении литературного слова и внесловесной реальности, которая

может определяться через ее оппозицию к слову, писал историк литературы,

филолог Ефим Эткинд. В своей ключевой работе «Внутренний человек и

118

внешняя речь» Е. Эткинд выдвигает термин психопоэтика – «область

филологии, которая рассматривает соотношение мысль – слово, причем

термин “мысль”… означает не только логическое умозаключение (от причин

к следствиям или от следствий к причинам), не только рациональный

процесс понимания (от сущности к явлению и обратно), но и всю

совокупность внутренней жизни человека» [Эткинд 2005: 18]. В основе

теории психопоэтики Е. Эткинда лежит сравнение, точнее,

противопоставление человека внешнего, телесного, его образа (это может

быть автор и герои, созданные им) и внутреннего, невизуализированного,

«неуловимого в сложности, многообразии, текучести его душевных

процессов» [Золотухина 2009: 74]. Тогда, в связи с ограниченностью

литературы в средствах выражения и отрицанием наличия соответствия

внешней речи внутреннему человеку, происходит вербализация

«внутреннего человека», намеренно или ненамеренно спрятанного в текстах

данного автора. Эта подспудная игра лейтмотивов способна раскрыть

гораздо больше, чем писатель хотел или планировал. Более того, по Эткинду,

в разных культурно-стилистических системах разных эпох мы по-новому

трактуем происходящее «внутри» текста, автора, героев, меняя соотношение

мысли и слова. Таким образом, происходило шифрование текста, автор

«переживая собственную творческую свободу» [Хализев 2002: 77], мог

намеренно заложить в произведения (или рисунки) смыслы, запрещенные

для прямой передачи читателям.

Наибольший интерес применительно к созданию «Другого Я» и при

выяснении действительной авторской позиции Каразина вызывает теория

Ефима Эткинда о важности «интеллектуально-политического контекста»

[Эткинд 2005: 8] времени. Литературовед подчеркивает необходимость

оценки «степени свободы» [Там же: 9] автора на момент написания текста.

Поняв это, мы способны проанализировать структуру, смысл, сюжет с

нейтральной точки зрения, с высшей позиции и, наконец, увидеть «лицо»

автора.

119

Это позволит нам выяснить, что «“там внутри” у самого субъекта» [Там

же: 9]. Эткинд наглядно демонстрирует то, как причудливо могло

трансформироваться восприятие одного текста, способы его прочтения в

соответствии с менявшейся политической ситуацией. Однако не менее

интересно его предположение о том, что для того чтобы избавиться от

идеологического контроля и высказать свое отношение к происходящему,

автору было необходимо использовать весь спектр лексических,

синтаксических и ритмических особенностей речи героев, их манеры

двигаться и держать себя (образ), где «картинка» могла не соответствовать

речи. Это могло быть сделано специально, а иногда автор сам не замечал, что

герои могли делать не то, что планировал автор, точнее их действия в

результате трактовались иначе, поскольку «глубина внутреннего

переживания невыразима в слове (речи автора и его персонажа)» [Золотухина

2009: 74].

Е. Эткинд настаивал на том, что в период, когда романтическая

традиция была главенствующей, литература была чрезвычайно ограничена в

средствах выражения и отрицала наличие соответствия внешней речи

внутреннему человеку, поэтому искала спасение вне языка, в жесте, музыке

или молчании. В.А. Жуковский первым в русской литературе высказал

мысль «о бессилии слова выразить “внутреннего человека”» [Эткинд 1999:

19] – «Что наш язык земной пред дивною природой?», где самым

поразительным оказывается именно невыразимое.

Поэтому поиск отдушины в образе, обращение к живописи, к

буквальному image связано, по Эткинду, со «спиритуальным пессимизмом»,

т. е. недоверием к слову и даже страхом перед политической жизнью, а где

нет доступа слову, нет доступа и для власти. Как итог – «освобождение от

слова оказывается освобождением от власти» [Эткинд 2007: 19], и рисунок

способен предоставить такую возможность. Когда восприятие и передача

событий обуславливается множественными внешними и внутренними

факторами на стольких планах (пространственном, временном, языковом,

120

перцептивном и идеологическом [Шмид 2008: 118–122]), можно

предположить, что автор использует образ, чтобы придать произведению

«дополнительные» значения, которые имеют смысл лишь в контексте самого

«слова». У тех же, кто читал невнимательно или исключительно наслаждался

«внешней речью», иные трактовки и ассоциации не появлялись.

Следовательно, Каразин, работая над текстом и рисунком одновременно,

способствовал прорыву из замкнутых знаковых систем в более широкую и

открытую область, где литература, высказанное слово соотносится с «вне- и

дотекстовой реальностью автора: его намерениями, образами, действиями»

[Эткинд 2007: 17]. В статье А.Н. Неминущего «Проблема двойного кода:

подписи А.П. Чехова к журнальным рисункам» рассматривается

использование писателем «двойного кода» (вербального и иконического),

которые создавали в конечном итоге «артефакт особого типа» [Неминущий

2014: 151]. Б. Успенский называет это «планами» – «план оценки» и «план

идеологии» [Успенский 1970: 12]. При соприкосновении данных планов

выступает истинное чистое впечатление и об авторе, и о его герое. Тогда,

возвращаясь к рисунку «Волчья молитва» и подписи к нему, мы уже не

можем однозначно трактовать название и финал очерка. Ведь, с одной

стороны, волк – это Нурмед, однако, с другой стороны, в произведениях

Каразина под волками всегда подразумевались «белорубашечники» –

русские солдаты. Местные, в свою очередь, были либо верблюдами, либо

тиграми, что не умаляло почтения автора к волкам как символу русской

армии. Верблюд в среднеазиатской традиции – это «модель мира»,

«космическое, вселенское существо, все для них» [Гачев 2002: 66],

священное животное-символ. Данные символы легко накладывались на

пропагандируемую местными властями ненависть к русским воинам.

Например, эмир часто засылал в деревни дервишей для призывов к

восстаниям. Они, в свою очередь, собирали толпу местных жителей и

рассказывали легенды о «страшных серых волках из ледяных стран», у

которых «железные когти, железные зубы, и страшно сверкают их

121

раскаленные очи» [Каразин 1993: 408]. Таким образом, они сеяли

«фанатическое озлобление и ненависть ко всему немусульманскому вообще

и русскому в особенности» [Там же: 406]. Каразину это было хорошо

известно, более того, он с любопытством слушал пересказы таких легенд, а

иногда и был свидетелем того, как эти «публичные певцы и ораторы»,

«громко, нараспев, сильно жестикулируя и пронзительно вскрикивая по

временам», разыгрывали сценки для придания образу врага, «оскверняющего

чистую землю» [Там же: 408], более яростного вида.

Текст в данном случае выполняет «субститутивную функцию» [Барт

1989: 308], функцию закрепления и контроля, а основную задачу

информирования берет на себя изображение. В итоге сначала

разглядывающий рисунок читатель лишь «наметит сюжетный пунктир»

[Цилевич 1976: 126] и решит, что это история о «непобедимости русской

армии», однако, читая текст и трактуя одновременно оба элемента, он

поймет, что Каразин рассказывает историю о неослабевающей силе

среднеазиатского народа, его хитрости, смекалке, проворности – герой лишь

притворяется слабым, жалуется на немощь: «Эх, Нурмедка, Нурмедка!

Лошадь ты старая, калеченная, и под тобою-то тоже лошадь старая –

калеченная… И руки-то у тебя трясутся, и глаз плохо впереди видит. Где

тебе за другими тягаться!» [Каразин 1880: 941]. Но, услышав приближение

русской армии и звуки выстрелов, легко вскакивает на коня, а

«подслеповатые глаза» мгновенно начинают «искриться» [Там же: 941].

Рисунок играет со зрителем, играет с читателем. На рисунке предстает

старец – немощный, уставший, жалкий и, начиная читать текст, мы

недоумеваем о причинах иронии автора, с которой он пишет о молящемся. А

затем мы понимаем причину этого отношения – Нурмед не столь жалок, как

представляется на рисунке. Он хитер и притворился слабым, дабы

«выпросить» у Аллаха его расположение. Рисунок предстает в ином, чем

прежде, освещении и приводит в действие «сюжетную систему “обратной

связи”» [Цилевич 1976: 126].

122

Подпись к рисунку «Кескелен – казачья станица “Любовная”» из серии

«Очерки Сибири. Семиреченская область» рассказывает об ощущении от

утомительного, двухчасового перехода через горы, в районе Иссык-

кульского края нынешней Киргизии, группы этнографов, среди которых был

и Н.Н. Каразин. Он рассказывает о том, что двадцатиградусный мороз застал

их ночью без экипажей врасплох, а «верхом, не отдохнув как следует,

пускаться было бы более чем безумием – мы не проехали бы и десяти верст»,

и «каждый из нас смотрел на седло как на что-то ужасное» [Каразин 1875:

260]. На рисунке мы видим станцию Кескелен так же издалека, как ее видят

измученные холодом и страхом перед неизвестностью герои: «я чувствовал

приступ смертельного сна, предвестника замерзания» [Там же: 260]. На них

мчится тройка с всадником, который, видимо, и окажется их спасителем,

поскольку в зарисовке не указано, каким образом герои буду спасены. Потом

герой открывает глаза от упоительного запаха «овчины и горячего хлеба» и

не может понять, «сон это или действительность» [Там же: 260]. Он видит,

как «свет утреннего солнца, только что выглянувшего из-за горизонта, ярким

лучом врывался в окно – и полосою тянулся по чистому дощатому полу,

поднимался по гладко выбеленной русской печи, расползшейся чуть не в

половину избы» [Там же: 261]. На рисунке мы не смогли бы прочувствовать

холод замерзания и счастье пробуждения в безопасности и тепле, где «в печи

на разные лады скворчала и шипела яичница, и кипело что-то в чугуне,

испуская целые клубы ароматического пара» [Там же: 261]. Или радость от

спасения, смешанную с тревогой от мысли, что если бы не было этой

станции и за ними не приехали местные жители, им бы «предстоял расчет с

жизнью… смерть»: «за сытым завтраком думали только об одном: что если

бы станция Кескелен оказалась тем же, что и Сары-Джас, – а не тем, что была

на самом деле?» [Там же: 261].

Каразин преуспел и в создании рассказов, сопровождавшихся

собственными карандашными зарисовками. Они были не менее популярны,

123

чем подписи к рисункам или отчеты экспедиций (также с рисунками).

Особенный интерес вызывают очерки и сопровождающие их зарисовки.

Например, в очерке «Лагерь на Амударье» нам показана зарисовка,

картина, на которой, словно на полотне, сделана зарисовка из жизни

кочевников. На нем мы видим, как на длинной песчаной косе, на «мертвой

реке далекого, неизведанного мира» собрались «разноплеменные шайки

барантачей, видящих в грабежах и разбоях единственный исход своей дикой

удали, единственную цель своего существования» [Каразин 1993: 416].

Однако задача автора не осуждать их, кочевники будто бы и не в фокусе

повествования, они лишь часть атмосферы, часть пейзажа, который

описывает автор: «Знойный, удушливый день. В воздухе никакого движения.

Ни одного облачка не скользит по небу, которое уже утратило свой весенний

темно-голубой цвет и, раскаленное, серое, постепенно сливаясь с

горизонтом, пышет на землю тяжелым, расслабляющим жаром… Все тихо и

мертво. А между тем тысячи живых существ раскинулись по берегу

громадным лагерем» [Там же: 415].

Впервые мы знакомимся с этим текстом в романе «На далеких

окраинах» (1872), где отдельная глава называется «Лагерь на Амударье» и

почти в точности повторяется в отдельной публикации в сборнике «Повести,

рассказы и очерки» (1874). Их отличают финальные страницы, которые в

романе посвящены исключительно жизни Батогова в рабстве.

И на зарисовке, и в произведении нам показаны тростниковые шалаши,

«две или три жиломейки, покрытые черными, прокопченными дымом,

кошмами», рядом же «тесною кучею лежат полусонные верблюды, лениво

протянув на песке свои косматые, запачканные зеленоватою пеною морды…

<…> Мелкорослые, стреноженные ремнями лошади бродят поблизости,

скусывая жалкие остатки сгоревшей от солнца степной флоры. Большая

половина лошадей тоже под седлами. Едва дымятся там и сям разложенные

костры; с плохих котлов сбегает беловатая пена и шипит, сползая по

чугунным ножкам треноги. Здесь варится баранья похлебка (шурпа). На

124

свежесодранной шкуре два широкоплечих киргиза потрошат только что

зарезанную овцу. Красная, подернутая жиром туша дымится. Большинство

спит в шалашах, из-под которых виднеются ноги, обутые в желтые и

зеленоватые сапоги с острыми, обитыми железом каблуками» [Каразин 1993:

420].

Текст погружает нас и в контекст картины: «Смутное время стояло над

Бухарским ханством. Русские ворвались в самое сердце Азии, заняли

Самарканд, прошли в Каттакурган и во все стороны разослали свои отряды.

Мозафар не хотел войны: он знал заранее гибельные для него последствия,

но его втянули в нее фанатики муллы, которые пылкими речами разожгли

легко увлекающийся народ, – и народ потребовал битвы» [Там же: 416].

Перед нами не просто картина – это массовое движение, сцена, выхваченная

наблюдательным глазом автора из жизни привала на берегу огромной реки.

Тут и русские, которых очень мало, чьи группы «белеют… между

миллионами пестрых мусульманских голов» [Там же: 416], и черные

туркмены из окрестностей Мерва – их лагерь стоит особняком от прочих,

поскольку «угрюмые по характеру, они не любят якшаться с другими».

Рядом мы видим разметанный по степи, разграбленный караван и

конвульсивно «ворочающегося в песке с перерезанным горлом» [Там же:

419] караван-баши. Тут же и проводники, которые «сдались без

сопротивления», они «сидят в одну линию на корточках, связанные по рукам

сзади своими же чалмами» [Там же: 419]. А в остатках каравана «рыщут»

«отважные до самозабвения» каратуркмены: «Все разбито, разбросано и

валяется в беспорядочных кучах. Выбирается только самое ценное, все же

остальное бросается на произвол судьбы. Впрочем, лошади и верблюды

угоняются все без разбора» [Там же: 419].

Документальный характер очерков и рассказов Каразина ставит перед

современным читателем сложную задачу для понимания позиции автора –

участника этого события. Как офицера, солдата, человека военного, его

небрезгливое и холодное отношение к суровой жестокости войны позволяло

125

в отталкивающие моменты «бойни» не отворачивать глаза и видеть

происходящее как картину – со стороны. При этом умение Каразина

восхититься «живописностью» смерти может объясниться отнюдь не

военной закалкой, а воображением художника, его привычкой рассматривать

все как объект для зарисовки. Таков был его ракурс восприятия – оставаться

рисовальщиком, даже когда пишешь произведение: «Оружием в

многотрудных военных походах были у Н.Н. Каразина по большей части

перо и карандаш, с которыми он не расставался никогда» [Шумков: 209].

Важно отметить, что художники, люди рисующие, кем бы они ни

являлись по основной профессии, были людьми передовыми, внимательными

к восприятию тенденций эпохи, чувствительными к переменам, как в

искусстве, так и в обществе. Так и Каразину была присуща черта многих

образованных современников: уважение к другим народам, а не

патерналистское настаивание на своем превосходстве. Как художник,

рисовальщик и батальный живописец он оставался наблюдателем в самых

немыслимых обстоятельствах, поражая коллег, а затем читателей очерков

тем, каким необыденным, нетрадиционным и ясным оказывалось

каразинское видение. Именно этим обусловлена сложность определения

позиции самого писателя, поскольку, назначая его в определенную

категорию авторов – востоковедов, офицеров, мы подразумеваем некий

заранее выстроенный нарратив, через призму которого он взирает на Восток.

Однако художник-наблюдатель, ловец красок и образов, внимательный к

деталям рисовальщик жил в Каразине всегда, чем бы он ни занимался, и

высокое слово Художник, то есть создатель, и являлось его доминирующей

позицией, ролью, даже когда Каразин писал рассказы, очерки или репортажи.

Деятельность художника, которая всегда сочеталась с деятельностью

литератора и путешественника, протекала параллельно основному делу –

военной службе. И можно сказать, что это разнообразие деятельностей

оказалось плодом некой первичной задачи – познания мира и служения

отечеству. Отзвуки любви и признательности к русской жизни, ее основам,

126

людям были слышны везде – и в прозе, где Каразин призывает дорожить

жизнью, а не рубить головы, и в живописи, где он рисует не только азиатские

степи, но и картины по мотивам русских сказок, сибирские леса, русские

просторы.

2.4. Авторская позиция Н.Н. Каразина в «турецких» текстах:

особенности поэтики

В серии произведений, посвященных войне между Россией,

балканскими государствами и Османской империей, авторская позиция

Каразина-ориенталиста удивляет своим отличием от текстов, посвященных

войне в Туркестане. Одной из важнейших причин, повлиявших на подобную

трансформацию, является наличие иной мотивации вступления в войну.

Завоевание Средней Азии было зачастую осуждаемо общественностью.

Соперничество за Туркестан с Англией подтолкнуло Российскую империю

«нанести удар по ханству» [Халфин 1960: 80], начав полномасштабное

вторжение ради «приобретения преобладающего влияния» [Там же: 80] на

территории, приближаясь к пределам английских владений в Индии. Сама

война обернулась огромными материальными затратами, опустошив бюджет

страны, и незапланированными, невосполнимыми людскими потерями.

Некоторые историки (М.Н. Покровский) считали, что завоевание Средней

Азии было бессмысленным для Российской империи. Понимание этого

вызвало критику современников, в ходе которой возник ряд культурных

маркеров для обозначения тех, отправился на «цивилизаторскую войну». Так,

топоним Ташкент, обобщенное название присоединенных территорий,

породил ряд новых социально-нравственных дефиниций: «господа

ташкентцы», «ташкентские рыцари», «нахалкиканец из-за Ташкенту»,

«ташкентец в науке» (cм.: [Шафранская 2014в]), объединенных ироническим

смыслом. В этот «золотой край для всяких торговых предприятий» [Каразин

1905: II, 30] направилось множество лихих, ищущих «легкой наживы»

127

людей, их стали именовать «ташкентцами», имея в виду, что они были

озабочены прежде всего собственным обогащением и имели вечный

«неутолимый голод» к приобретению все большего и большего состояния.

В то время как война с Турцией и ее союзниками долго оттягивалась

самим императором, а начавшись, стала синонимом спасения притесненных

славянских православных народов на Балканах. Это событие нашло

огромный отклик в сердцах общественности, и Каразин был не

единственным, кто оставил все свои дела и ринулся в центр событий. В 1877

году писатель прервал свои исследования, участие в этнографической

экспедиции по Семиречью, чтобы стать свидетелем происходящего и его

рупором – военным корреспондентом и иллюстратором в ряде

отечественных и зарубежных изданий на передовой, внутри разгоревшейся

войны.

В действующие войска также отправился писатель В.В. Крестовский, на

которого было возложено редакторство «Военно-летучего листка» и

заведование походной типографией, помещавшейся в трех фургонах,

следовавших непосредственно за князем Николаем Николаевичем Старшим

и его свитой. Впоследствии он опубликует книгу в двух томах «Двадцать

месяцев в действующей армии», где расскажет обо всем, чему был

свидетелем [Крестовский 1879]. Туда же отправился В.В. Верещагин,

оставивший в Париже свою мастерскую и присоединившийся к составу

адъютантов главнокомандующего Дунайской армией. Во время наблюдения

за миноносцем «Шутка», устанавливающим мины на Дунае, Верещагин

получает тяжелое ранение в бедро. Похожую рану получил и герой его

романа «Литератор» Сергей Верховцев, у которого «была контужена голова,

задета грудь, а главное, сильно ранено бедро: пуля, пройдя на большом

пространстве мягкое место, вышла, затащив в рану куски белья и платья»

[Верещагин 1990а: 59]. В эпицентр событий поехал друг и коллега

Н.Н. Каразина Вас. Ив. Немирович-Данченко, о чем он упомянул в

воспоминаниях о М.Д. Скобелеве: «В день, о котором мы рассказываем (6

128

июня 1877 г.), съехались к пластунам целая компания корреспондентов

русских газет. Гг. Федоров, Каразин и я» [Немирович-Данченко 1882: 21]. Об

их постоянном взаимодействии упоминает и сам Каразин в дневниках

корреспондента «Дунай в огне»: «Я и мои два спутника: корреспондент-

рисовальщик Ф. и простой корреспондент Н.Д. – взяли билеты только до

Слатины… Вся эта обстановка была очень оригинальна, забавляла нас от

души и, конечно, занесена в наши альбомы» [Каразин 1905: XVIII, 144–147].

В то время, сразу после среднеазиатских завоеваний, участников

Туркестанских походов оскорбительно называли «победителями халатников»

[Немирович-Данченко 1882: 26], выражая тем самым пренебрежительное

отношение к их военной деятельности, к целям и первопричинам войны.

«Туркестанец» – являлось кодовым, ключевым словом для «своих» в той

турецкой войне – Скобелева, Каразина и Верещагина, тех, кто, как правило,

понимал цену победы и вторжения: «Никогда еще туркестанец-солдат не

бросал своего товарища в неизвестной опасности!» [Каразин 1905: V, 57].

М.Д. Скобелев именовал «туркестанцами» на войне с Османской империей

доблестных, храбрых солдат и, как пишет Немирович-Данченко, «Старые

боевые товарищи только переглянулись молча, но видно было по лицам, что

при одних названиях этих мест целый рой воспоминаний возник у обоих»

[Немирович-Данченко 1882: 159]. А в октябре 1877 года под Плевной,

побывав на левом фланге нашей Дунайской армии, Скобелев с нежностью,

трепетом и некоторой горечью замечает: «Ах, если бы здесь были

туркестанские войска!» [Немирович-Данченко1886: 147], будучи при этом

прекрасно осведомленным о репутации тех, кто воевал в Средней Азии:

«Помните, как при начале кампании думали у нас, о туркестанцах. Про меня

говорили, что мне и батальона поручить нельзя. На офицеров наших свысока

смотрели, а они первыми легли здесь (на Балканах)… А все-таки хорошее

время было» [Там же: 159–160].

Подобная ностальгия была невероятно популярна среди тех, кто

отправился воевать с Турцией, имея за плечами опыт сражений в Туркестане.

129

Каразин подчеркивает, что существовал водораздел между молодыми

мальчиками, поддавшимися активным призывам идти на войну, служить

отечеству, «освобождать притесняемых славян» рука об руку с

добровольческой армией, и матерыми, опытными «туркестанцами». Автор

рассказывает, что для юных, оставивших школы и университеты, мало

знакомых с основами военного дела, отправиться в центр происходящего –

это возможность пройти инициацию, стать мужчиной и реализовать себя в

экстремальных условиях. С этого начинается роман Каразина «В пороховом

дыму» (1878), где мы застаем героя Лео, отправляющегося не столько

«биться с турками» [Каразин 1905: Х, 90], сколько возмужать. Таким

образом, он трансформируется из мальчика, юноши в мужчину, мужа.

Подражая горцам, выполняя все их приказы, ему удается наслушаться «слов

и речей», «вековой, военной мудрости вековых героев» [Там же: 161], став со

временем «скромным учеником» [Там же: 168] предводителя черногорцев

Лазаря Сочицы. Лидер партизанского отряда полюбил его за «тихость свою

да нехвастливость» [Там же: 182], за то, что сразу признался: в бою не бывал,

«Господь ни разу не привел» [Там же: 91]. В то время как для видавших

степи Средней Азии «туркестанцев» – эта война породит целый ряд

разочарований в том, каким образом принимаются решения,

организовываются госпитали, ставки и тактические ходы, заставив с грустью

и тяжелейшей ностальгией вспоминать прежнюю кампанию.

Гораздо шире тема добровольческого движения раскрывается в начале

второго тома, где повествование сосредотачивается на жизни общества в

Петербурге в период начала войны. Читательское внимание переключается

на героиню романа – Надежду Пеструю-Коврикову, которая знакомится на

швейцарском курорте с Лео и уже в Петербурге вступает с ним в

романтическую переписку. Увлекшись историей его судьбы и смелостью, с

которой он рассказывает о силе, потянувшей его спасать «притесняемые

славянские народы», Надя влюбляется в отважного добровольца и полностью

погружается в тему конфликта на Балканах. Вскоре эта война

130

трансформирует, даже больше чем самого Лео, ее отношение к жизни,

ценностям и материальным благам. Это является одним из доказательств

того, что не Лео главный герой этого произведения.

С развитием сюжета становится ясно, что в центре романа – отважная,

мудрая девушка Надежда Пестрая-Коврикова, пожертвовавшая своим

наследством, привычным кругом общения и комфортом ради помощи

добровольцам. В то время как «мохнатый медведь» [Каразин 1905: X, 7] (т. е.

Лео, названный так, потому что носил кавказскую бурку и высокие

охотничьи сапоги) – лишь маленький мальчик, ищущий приключений,

человек, имитирующий поведение бравого солдата. Когда выясняется, что

«медведь» совсем юн, неопытен и вовсе «не нюхал пороху», Лео ужасно

расстраивается и напоминает обиженного ребенка. Герой замечает, что среди

черногорцев даже «одиннадцатилетний ребенок и тот бился, а он вот и в

глаза не видал настоящей битвы», при этом в его голосе «слышится какая-то

детски-жалостливая нота, словно ребенок жаловался няне, что вот, мол, там

все ели сласти и лакомства, а ему ничего не попало, ни маленького кусочка

даже» [Там же: 91]. Мы не сразу понимаем, что Лео не главный персонаж

произведения, однако о его незрелости становится ясно уже в самом начале,

когда он плывет на корабле «Диана» и мгновенно выдает свое «русское»

происхождение глупыми, неосторожными высказываниями.

Действие романа «В пороховом дыму» завязывается за год до

объявления войны в 1876 году, когда уже вовсю шли восстания в Боснии,

Герцеговине, отдельных частях Болгарии, а в их поддержку выступали

Сербия и Черногория. Россия на этих этапах сопротивления пока пыталась

сохранить нейтралитет, стараясь решить Балканскую проблему

дипломатическим путем. На корабле Лео знакомится со своим покровителем,

англичанином Генри Карлейлом, который увидел в мальчике копию своего

погибшего сына Эдуарда. Сын оказался таким же вспыльчивым, любящим

приключения юнцом, который «не пропускал случая» вмешаться в политику,

его же и «погубившую» [Там же: XI, 150]. Эдди, по своей любопытной

131

натуре, «попал в неприятную политическую историю» [Там же: 151] и влез в

дела некоего тайного финансового клуба. Вынужденный бежать, чтобы не

попасть на скамью подсудимых в Америку, он спасается от ареста, но

оказывается вдали от своей любимой невесты Кетти – племянницы сэра

Карлейла. Однако побег не уберег жизнь Эдди. Он, «бог весть каким

случаем», очутился на Кубе в качестве предводителя одной из банд,

восставших против испанского правительства инсургентов, был при Рио-

Вакко ранен, взят в плен и расстрелян» [Там же: 152]. После чего Кетти

решила больше «не быть ничьею невестою» [Там же: 152], а убитый горем

отец попытался сосредоточить всю свою любовь на племяннице.

Генри Карлейл, как упомянуто нами в первой главе, являлся не просто

корреспондентом «Daily News», он был «уполномочен» активно вмешиваться

в ход событий, влиять на них и был для этого «снабжен от своей редакции

весьма солидными средствами», имея и «свое собственное, весьма крупное

состояние» [Там же: Х, 110]. Каразин называет его «ярым партизаном

обладания лакомым куском» [Там же: 111], имея в виду Балканы. Карлейл

считал необходимым строго блюсти британские интересы и «не жалел

расходов» [Там же: 110] на это. Однако он боялся «запачкать руки» и хотел

«выгребать каштаны чужими руками», как пишет Каразин, «облагороженно»,

чтобы не идти «в разлад с великими идеями человечности и нравственных

начал» [Там же: 111].

Карлейл, при общей симпатии Каразина к этому персонажу,

представитель колониальной державы, считающей Россию «бедной, забитой,

полуголодной» [Там же: 112] страной. Мечтая, чтобы Британия завладела

«лакомым куском», корреспондент «Daily News» все же считал «турецкие

руки для этой высокой цели» слишком «грязными». Поэтому предпочитал

«руки славянские», главное, по его мнению, было «вызвать в среде христиан

полную симпатию и доверие к Англии, надо было убедить их, что только

отсюда балканские христиане могут получить все желанные блага» [Там же:

111]. Само же его отношение к России было «снисходительным», и он «даже

132

не отказывал ей в будущем», но продолжал считать ее «страною добрых,

недальновидных, крайне простоватых аркадских пастушков, вовсе не

сознающих своей силы, не подозревающих даже ее существования, а потому

вовсе не опасных для английского могущества на Востоке» [Там же: 112].

Особенная, «истинно-отеческая заботливость» [Там же: XI, 147]

Карлейла по отношению к Лео родилась благодаря тому, что юноша

отличался «необыкновенным поразительным сходством» [Там же: 148] с

погибшим сыном самого корреспондента. Увидев мальчика, как две капли

похожего на своего сына, Карлейл задумывает некий план. Сэр Генри

Карлейл был уверен, что Лео – сирота и эмигрант, «не мог иметь прочных

связей со своим отечеством» и легко бы смог «найти себе другое отечество

там, где его приласкают, пригреют» [Там же: 153]. Корреспондент решил

взять над молодым человеком опеку, заменить ему отца, обласкать и

постепенно склонить к переезду в Эдинбург, а затем познакомить со своей

племянницей, чтобы в дальнейшем, конечно же, сыграть свадьбу. Карлейла

смущало в Лео его происхождение, но он искренне «симпатизировал

некоторым чертам русского характера» [Там же: 112] и надеялся, что,

поскольку молодой человек «энергичен, смел, экзальтирован, впечатлителен,

– все это явные признаки “хорошей породы” или, как он выражался,

“высокой расы”» [Там же: 153]. Корреспондента беспокоила привязанность

Лео к некой Nadin, от которой тот часто получал письма. Это имя бесконечно

«смущало» Генри, особенно, когда «ему в руки попало одно из писем

Пестрой-Ковриковой», из которого он «убедился, что тут играет роль не

легкое увлечение, не какая-нибудь интрижка… а нечто весьма серьезное,

прочное, создавшее себе уже определенную будущность» [Там же: 154].

Генри воспринял его привязанность к «этой русской женщине» как нечто, с

чем следует бороться, и он «даже подумывал, не увезти ли Лео совсем

отсюда, так, чтобы и след его был потерян» [Там же: 154]. Некоторое время

корреспондент планировал выписать в Сербию свою очаровательную

племянницу, чтобы «влюбить» их друг в друга уже тут, в Белграде, а не

133

ждать, что однажды Лео получит письмо от Нади и навсегда станет потерян

для Генри. Но, по счастливой для Карлейла случайности, после ранения

молодой человек увлекается ухаживающей за ним гувернанткой Лукой. А

Надя, приехавшая поддержать, «спасать» умирающего героя, как

представлялось в ее воображении, увидит его нежащимся в объятиях другой

женщины. Надя, поняв, как она заблуждалась в отношении Лео, исчезнет из

его жизни и со страниц повествования и появится лишь в самом финале. Мы

увидим ее сестрой милосердия, душой и сердцем, вдохновительницей

госпиталя в Парачине, любимицей раненых, местной знаменитостью,

умеющей изыскать средства в среде даже самых скупых представителей

Петербурга.

Пестрая-Коврикова отдала свое оставшееся наследство на создание

удивительного госпиталя, над которым не властна «бюрократическая

государственная машина», сумев «сюда-то именно привлечь добрую часть

народной лепты» [Там же: 209]. Она смогла сделать так, чтобы над этим

«гнездом» развивался флаг Красного Креста и «не имел никакого другого,

более частного значения», кроме «выражения широкой идеи

благотворительности» [Там же: 209]. Этим Каразин подчеркивает

оторванность деятельности Нади от работы государства, пропаганды и

чистоту ее труда, независимость от бюрократического засилья и коррупции,

о которой часто говорит автор во втором томе романа.

Привязанность Карлейла окажет ключевое влияние на ход жизни самого

Лео, который, словно Батогов из уже упомянутого романа Каразина «На

далеких окраинах», попадет в плен и будет спасен своим покровителем. На

пути в «горное гнездо героев маленькой, независимой Черногории» [Там же:

Х, 29] Лео случайно «обнаружит» свое русское происхождение, вызовет

подозрения и будет сдан турецким властям. Из каземата, где «мало-помалу

им овладело полное отчаяние» [Там же: 34], в первый, но не последний раз

спасет Генри Карлейл, задумавший авантюру с «опекой» над мальчиком

ровно в тот момент, когда его увидел. Самым прискорбным является именно

134

то, что Лео – наивный, легко поддающийся внушениям, скорее всего,

согласится на отъезд и окажется в полной власти британского журналиста.

Однако авторское внимание полностью переключается на Надежду. Лео

важен для автора только потому, что его существование объясняет причины

жертвенной чистоты и удивительных, бесстрашных поступков Пестрой-

Ковриковой.

Последующий отъезд Лео из страны становится очевидным

продолжением его жизни. Прежде чем исчезнуть со страниц произведения,

он слушает лекцию Генри Карлейла о достаточной принесенной молодым

человеком «жертве» и необходимости «подумать о себе». Карлейл утомляет

его рассуждениями о том, что нужно знать меру того, когда «подвига»

достаточно, и он может трансформироваться в глупость, граничащую с

бессмысленной опасностью, ведь юноша уже был ранен. Английский

подданный будет сыпать «доказательствами» того, что «высокие порывы

самопожертвования должны всегда иметь свои пределы» и что непременно

необходимо «уметь различать истинные, отчаянные порывы угнетенных

народов от демонстративных, направленных исключительно для вызова сил

извне», которые способны «перейти пределы благоразумия» и пролить

«излишние потоки благородной крови» [Там же: 182].

Удивительно, что сидение в тюрьме и ранение, чуть не завершившее

жизненный путь юноши, – душевно не затрагивает его, не меняет так, как,

например, Батогова. Лео принимает спасение своей жизни как должное и

быстро находит утешение в объятиях ухаживающей за ним после ранения

долматинки. Каразин не испытывает презрения к Лео, поскольку он наивен,

вспыльчив и пребывает в плену у собственных фантазий и представлений, за

что периодически герою самому становится неловко: «В этом ответе было

столько прямоты и достоинства, что Лео стало стыдно за свою выходку»

[Там же: 33]. Его слабость, ранимость, страх перед смертью, приукрашивание

собственных подвигов и преувеличение опасности своих ран – это молодая

бравада, которая с развитием сюжета так и не превратится в мудрость. Он так

135

и останется мальчиком, мечтающим о славе, подвигах, наградах и

вздыхающих по нему дамах. Поэтому читатель с легкостью принимает мысль

о том, что Лео станет учеником, названым сыном сэра Карлейла и уедет с

ним навсегда в Эдинбург.

В персонаже сэра Генри Карлейла легко узнается друг и коллега

Николая Каразина – Януарий Алоизий Мак-Гахан. Они познакомятся в 1873

году во время среднеазиатской войны, а именно – похода на Хиву, где Мак-

Гахан был репортером американской газеты. Судьба сведет их вновь уже во

время войны с Османской империей, где они оба окажутся в роли

корреспондентов, а Мак-Гахан, как и герой романа, действительно будет

работать на «Dailу News». Во многом именно благодаря Януарию «эта газета

стала знакома русскому читателю, оказав великие услуги делу болгарского

освобождения» [Арипова 2005: 32]. Несмотря на то, что Мак-Гахан был

женат на русской женщине, дружил с Верещагиным и Скобелевым, а на

страницах газеты выступал всяческим сторонником вмешательства русских в

Балканскую войну, он оставался подданным Великобритании. Не считая

русских в достаточной степени «европейцами», ориентализируя

представление о них так же, как он «ориентализировал» на страницах газет

людей, живших на территории Туркестана или сражающихся за интересы

Османской империи. Однако он подчеркивал, что поведение русских

зачастую было «лояльнее» и лишено чрезмерной жестокости, свойственной

«уничижительному отношению к покоряемым народам», выражая тем самым

свои симпатии к Российской империи: «Хотя русские сражались здесь с

варварами, которые совершали всевозможные жестокости над пленными, что

в значительной мере могло бы извинить жестокость со стороны солдат, тем

не менее, поведение их было бесконечно лучше, нежели поведение других

европейских войск в европейских войнах» [Мак-Гахан 1875: 280]. Местные

жители у Мак-Гахана представляются коварными, хитрыми искателями

выгоды, которые, увидев, что «бояться им нечего <…> с истою азиатскою

136

сметливостью стали вытягивать из русских всевозможную для себя выгоду»

[Там же: 133].

О позиции корреспондента «Dailу News» Каразин был осведомлен

прекрасно, и хотя их дружеские отношения прервутся в 1878 году, когда

Януарий заболеет брюшным тифом и умрет, жена Николая Каразина и жена

Мак-Гахана будут дружить и вести переписку долгие десятилетия после

этого. Важно отметить, что личное расположение Скобелева к

корреспонденту позволило ему стать свидетелем многих важнейших

событий: он сообщил о поражении турецкой армии и о заключении мирного

договора в Сан-Стефано. Своему путешествию по территориям военных

действий Мак-Гахан посвятил серию писем «Зверства в Болгарии», изданных

в Санкт-Петербурге в типографии В. Тушнова в 1877 г. и представленных как

«самое крупное явление в европейской литературе в настоящем году» и

«современная эпопея формального следствия, произведенного частной

газетой над действиями могущественной империи» [Мак-Гахан 1877: 1, 3].

Эти письма, названные «дознаниями», «открыли впервые глаза Европе на

настоящий характер турецкого правительства, на совершающиеся под его

покровительством неистовства и на ужасную судьбу угнетенных христиан»

[Там же: 3]. В письмах он выразит свои симпатии по отношению к русским:

«Итак, русский варвар стоит за человечество и христианство, а английский

христианин за варварство и тиранию, за зло и зверство»; и, немало

удивившись, приходит к выводу о том, что в таком случае, «при таком

зрелище легко усомниться в справедливости, в цивилизации, в самом

христианстве» [Там же: 210].

Первый том произведения Н. Каразина «В пороховом дыму» знакомит

нас с внутренней жизнью партизанских отрядов, второй том переключает

наше внимание на то, каким образом эти события отражаются на жизни

петербургского общества. Мы видим, как газетные передовицы

воодушевляют юнцов записываться в добровольцы и отправляться на войну.

Дамы начинают ездить «с кружками» по домам и собирать пожертвования на

137

нужды добровольческой армии. Каразин подробно описывает, как тема

спасения «православных народов» захватила общественность. Каждый дом

начинал свое утро с беседы о погоде и «переходил к современному

патриотическому движению, разгоравшемуся по поводу событий на

Балканском полуострове в русском обществе» [Каразин 1905: XI, 68]. Почти

мгновенно всех настигнет «общее возбуждение, этот пороховой дым,

поднимающийся над Балканами, потянувшийся на север, волною

охвативший вконец весь русский воздух, нервно щекотавший

патриотические носы всего люда русского» [Там же: XI, 71].

Отношение Каразина к добровольцам было двойственным. В романе он

сознательно разделил их на два типа: первый – честные, юные, несколько

наивные или же бывалые, простые «труженики войны», и второй тип –

привилегированные. Скромные «серяки-добровольцы» [Там же: 96] у

писателя обычно ютятся на палубах самого низшего класса, но переносят

лишения с достоинством, весело, устраивая дружные попойки и

«пиршества». Ребята-добровольцы, приплывающие на места сражений,

представляют собой «необычайное разнообразие типов»: «здесь были и

юноши, едва ли миновавшие пятнадцатилетний возраст, и лысые, седовласые

старцы, здесь были и отставные офицерские пальто и сюртуки… и так

называемые славянофилки-безрукавки и черкески с нашитыми на груди

патронташами» [Там же: 96–97]. Таких же добровольцев мы застаем

молящимися в Казанском соборе. Весь свет пришел посмотреть на

«вереницу» «отставных и бессрочных солдат в поношенных серых шинелях с

запачканными, почерневшими орденскими ленточками на груди» [Там же:

35]. Пестрая толпа заполнила собор, там были все – от газетных разносчиков

до самых высших чинов: «все новые и новые экипажи подкатывались к

главному входу собора… Дробный грохот несшихся по Невскому экипажей

боролся с глухим гулом толпы, по большей части стоявшей с обнаженными

головами. Вообще, обстановка была праздничная и торжественная» [Там же:

31]. Надя впервые увидела здесь светлые лица сестер милосердия, которые,

138

«стоя на коленях, склонив головы, сложив руки крестообразно на груди»,

точно «окаменели, отдавшись своей жаркой, страстной молитве» [Там же:

34]. Наблюдая за ними, Надя невольно досадует на себя за то, что пока она

тут «с кружкой бегает», эти женщины «едут туда», на такую «страшную,

тяжелую работу» [Там же: 34], и этим предрекает свою судьбу.

Ко второму типу Николай Каразин относит добровольцев

«привилегированных», которые отправлялись на войну «с тайными и явно

высказываемыми надеждами на блестящую военную карьеру» и, как он с

иронией замечает, «все это были будущие полковники и генералы сербской

армии» [Там же: 97]. Наиболее «замечательным» автору представляется то,

что «даже те, кто не стяжал себе в отечестве никакого чина, ни военного, ни

статского, все величали себя не иначе как “господин капитан”, никак не

менее» [Там же: 97]. Каразин презрительно относится к их невежеству в

военном деле, отсутствию дисциплины, поверхностному отношению к

«науке ведения битвы». Все эти качества автор сконцентрировал в отце

Надежды – Иване Аполлоновиче Пестром-Коврикове.

Иван Аполлонович всю жизнь тратил средства своей умершей жены,

существовал безбедно и беззаботно. Однако неожиданный ультиматум

дочери, ее резкое решение уехать из дома меняет его образ жизни, но не его

самого. Пестрый-Ковриков долгие годы находился под влиянием

гувернантки Нади – Шарлотты Федоровны, ставшей его любовницей,

манипулировавшей его счетом в банке, а заодно и счетом дочери. После

сцены в Казанском соборе и сообщении о том, что Лео ранен, Надя решается

отдать в распоряжение отца часть своего наследства и тем самым

«рассчитаться» с ним, купив себе право не объясняться и не иметь больше

никаких отношений с отцом, до тех пор, пока он не изменится, не прозреет,

совершив «желанный нравственный» скачок [Там же: 59]. В прощальном

письме, сразу перед отъездом в Белград, она напишет ему о том, что

«искренне желает с ним увидеться», но «только не с таким», каким она его

139

оставляет: «Не говорю тебе ни прощай, ни до свидания, – и то и другое

зависит также от тебя самого» [Там же: 61].

Отправившись за дочерью в Сербию, Пестрый-Ковриков будет мнить

себя «генералом», совершающим отчаянные «высокие, героические подвиги»

[Там же: 66]. Он будет представлять себя со шпагой и ружьем, горячо

рассуждающим о «современном патриотическом движении, разгоревшемся

по поводу событий на Балканском полуострове в русском обществе» [Там

же: 68]. Избавившись от Шарлотты Федоровны, он действительно выйдет из

изоляции вечного «счастливого довольства» и неожиданно узнает, что «даже

лица официальные, высокопоставленные в административном мире занялись

этим делом и оказывают общему движению свое покровительство», узнает

также, «какое множество “даже порядочных людей” собирается туда ехать

или уже вправду уехали» [Там же: 70].

Доброволец представляется Ивану Аполлоновичу поначалу «бездомным

существом, которому и терять нечего, авантюристом, наемною шпагою или

сумасбродом-фанатиком, которому здесь, дома, препятствует начальство

проявлять свои разрушительные инстинкты» [70]. Но позднее, простившись с

дочерью и увидев «этот длинный список титулованных имен»,

отправившихся на войну, среди которых «масса людей из его круга», он

резко меняет свое отношение к добровольцам и начинает называть их «не

иначе, как крестоносцами» [Там же: 70–71]. Поддавшись общему

«грандиозному» «пробуждению высокого чувства народного патриотизма»

[Там же: 52], Пестрый-Ковриков покупает два больших чемодана и готовится

к путешествию. Он печатает сотню записок, приглашая весь свет на

«прощальный обед» в честь «отъезда за границу, в Сербию, для поступления

в ряды борцов за свободу» [Там же: 72].

Простые солдаты – «непривилегированные добровольцы» терпели

лишения, ждали запаздывающего жалования, постоянно теряя из-за «низкого

курса бумажных денег» [Каразин 1905: XVIII, 120]. В то время как такие, как

Пестрый-Ковриков, за чьим передвижением внутрь военного конфликта мы

140

наблюдаем, путешествуют исключительно со слугой, отказываются стеснять

себя пребыванием в одной комнате с посторонними и пьют французское

шампанское «от жары». Иван Аполлонович олицетворяет тип добровольцев,

крайне неприятный для автора, вызывающий его постоянную насмешку и

иронию, именно поэтому в финале романа Ивана Аполлоновича ждет глупая

погибель на «военных смотринах», поскольку для Николая Каразина именно

некомпетентность является самым большим грехом на войне.

Писатель, корреспондент Каразин стал свидетелем удивительного

торжества бюрократии, абсурдно соединившегося с патриотическим

подъемом и сердечным желанием спасать «угнетенные славянские народы».

Именно это и стало причиной возникновения совсем другой авторской

манеры, а скорее ее трансформации. Он будто бы становится резче, жестче и

непримиримее в какие-то моменты, а вместо симпатии и нежности, которую

он испытывал, например, по отношению к среднеазиатскому быту, нравам и

людям, по отношению к балканским народам, да и к своим же собратьям,

вдруг появляется уже упомянутая ирония. Автор не забывает упомянуть, что

румыны «не любят войны» и воспринимают ее как «неизбежное бедствие,

ниспосланное на них провидением» [Там же: 148]. Он также рассказывает о

том, как сербы убегают с поля боя, прячутся и «сами себе пальцы

отстреливают, чтобы только уйти из строя», шутя замечает, что это и не

трусость вовсе, так как «на то, что самому себе палец отстрелить, надо

немало отваги и решимости… На-ка тебе револьвер, стрельни, попробуй!»

[Каразин 1905: XI, 205].

На смену прежней рецепции себя и страны, ее роли на этой войне во

многом повлияло увиденное Каразиным бюрократическое некомпетентное

отношение к ней, к людям, к солдатам, которые едут от имени России в

помощь православным. В романе «В пороховом дыму» он с ужасом узнает, с

какой неспешностью поставляются пища и медикаменты для своих же

граждан. Сколь много «тормозящей дело официальной формальности»,

которая «гнетет душу» [Там же: 207] раненых в госпиталях, обслуживаемых

141

государством. Он повествует о том, что при существующей строжайшей

экономии на хину, корпию и бинты в подобных заведениях

«полубеспамятные, искалеченные» солдаты сталкиваются с «графой на

пресловутые “канцелярские принадлежности“» [Там же: 207]. Раненого

«пытают» расспросами о том, «как его зовут, да где родился, да в какой

бригаде и “чете” служил», прежде чем оказать помощь [Там же: 207].

Также он отмечает лицемерие, притворство, процветание шагистики и

любовь к формальностям высших чинов, записавшихся в добровольцы.

Подтверждением этому является эпизод, произошедший с Ковриковым на

пути в Белград. Там он знакомится с неким офицером в «хохлацкой свитке из

грубого домашнего сукна» со «смуглым, худощавым лицом с черными, вниз

висящими усами» и «спокойными, пристально устремленными вперед

глазами» [Там же: 124]. Незнакомец задает князю вопрос, сильно смутивший

героя: «зачем Бог несет в Сербию?», потому что «если вы затем же едете,

зачем большинство тех, что тут с нами, так совсем напрасно!» [Там же: 125].

Вопрошающий подчеркивает скорее не «бесполезность поездки этих господ»

[Там же: 125], а выражает свое общее негодование по поводу их

заносчивости. Загадочный путник сразу догадывается, что князь «не

военный», не профессионал, и спрашивает Пестрого-Коврикова, хотя заранее

знает ответ: «Знакомы вы с военным делом? Нюхали порох, запросто

сказать?» [Там же: 126].

Незнакомец представляется неким «Жуком» и продолжает удивляться

приезду князя на передовую: «Что же вы там будете делать, в Сербии? Ведь

там теперь война, там военные не по одному мундиру, там боевые ребята

нужны… А сами-то, небось, норовите в генералы, а то в полковники, бригаду

получить, полки вести в огонь, сотнями народ губить, сдуру да с незнания,

ради приобретения личной опытности, – так что ли?» [Там же: 126].

Непрофессионализм для Каразина оказывается самым опасным, губительным

грехом на войне. Именно поэтому эти страшные, правдивые слова он

закладывает в уста генерала Жука, воплощающего, несомненно, черты

142

Михаила Дмитриевича Скобелева, с которым Каразин был знаком со времен

среднеазиатских сражений. Жук, «пронизывая» своими глазами Пестрого-

Коврикова, с жаром ему говорит: «Горит, везде горит, а крови, сколько

льется… Владыко милостивый! Ждут горемыки, когда из России полки им на

выручку двинутся, а вон оно что заместо этих полков идет… сброд

полупьяный!» [Там же: 126]. Князь возмущается «нелестным эпитетом», на

это генерал отвечает: «Конечно, не все!». Однако нужные, важные люди,

«настоящий боевой народ, честное воинство» едут, к удивлению и позору, на

открытых баржах, на которых «по Дунаю скотину сплавляют гуртовщики»

[Там же: 127]. А те, которые едут со слугами, беспробудно пьют и отмечают

еще несовершенные победы, – «это все, что тут пьяное, задрав ноги,

дрыхнет», пишет автор, «это и, прорубив днище пароходное, ко дну пустить

не жалко…» [Там же: 127].

В диалоге князя и генерала показано истинное отношение Каразина к

тому типу добровольцев, которые прибывают на поля сражений и не хотят

«становиться в ряды», а планируют управлять: «Все ведь начальство! Вот в

чем беда!» [Там же: 127]. Каразин обрушивается с критикой и на высший

свет, который «церемонится с этим сбродом», и все «боятся, дескать, русское

общество обидеть», поэтому всех «без разбору, без толку сюда отправлют»

[Там же: 127]. Под «сбродом» он подразумевает именно тот самый свет,

высшее общество, гордящееся своим происхождением. Именно тех, кто

разрешает всем амбициозным, имеющим влияние в петербургской элите, но

непригодным к войне господам приезжать в Белград, занимать места и

тратить собранные при помощи благотворительности средства, автор считает

наиболее заслуживающими наказания: «Я бы их! Эх, да что говорить... Вот

кого драть следует!». А самих «господ» он не винит, хоть и презрительно

замечает: «Они не виноваты, всякий жрать хочет, разнузданная душа

простору требует… Есть тут и между ними… два, три добрых хлопца,

наберется, может, еще с десяток таких, что протрезвятся под пулями, на

людей станут похожи, а большинство уже бесповоротные, такие, что,

143

помяните мое слово, из Белграда и не выйдут, по кафанам воевать будут и

имя русское позорить. Обидно!» [Там же: 127].

Подобная дилемма стала неразрешимой, трагической проблемой не

только персонажа Жука-Скобелева, который озвучивал мысли «старого

вояки» Н.Н. Каразина, но и всего поколения «белых рубах», прошедших

завоевание Туркестана. Они столкнулись с тем видом людей, которые ни во

что не ставили среднеазиатские жертвы и сидели в тылу, пока другие

работали, служили и выполняли свой долг. «Тыловые» проснулись лишь

после патриотического всплеска войны 1878 г. против Османской империи.

Они традиционно, с «равнодушной, холодной улыбкой безучастия»,

«рутинно замечали», что подвиги – это «конечно, хорошо, но ведь все это

только донкихотство, несвоевременные рыцарские порывы, скорее

способные возбудить смех, чем достичь каких-нибудь положительных

результатов» [Там же: X, 66].

«Тыловой» тип в романе представляет отец Нади Иван Аполлонович. Он

делал карьеру в политике, устраивал балы и приемы, растрачивал на

любовницу приданое дочери. Когда пришло время воевать с Османской

империей, он всячески избегал какого-либо участия. Затем Пестрый-

Ковриков, не ведая военного искусства, давно забыв, как пользоваться

револьвером и держать шпагу, едет за медалями и генеральскими звездами на

войну. Он не понимал, что от его решений, от приказов таких людей, как он –

прытких, жадных до власти и наград, могут погибнуть целые отряды

неискушенных, храбрых молодых ребят. В финале произведения мы

обнаружим, что генерал Жук оказался прав и его пророческие слова

воплотились в жизнь – амбициозный Иван Аполлонович «не выйдет из

Белграда» [Там же: XI, 127], погибнув по нелепой случайности. Именно на

последней странице мы узнаем, что выбор, сделанный героями, будет иметь

последствия на всех планах и приведет либо к смерти – «ношению кафана»

[Там же: 127], либо к обретению счастья: раненого «воеводу» Жука будет

выхаживать сестра милосердия Надя, которая впоследствии станет его

144

женой: «Вместо прежнего, аристократического “Княжна Надежда Ивановна

Пестрая-Коврикова” значилась теперь самая скромная подпись ‘Надежда

Ивановна Жук”» [Там же: 246–247].

Бюрократизм в этой войне чрезвычайно угнетал писателя и становился

своеобразным дополнением к ужасающему непрофессионализму

руководящего состава. Даже английский журналист Карлейл замечает, что

действия России порой напоминают «плохо рассчитанную демонстрацию»,

подчеркивающую, по его мнению, тот факт, что «Россия и не помышляет

серьезно двинуться им (славянам) на помощь» [Там же: 183]. Каразин же,

напротив, верил в искренность желания императора защитить сербов и

болгар и приписывал вышеобозначенную «демонстрацию» действий власти,

ее сосредоточенность на внешнем эффекте, а не на содержании – тенденции к

сокрытию истины. Автор замечает, что основная ошибка, разрушающая и

боевой дух, и репутацию, – это повальное сокрытие информации о реальной

обстановке («умышленное искажение истины» [Там же: 186]), доходящее до

абсурда. А также чрезмерная озабоченность аристократии, едущей за чинами,

вопросами своего комфорта.

К примеру, автор рассказывает о том, как в сербские деревни, ждавшие

вестей о родных, близких и, конечно, об окончании войны, засылали

специальных «курьеров из армии», чтобы те «рассказывали чудеса»,

буквально лгали о подвигах и победах российской армии [Там же: 186]. В

города и деревни приходили телеграммы, «бумаги» со «славными

новостями» о «сожжении разом восьми турецких мостов, о гибели целой

колонны турок, нарвавшихся на динамитную мину, и об общем унынии,

овладевшем посему турками, заунывные вопли которых доносились с той

стороны даже до главной квартиры» [Там же: 186]. Эти новости были столь

далекими от истины, но столь «жданными, желанными», что «никому не

было охоты их проверять, докапываться, насколько верно изображена в них

истина» [Там же: 185]. В это же время в «деревенские кучи» возвращались

«побывочники и калеки», которые «говорили совсем не то, что на бумаге

145

писалось, совсем не в том духе, в каком говорили украшенные орденом

“Такова” курьеры» [Там же: 186]. Этот диссонанс порождал недоверие к

официальной информации и ее вестникам. Сербы с трудом расставались со

своими кучами, поскольку «в редкой из этих куч не было траура» [Там же:

186]. А те, чьи сыны, братья или мужья были ранены, считали себя

«относительно счастливыми» и с ужасом ждали выздоровления, которое

было бы «не на радость, а на новое горе: поднявшегося на ноги снова бы

угнали туда, и, Бог есть, вернулся ли бы тот живым в свое семейство» [Там

же: 186].

Авторская позиция Каразина оказывается более либеральной,

снисходительной по отношению к происходящему в романе «В пороховом

дыму», чем, к примеру, в «Дунае в огне». Он удерживается от прямой

критики сербов, но и от осуждения скрывающих правду официальных лиц,

поскольку и те и другие «говорили то, что им казалось, а казалось им разно,

ибо и смотрели они с совсем различных точек зрения» [Там же: 186].

Проблема отсутствия правдивой информации заключалась именно в том, что

между двумя слоями общества не было никакой коммуникации и

взаимопонимания: одни управляли, другие умирали. «Господа», которые

метили в генералы или же действительно ими были, находилась в стороне.

Они, будто с «высокого далека», наблюдали «в общем движении масс,

переставляя эти массы по своему произволу, не замечая того, что творится

там в этой самой глубине этих масс, в этих тесных темно-синих рядах» [Там

же: 186]. Другие – простые солдаты – не видели «дальше своего ряда» и

«слепо» повиновались «только ближайшему голосу “четовода”, не

уясняющие себе, почему их привели вот, например, сюда, на это проклятое

место, куда беспрестанно попадают турецкие снаряды и валят их сотнями, а

не держат их там, хотя бы за тем лесом, куда ни один вражеский снаряд даже

и не долетает» [Там же: 186]. А «там», куда снаряды не долетают, конечно, в

безопасности, ожидают побед и ничем не рискуют «высшие чины». Писатель

негодует относительно отсутствия информации еще и потому, что это

146

подрывает общий патриотический дух, поскольку иначе солдаты, особенно

сербские, видят лишь трагические последствия некомпетентных, нелогичных

решений власти. Сербов охватывает паника, страх и непонимание того, зачем

они идут умирать, поэтому они прибегают к таким хитростям, как

отстреливание пальцев. Одни готовы рисковать, лишь бы «уклониться от

службы», другие – даже расстаться с жизнью: «сплошь да рядом в верхний

чердак себе пулю засаживают, а не то что в пальцы» [Там же: 205–206].

Каразин пишет, что русские, живущие в «стоячем войске», уже «успели

поотвыкнуть от дому, казарма обработала их по-своему», а сербы все сплошь

подвержены такой «скверной» болезни, как «тоска по родине» или «тоска по

куче» [Там же: 206].

Поэтика «турецких» текстов отличается от «туркестанских». В

Туркестане Каразин был солдатом, смотрел на происходящее изнутри

процесса, военных будней. Созданию «турецких» произведений

предшествовал вояж на Балканы, хотя и в качестве военного корреспондента,

но не обремененного обязательствами военной службы. В этом случае

Каразин наблюдал военные события со стороны. Так, позиция стороннего

наблюдателя сказалась на поэтике «турецких» текстов.

Авторская интонация Каразина меняется во многом благодаря тому, что

на войне с Османской империей Россия оказывается как субъектом

ориентализма, так и объектом, а сам корреспондент лично испытывает на

себе эти два противоречивых чувства во время путешествия через Балканы.

Писатель, с одной стороны – представитель метрополии, великой страны,

защищающей «славянский мир», государства-побратимы, а с другой –

агрессор.

В дневниках корреспондента «Дунай в огне», которые он вел во время

путешествия, Каразин пишет о том, что многие румыны, стремившиеся «к

Константинополю, откуда только и может быть прилив блеска и

благосостояния для Румынии, откуда только и можно ожидать всех благ

цивилизации, науки, мира и развития» [Каразин 1905: XVIII, 81], смотрели на

147

Россию как на агрессивную державу, вмешивающуюся не в свое дело. Как

пишет автор, простой народ в Румынии «знает Россию, он знает также, что и

у нас живется не всегда дурно, он любит Россию и отзывается о ней всегда

сочувственно; он не может, не хочет видеть в ней ничего для себя

враждебного, ничего вредного. Более тесное сближение с Россией кажется

для румына-простолюдина явлением в высшей степени естественным, даже,

если хотите, отчасти уже совершившимся» [Там же: 81]. А вот румынская

интеллигенция, напротив, говорит, что «Россия – это вечная гроза и страх

перед бедною Румынией, которой приходится играть роль аванпоста

Европы» [Там же: 81]. Российскую империю они представляют «в виде

колоссального рта со страшными рядами острых зубов, быстро

пережевывающих все поглощенное этим чудовищным ртом. В России нет

другой политики, кроме политики захватов и насилия, самых коварных

замыслов, направленных к вреду цивилизации, к рабству и уничтожению»

[Там же: 82].

Николай Каразин пишет о том, что Румыния постоянно испытывала чье-

либо давление и была «занята» то одними, то другими войсками-

захватчиками. Ранее Россия в понимании простого «румынского люда», да и

самого автора, воплощала абсолютно равную другим европейским державам

страну: «…русские хорошо стоят. Солдат русский стеснять хозяина не

любит, он боится быть ему в тягость, старается занять уголок поменьше, в

хорошую погоду даже вне жилого помещения. Он внимателен, охотно

помогает в чем-нибудь по хозяйству, сам первый предлагает свои услуги»

[Там же: 82]. Русские в Румынии гораздо более желательные гости, чем, к

примеру, австрийцы: «Постой австрийцев – это уже совсем другое дело. Там

уже все наоборот. Австриец врывается в дом нахально, не как гость

случайный, а как завоеватель, занимает лучшие углы, нисколько не заботясь;

австриец довольствоваться малым не любит, дерзок и требователен и часто

любит хвататься за оружие, благо ему не всегда удается честно пользоваться

им на боевом поле; он палец о палец не ударит для хозяина и для того дома,

148

где живет, и лежит на этом доме и семье тяжелым, не скоро забываемым

бременем» [Там же: 82].

Австрийцы смотрели на Румынию как на «Восток», Румыния на Россию

– как на «Запад». Но с началом войны с Османской империей ситуация

поменялась и Россия стала восприниматься румынами страной, близкой к

Востоку, недостаточно европейской, чья оккупация выглядит совсем

неприемлемой. Как пишет автор, если спросить теперь румына «какое

занятие он предпочтет в данном случае – русское или австрийское? “Какое

хотите, только не русское”… Австрийцы народ, по крайней мере,

европейский, цивилизованный» [Там же: 82]. Россия уже недостаточно

цивилизованна для Румынии и, защищающая славянские народы, кажется

ближе к самой их родине, стране «недоевропейской», чем к великой

метрополии, распространяющей «зерно просвещения». Румын пугают

варварскими действиями русских, распространяют ужасающие легенды про

казаков, чей уровень жестокости мифологизирован и доведен до абсурда,

подобно тому, как мифологизировали барантачей в Туркестане или

башибузуков в Турции.

Каразину приходилось сталкиваться с унизительным отношением к себе

как представителем Российской империи и ее интересов во время общения с

корреспондентами европейских стран. К примеру, автор рассказывает о том,

что зачастую представителям российских газет и журналов с «прорусской»

позицией совсем не было места среди высшего общества, где должна была

быть нейтральная зона и равное положение для всех корреспондентов:

«Газеты исключительно только румынские и немецкие, раз только я видел

французскую иллюстрацию и ни разу ни в одном отеле, ни в одном ресторане

я не видел ни одной русской газеты – это уже не совсем любезно и

предупредительно относительно гостей» [Там же: 129].

К русским корреспондентам относились пренебрежительно, как к людям

второго сорта, представляющим варварскую позицию захватчика: «Еще

прошлою осенью, во время моей первой поездки на Балканский полуостров,

149

мне пришлось плыть по Дунаю на прелестном пароходе интернациональной

компании «L’orient» (Восток)… Между прочим, я должен был отвечать

тогда на такие дикие вопросы: “Что, ваши казаки дисциплинированны хоть

немного? Не сажают детей на пики и не бьют всех встречных нагайками”»

[Там же: 83]. На что Каразин, пораженный невежеством и обилием

предрассудков, подобных тем, которые распространялись и насаждались

относительно стран, воспринимаемых согласно модели «Восток», иронично

отвечал: «Как же… казаки наши детей до шестнадцатилетнего возраста

глотают целиком, а нагайками бьют всех без исключения – это все равно, что

осведомиться о здоровье или пожелать доброго утра» [Там же: 83].

Города, которые уже в результате военных действий контролировались

Османской империей, не хотели принимать корреспондентов из России, либо

к ним приставляли охрану из двух-четырех солдат турецкой армии или же

просто чинили разные неприятности: не выпускали из вагона, задерживали

на этапе проверки документов или багажа. Каразин описывает случай,

произошедший в городе Рущук, контролируемом турецкой армией: «Наконец

мои поездки по окрестностям, вероятно, обратили на себя внимание

подозрительных турок; вчера, например, меня просто-напросто пригласили

повернуть оглобли и избрать для прогулок какое-нибудь другое место;

сегодня утром кучер-извозчик отказался наотрез везти меня к старому

болгарскому кладбищу. Это была самая действительная мера, к которой

турки прибегают постоянно» [Там же: 113]. Если вдруг русский журналист

захочет осмотреться и поехать куда-нибудь по железной дороге, то «вас

запрут в вагон и выпустят только на месте конечной цели вашего

путешествия, затем, мало того, вас спросят, к кому вы приехали и зачем»

[Там же:113]. Ответить вы должны непременно «ясно и определенно», чтобы

не навлечь подозрений. После того, как вы ответите, «полиция окружит вас

конвоем, якобы в охранение вашей особы от случайных неприятностей, и

таким образом препроводят вас куда следует. В случае желания вашего

свернуть в ту сторону или сделать экскурсию в какой-нибудь внутренний

150

пункт… вас не задержат, препятствовать не будут, но только отдадут

конфиденциальное приказание не сметь давать вам лошадей… ни за какие

деньги» [Там же: 113].

Во время своей балканской миссии Каразин понимает (и наглядно

описывает) отношение европейцев к себе – и русским вообще – как к

существам «низшей» организации. Ситуация, в которой оказался Каразин,

была сродни не раз описанной им в туркестанских текстах – об отношении

русских к азиатским жителям. Таким образом, Каразину довелось

прочувствовать оба полюса (разнонаправленных) ориентализма.

Пренебрежительное отношение европейских репортеров к русским коллегам

заставляло чувствовать себя внутри журналистского сообщества под

большим давлением, что напрямую отразилось в его текстах, посвященных

Турецкой войне 1877–1878 гг.

Поэтика произведений Каразина – в тот момент, когда он ощущает себя

полноценным объектом ориентализма – приобретает черты оксидентализма:

создающий литературу из колоний страдает от стереотипов, шаблонов и

поверхностного отношения к людям, живущим в них. «Жалкие обезьяны!»

[Там же: 83], – восклицает рассказчик, возмущенный отношением условного

«Запада» к себе, условному «Востоку»; по сути, эта метафора созвучна

концепции ориентализма Э. Саида. И чем дальше Каразин продвигается к

Балканам, тем жестче становится его писательская манера. Это касается не

только «Дневников корреспондента» – все «турецкие» тексты писателя иные

– в ракурсе «Восток-Запад». Модель «Восток» в конфликте с Османской

империей стала распространяться и на Российскую империю.

На специфику авторской позиции писателя-ориенталиста Н.Н. Каразина

повлияла в большей степени профессиональная деятельность: участие в

боевых действиях, неоднократные этнографические экспедиции, особое –

«художническое» – видение действительности. В отношении к

колониальному процессу – главному объекту каразинской прозы – сказался и

151

индивидуальный склад личности писателя – личности любознательной,

толерантной, этнографически корректной.

Выводы по второй главе:

1. Специфическое авторское «Я» в субъектной организации

каразинского повествования – alter ego / Солдат-художник – позволяет

писателю дистанцироваться от личных оценок и суждений, «обмануть»

читательскую публику, хорошо знавшую писателя, отстраниться от взгляда

профессионального военного. Основные характеристики «Другого Я»:

отдаленность от объекта описания, непредвзятость; в описании сцен насилия

присутствует не столько взгляд человека, руководствующегося морально-

этическими ценностями, сколько взгляд художника – изобразительный

ракурс. Каразин-художник смотрит на батальные сцены, сцены из солдатской

жизни как на отдельные картины, «выхватывая» их из потока событий.

Каразин-писатель описывает их, словно делая зарисовки карандашом,

детально и выразительно – так, как это сделал бы Каразин-художник на

картине.

2. Сравнение прозы Каразина и Верещагина, обратившихся практически

к одним и тем же событиям, показало, что субъект повествования у

Верещагина, будь то рассказчик или главный герой, – сродни самому автору,

создателю произведения, очевидцу и участнику описываемых событий.

Каразинский субъект отстранен от автора. Проза Верещагина содержит

категоричные характеристики и оценки, аналогичные тем, которые давал

собственно Верещагин, в частности, в отношении к культуре Другого. В

прозе двух писателей-художников присутствует полярная пара рассказчиков:

Художник – у Каразина и Литератор – у Верещагина. Каждый из авторов,

таким образом, вел свою игру с читателем: Каразин метаморфизировался в

никому неведомого солдата. Верещагин, зная, как относилось его

профессиональное сообщество к литературным экзерсисам художников,

эпатировал читателя своим Литератором.

152

3. Подписи к рисункам Каразина напоминают зарисовки, создающие

расширительный контекст для иллюстраций. Автор использует образ, чтобы

придать словесному тексту – и вкупе всему произведению (картинка плюс

текст) – «дополнительные» значения, которые возникнут только в сочетании

визуального и словесного ряда. Так, Каразин, работая над текстом и

рисунком одновременно, способствует прорыву из замкнутых знаковых

систем в более широкую и открытую область, где литература, высказанное

слово соотносится с вне- и дотекстовой реальностью автора.

4. «Живописность» – один из элементов поэтики Каразина,

привнесенный в прозу благодаря деятельности и взгляду художника,

рисовальщика и иллюстратора.

5. Своеобразие авторской позиции Каразина в «турецком» цикле

произведений заключается в следующем:

– причины вступления в войну поменяли позицию ее активных

участников, в том числе и Каразина;

– на авторскую позицию Каразина повлияли личные наблюдения.

Путешествуя по Балканам, писатель сравнивал действия войск, генералов,

руководящего состава времен войны с Османской империи и в Туркестане.

Он замечал не только торжество бюрократии, но и разделение на

привилегированных и простых солдат. Сделал наблюдение: воевавшие в

Туркестане (туркестанцы) оказались более честными, добросовестными

офицерами «старой школы», понимающими цену победы. Многие «бывшие»

участники среднеазиатских сражений испытывали ностальгию по старым

временам, по дисциплине. В произведениях о войне с Турцией Каразин

описывает водораздел между юными добровольцами из простого сословия,

аристократами, которые едут воевать «на особых условиях», и опытными

воинами-туркестанцами;

– главным героем романа о войне с Османской империей «В пороховом

дыму» выступает женщина – Надежда Пестрая-Коврикова. Тем не менее

множество персонажей романа: юноша доброволец Лео; мечтающий о славе

153

и генеральских погонах старый фантазер Иван Аполлонович; английские

шпионы Генри Карлейл и Квелли; бравый генерал Жук; лидер партизанского

движения Лазарь Сочицы; деятели Красного Креста и благотворители Санкт-

Петербурга – оттеняют проблемы и этапы войны;

– один из труднейших вопросов, поднятых автором, – это положение

самих православных сербов, с одной стороны, ждущих помощи от России, а с

другой, мечтающих о том, чтобы их никто не беспокоил;

– за время войны с Османской империей Каразин переосмысляет

отношение европейцев к себе и русским вообще; это открыто

пренебрежительное отношение. Российская империя оказывается в статусе

«Восток», который ориентализируется и европейскими странами,

участниками конфликта, и Турцией. Меняется ментальная картина – из

ориенталистской становится оксиденталистской. Ситуация, в которой

оказался Каразин, была сродни не раз описанной им в «туркестанских»

текстах – об отношении русских к азиатским жителям. Таким образом,

Каразину довелось прочувствовать оба полюса (разнонаправленных)

ориентализма.

154

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Н.Н. Каразин – представитель русской ориенталистской литературы

конца XIX века. В его произведениях отразились многие темы и проблемы

эпохи центральноазиатских завоеваний, среди которых традиционная для

ориенталистов тема «пленения Востоком».

Каразин, по долгу военной службы, был участником туркестанских

сражений. Для него – как для писателя, художника, этнографа и журналиста

– события, связанные с завоеванием Туркестана, стали главной темой его

прозы, журналистской публицистики, рисунков и живописных полотен.

Центральноазиатский Восток был воспринят Каразиным не только как

новая экзотическая область в составе Российской империи – в отличие от

многих современников-ориенталистов, Каразин увидел иное

мироустройство, культуру, которые вовсе не надо цивилизовать и

исправлять, достаточно просто принять, ознакомиться, изучить и поведать о

них зрителю и читателю – таким видится отношение Каразина к событиям,

определившим его творческую и человеческую судьбу.

В нашей диссертационной работе исследовано литературное

творчество Каразина, посвященное Востоку – как «внутреннему»

(Туркестан), так и «внешнему» (Турция).

В ходе исследования мы выявили ряд особенностей поэтики прозы

писателя-ориенталиста Н.Н. Каразина. Одна из них связана с субъектом

повествования. Авторская позиция ориенталиста Каразина к колониальному

процессу обусловлена, помимо военной службы, художнического видения,

профессиональной корректности этнографа, еще и индивидуальным складом

личности писателя, для которой были свойственны любознательность,

толерантность, интерес к инокультурной жизни.

Авторская позиция Каразина в отношении к Востоку была

сформирована не только туркестанскими событиями, но и его участием в

качестве наблюдателя и военного корреспондента в войне с Османской

155

империей. Именно здесь, на Балканах, Каразин ощутил пренебрежительное

отношение европейцев к России, аналогичное тому отношению, которое

демонстрировали многие коллеги Каразина в туркестанских походах к

жителям Востока. Так, Каразин приходит к умозаключению, что ситуация

повторяется, но наоборот: теперь роль «Востока» играет Россия. Европа так

же, как Россия в Туркестане, ориентализирует Россию, то есть в мифологии

повседневности европейского обывателя Россия предстает

малоцивилизованной страной, в сонме клише и стереотипов.

В роли субъекта повествования в каразинской прозе часто выступает

alter ego писателя, а именно Солдат-Художник, или рисующий солдат.

«Другое Я» позволяет писателю дистанцироваться от личных оценок и

суждений, «обмануть» читательские ожидания, отстраниться от взгляда

профессионального военного и сделать акцент на изобразительности. Глаз

каразинского художника, одновременно рассказчика, видит батальные

сцены, сцены из солдатской жизни как отдельные картины, вычленяя их из

ситуативного контекста. Живописность вербально созданной «картины» –

черта поэтики Каразина.

Русские герои прозы Каразина, подобно автору, критически осмысляют

свое пребывание в Туркестане. Для многих свойственна толерантность в

отношении к религии и культуре местного населения, для некоторых –

желание мимикрировать, слиться с местным населением. Главные герои

каразинской прозы хорошо владеют местными языками и их диалектами,

предпочитают жить в «азиатской» части города – тем быстрее стать своими

среди чужих.

В романах «Наль», «На далеких окраинах», «Голос крови» и повести

«В камышах» Каразин противопоставляет главного героя двум культурным

типам – восточному и западному, где Россия выступает как «Запад» для

Востока и «Восток» для Запада. Внутреннее «раздвоение» – это не что иное,

как результат ощущения отчужденности, возникающей тогда, когда

любопытство к культуре другого народа перерастает в сострадание и

156

привязанность, что, в свою очередь, вызывает трудности с

самоопределением. В прозе Каразина показаны два типа так называемого

«раздвоения» – внешнее, географическое (на Запад и Восток), и внутреннее

(на колонизатора и колонизируемого, на субъект и объект ориентализма в

одном лице).

Каразин не раз обращается в своей прозе к поликонфессиональной

теме. В мировоззрении писателя Каразина отсутствуют антиисламские

обертоны. Будучи православным христианином, он с уважением относится к

мусульманской обрядности и правилам общежития. Единственно, что

вызывает его несогласие, это положение женщины в Туркестане, ему он

посвятил ряд произведений: «Тьма непроглядная», «Ак-Томак», «Тигрица» и

др. Женщины (русские и азиатские) в произведениях Каразина всегда

бросают вызов мужчине, будь он местный владыка, проповедник или

русский солдат («Докторша»). Эти роковые красавицы нередко оказываются

жертвами собственного неукротимого нрава. В романе «Наль» пересекаются

три религии – христианство, ислам и индуизм: три легенды о рождении и

смерти Бога. В сюжете романа этот полирелигиозный узел прочитывается

как метафора борьбы двух империй (России и Британии) за Туркестан.

В прозе Каразина всегда «звучит» речь туркестанских жителей, среди

прочего – местный фольклор: песни и стихи, поговорки и присказки,

бытовавшие в Центральной Азии времен пребывания в ней Каразина. Устные

паремии и нарративы Каразин собирал, записывал, а потом переводил.

Азиатские легенды, сказания о русских «волках» – гяурах, о святых, притчи

об Аллахе, рассказанные дервишами, переводились и адаптировались

Каразиным для русских читателей.

Наличие в повествовании Каразина билингвальной лексики

подчеркивает этнографизм его прозы. Особое значение в русско-

туркестанских взаимоотношениях имел толмач (переводчик). Он был

способен разрушить договоренности («В погоне за наживой») и использовать

157

знание языка в свою пользу, а часто выступал посредником между двух

культур, между русскими властями и местным населением («Докторша»).

Один из оригинальных жанров каразинского творчества – подпись к

рисунку, где текст произведения и рисунок расширяли смысл друг друга, не

давая, тем самым, доминировать ни тексту, ни рисунку. Текстовое

сопровождение и сам рисунок равноправны, равнозначимы и служат единой

задаче – донести информацию до читателя/зрителя.

Универсальным топосом каразинской прозы и главным местом

действия многих произведений Каразина является дорога. Судьбоносные

метаморфозы случаются с его героями именно в дороге: здесь завязываются

знакомства, налаживаются связи, часто имеющие роковые последствия.

Образ и хронотоп дороги у Каразина выполняет функцию испытания для

героев, обнажая, оживляя, открывая прежде сокрытое и потаенное.

Каразин часто описывает реальные события сначала в журнальной

публицистике, затем в художественном повествовании. Календарные даты,

названия городов и лагерей, битв и штурмов крепостей, приводимые в его

прозе, соответствуют реальности, таким образом, фактографичность – черта

поэтики прозы Каразина. Однако с фактами соседствует и иррациональное,

мистическое начало: духи, голос свыше, необъяснимые фатальные

происшествия (например, смерть героя в романе «Наль» не становится

финалом его существования).

Все произведения Каразина складываются в некую хронику

центральноазиатских событий XIX века. Ряд каразинских персонажей кочует

из одного текста в другой (купец Перлович появляется в романах «На

далеких окраинах» и «Погоня за наживой»; героини «Ак-Томак» и

«Тигрицы» представляют две ипостаси одной и той же женщины: шрам на

лице и дикий, необузданный нрав).

Поэтика «турецких» текстов Каразина наследует традицию

приключенческих и шпионских произведений. Мотив цивилизаторства,

присутствующий в «туркестанских» текстах, в «турецких» отсутствует. С

158

этой частностью сопряжена особенность «турецкого» цикла – эти тексты не

ориентальны, для них характерна оборотная сторона ориентализма –

оксидентализм: когда сама Россия предстает объектом ориентализма, в

рецепции ориенталистских клише и шаблонов.

В многочисленных произведениях о Туркестане («На далеких

окраинах», «Голос крови», «Наль», «Погоня за наживой», «В камышах» и

др.) мы наблюдаем, как экспансия географическая приводила к экспансии

культурной: вместо насаждения на чужой земле своих представлений о

жизни и мире герои Каразина принимали и абсорбировали чужие. Как

показал подробный анализ специфики и особенностей русского

ориентализма, Россия всегда находилась в положении как субъекта, так и

объекта данного процесса, будучи на протяжении нескольких веков

бесконечно «ориентализируемой» со стороны Запада. Каразину удалось это

осознать и ощутить, а затем описать в «туркестанском» и «турецком» циклах

произведений.

Изучение творчества многогранной по своим талантам личности

Николая Каразина, несомненно, будет иметь продолжение. Писатель был

свидетелем и очевидцем судьбоносных для многих народов событий. Как

солдат – имел возможность знать детали войны изнутри. Как художник –

умел отстраниться и увидеть реальность непредвзято.

Наше исследование, в котором рассмотрены особенности русского

ориентализма на примере литературных произведений Каразина, отчасти

может способствовать выработке некоего алгоритма в рецептивном

освещении некоторых сюжетов русской классики, посвященных восточной

теме; обратить внимание на несправедливо забытых или недооцененных

писателей, которые в своих произведениях обращались к Востоку,

мимикрировали под Восток.

159

СПИСОК ИСПОЛЬЗОВАННОЙ ЛИТЕРАТУРЫ

Литературно-художественные и фольклорные источники

1. Андерсен 1896 – Андерсен, Г.Х. Избранные сказки: В пересказе

для детей И.О. Роговой / Г.Х. Андерсен; с 5 хромолитографиями по

акварелям Н.Н. Каразина и 26 рисунками в тексте. – СПб.: А.Ф. Девриен,

1896. – 168 с.

2. Благодеяние 1780 – Благодеяние: Восточная повесть // Утренний

свет. Ежемесячное издание. – Ч. 8. – М., 1780. – С. 281–286.

3. Бронте 2013 – Бронте, Ш. Сказки Ангрии / Ш. Бронте. – СПб.:

Азбука, Азбука-Аттикус, 2013. – 192 с.

4. Вергилий 2013 – Вергилий. Энеида // Вергилий / Пер. с лат.

С. Ошерова. – СПб.: Азбука-Аттикус, 2013. – Кн. VI. – 384 с.

5. Верещагин 1990 – Верещагин, В.В. Из путешествия по Средней

Азии / В.В. Верещагин // В.В. Верещагин. Повести. Очерки. Воспоминания /

В.В. Верещагин. – М.: Сов. Россия, 1990. – С. 138–156.

6. Верещагин 1990а – Верещагин, В.В. Литератор: Повесть /

В.В. Верещагин // В.В. Верещагин. Повести. Очерки. Воспоминания /

В.В. Верещагин. – М.: Сов. Россия, 1990. – С. 23–106.

7. Верещагин 1990б – Верещагин, В.В. Из путешествий по

Закавказскому краю / В.В. Верещагин // В.В. Верещагин. Повести. Очерки.

Воспоминания / В.В. Верещагин.. – М.: Сов. Россия, 1990. – С. 119–138.

8. Верещагин 1898 – Верещагин, В.В. Самарканд. 1868 /

В.В. Верещагин // В.В. Верещагин. На войне в Азии и Европе. Воспоминания

художника В.В. Верещагина / В.В. Верещагин. – М.: Типолит. тов.

И.Н. Кушнерев и К, 1898. – С. 4–55.

9. Верн 1876 – Верн, Ж. Ченслер (Драма на море) / Ж. Верн; пер.

под ред. Н.Н. Каразина; рис. Н.Н. Каразина. – СПб.: П.Е. Кехрибарджи, 1876.

– 200 с.

160

10. Верн 1989 – Верн, Ж. Клодиус Бамбарнак: Роман / Ж. Верн; пер. с

фр. Н. Брандис, Е. Брандис. – М.: Правда, 1989. – 480 с.

11. Гастин, Боюжьер 2014 – Гастин, Л., Брюжьер, Ф. Азия в огне:

Роман / Л. Гастин, Ф. Брюжьер. – Иваново: Фаворит, 2014. – 372 с.

12. Гоголь 1884 – Гоголь, Н.В. Майская ночь или утопленница /

Н.В. Гоголь; рис. Н.Н. Каразина. – СПб.: С-Петерб. ком. грамотности, сост.

при Имп. Вольн. Экон. о-ве, 1884. – 55 с.

13. Гоголь 1902 – Гоголь, Н.В. Тарас Бульба: Повесть / Н.В. Гоголь; с

15 рис. Н.Н. Каразина. – СПб.: Народная польза, 1902. – 106 с.

14. Гоголь 2012 – Гоголь, Н.В. Мертвые души: Поэма / Н.В. Гоголь //

Н.В. Гоголь. Полн. собр. соч.: В 23 т. / Н.В. Гоголь. – М.: Наука, 2003–2012. –

Т. 7. – Кн. 1. – 806 с.

15. Гончаров 1952 – Гончаров, И.А. Собр. соч.: В 8 т. /

И.А. Гончаров. – М.: Гос. изд-во худож. лит., 1952. – Т. 8. – 543 с.

16. Державин 1868 – Державин, Г.Р. Сочинения: В 9 т. /

Г.Р. Державин. – СПб.: В тип. Импер. АН, 1864–1883. – Т. 1. Стихотворения.

– Ч. 1. – 543 с.

17. Жуковский 1980 – Жуковский, В.А. Собр. соч.: В 3 т. /

В.А. Жуковский. – М.: Худож. лит., 1980. – Т. 3. – С. 140–210.

18. Каразин 1874 – Каразин, Н.Н. Повести, рассказы и очерки /

Н.Н. Каразин. – СПб.: Тип. В.А. Тушнова, 1874. – 383 с.

19. Каразин 1875 – Каразин, Н.Н. Кескелен – казачья станция

«Любовная» / Н.Н. Каразин // Нива. – 1875. – № 17. – С. 260–262.

20. Каразин 1880 – Каразин, Н.Н. Волчья молитва (Из жизни в

среднеазиатской пустыне) / Н.Н. Каразин // Нива. – 1880. – № 46. – С. 942–

943.

21. Каразин 1886 – Каразин, Н.Н. От Оренбурга до Ташкента:

Путевой очерк / Н.Н. Каразин. – СПб.: Книгоизд-во Герман Гоппе, 1886. –

14 с.

161

22. Каразин 1887 – Каразин, Н.Н. Колодцы на пути в Мазар-Шериф /

Н.Н. Каразин // Нива. – 1887. – № 25. – С. 964.

23. Каразин 1890 – Каразин, Н.Н Окрестности Асхабада. Пахарь /

Н.Н. Каразин // Нива. – 1890. – № 45. – С. 1130–1131.

24. Каразин 1993 – Каразин, Н.Н. Лагерь на Амударье / Н.Н. Каразин

// Н.Н. Каразин. Погоня за наживой / Н.Н. Каразин. – СПб.: Лениздат, 1993. –

С. 415–424.

25. Каразин 1893 – Каразин, Н.Н. Пятнадцать акварельных картин к

сочинениям Ф.М. Достоевского: Приложение к журналу «Живописное

обозрение» за 1893; рис. Н.Н. Каразина / Н.Н. Каразин. – СПб.: Изд.

С. Добродеева, 1893. – 32 с.

26. Каразин 1905 – Каразин, Н.Н. Полн. собр. соч.: В 20 т. /

Н.Н. Каразин. – СПб.: Изд-во П.П. Сойкина, 1905.

27. Киплинг 2014 – Киплинг, Р. Ким: Роман / Р. Киплинг // Малое

собр. соч. – СПб.: Азбука, Азбука-Аттикус, 2014. – С. 5–292.

28. Конрад 2014 – Конрад, Д. Сердце тьмы: Повесть / Д. Конрад //

Д. Конрад. Повести о приключениях / Д. Конрад; пер. с англ. А. Кривцовой,

М. Богословской. – М.: Эксмо, 2014. – С. 2– 57.

29. Конрад 1983 – Конрад, Д. Аванпост прогресса: Рассказ /

Д. Конрад // Д. Конрад. Тайфун: Повести и рассказы / Д. Конрад; пер. с англ.

А. Кривцовой; сост. и автор предисл. Д.М. Урнов. – М.: Моск. рабочий, 1983.

– С. 242–266.

30. Коран 2004 – Коран / Пер. смыслов и коммент. Иман Валерии

Пороховой. – М.: РИПОЛ классик, 2004. – 800 с.

31. Коржинская 1903 – Коржинская, О.М. Индийские сказки; с рис.

Н.Н. Каразина / О.М. Коржинская. – СПб.: Изд-во А.Ф. Девриена, 1903. –

78 с.

32. Коржинская 1923 – Коржинская, О.М. Индийские сказки; с рис.

Н.Н. Каразина / О.М. Коржинская. – Берлин: Изд-во А.Ф. Девриена, 1923. –

78 с.

162

33. Крестовский 1879 – Крестовский, В.В. Двадцать месяцев в

действующей армии (1877–1878): В 2 т. / В.В. Крестовский. – СПб.: Тип.

мин. вн. дел, 1879. – Т. 1–2. – 671 с.

34. Крылов 1969 – Крылов, И.А. Каиб: Восточная повесть /

И.А. Крылов // И.А. Крылов. Сочинения: В 2 т. / И.А. Крылов – М.: Худож.

литература, 1969. – Т. 1. – С. 377–477.

35. Лермонтов 1954 – Лермонтов, М.Ю. Собр. соч.: В 6 т. /

М.Ю. Лермонтов. – М.; Л.: АН СССР, 1954–1957. – Т. 2. Стихотворения

1832–1841. – 388 с.

36. Лермонтов 1979 – Лермонтов, М.Ю. Собр. соч.: В 4 т. /

М.Ю. Лермонтов. – Л.: Наука, 1979–1981. – Т. 1. Стихотворения 1828–1841.

– 655 с.

37. Лермонтов 1981 – Лермонтов, М.Ю. Собр. соч.: В 4 т. /

М.Ю. Лермонтов. – Л.: Наука, 1979–1981. – Т. 3. Проза. Письма. – 591 с.

38. Лёвшин 2008 – Лёвшин, В.А. Русские сказки: В 2 т. /

В.А. Лёвшин. – М: Тропа Троянова, 2008. – Т. 2. – 472 с.

39. Ломоносов 1803 – Ломоносов, М.В. Стихи и проза /

М.В. Ломоносов // М.В. Ломоносов. Полн. собр. соч.: В 6 ч. /

М.В. Ломоносов. – СПб.: Тип. Импер. АН, 1803–1804. – Ч. 2 – 260 с.

40. Ломоносов 1952 – Ломоносов, М.В. Служебные документы.

Письма. 1734—1765 гг. / М.В. Ломоносов // М.В. Ломоносов. Полн. собр.

соч.: В 11 т. / М.В. Ломоносов. – М.; Л.: АН СССР, 1952. – Т. 10. – 934 с.

41. Лонгфелло 1890 – Лонфелло, Г. Гайавата. Сказка из жизни

североамериканских индейцев / Г. Лонгфелло; с 30 рис. Н.Н. Каразина; пер. и

пред. Д.Л. Михайловского. – СПб.: Тип. А.С. Суворина, 1890. – 151 с.

42. Майков 1775 – Майков, В.И. Фемист и Иеронима / В.И. Майков. –

М.: Тип. гос. военн. коллегии, 1775. – 67 с.

43. Махабхарата 1959 – Сказание о Нале // Махабхарата: Две поэмы

из III книги / Пер., введ., примеч. и толк. словарь акад. Б.Л. Смирнова; 2-е

перераб. изд. – Ашхабад: АН ТССР, 1959. – С. 21–91.

163

44. Монтень 1998 – Мишель, де М. Опыты: В 3 кн. / М. де Монтень. –

СПб.: Кристалл, Респекс, 1998. – Кн. I. – 960 с.

45. Монтескье 1956 – Монтескье, Ш-Л. Персидские письма / Ш-

Л. Монтескье. – М.: ГИХЛ, 1956. – 400 с.

46. Набоков 2012 – Набоков, В.В. Под знаком незаконнорожденных /

В.В. Набоков; пер. с англ. С. Ильина. – СПб.: Азбука, Азбука-Аттикус, 2012.

– 288 с.

47. Некрасов 1882 – Некрасов, Н.А. Стихотворения / Н.А. Некрасов;

рис. Н.Н. Каразина. – СПб.: С-Петерб. ком. грамотности, сост. при Имп.

вольн. экон. о-ве, 1882. – 47 с.

48. Никитин 1980 – Никитин, А. Хождение за три моря / А. Никитин;

предисл., подгот. текста, пер. и коммент. Н.И. Прокофьева. – М.: Сов. Россия,

1980. – 208 с.

49. Николев 1991 – Николев, Н.П. Сорена и Замир // Русская

литература. Век XVIII. Трагедия / Н.П. Николев. – М.: Худож. литература,

1991. – С. 433–492.

50. Озеров 1907 – Озеров, В.А. Дмитрий Донской: Трагедия /

В.А. Озеров. – СПб.: И. Глазунов, 1907. – С. 102–173.

51. Пушкин 1994 – Пушкин, А.С. Поэмы 1825–1833 / А.С. Пушкин //

А.С. Пушкин. Полн. собр. соч.: В 17 т. / А.С. Пушкин. – М.: АН Воскресенье,

1995. – Т. 5. – Кн. 2. – 570 с.

52. Пушкин 1995 – Пушкин, А.С. Романы и повести. Путешествия /

А.С. Пушкин // А.С. Пушкин. Полн. собр. соч.: В 17 т. / А.С. Пушкин. – М.:

АН Воскресенье, 1995. – Т. 8. – Кн. 2. – 622 с.

53. Ржевский 1991 – Ржевский, А.А. Подложный Смердий // Русская

литература XVIII века. Трагедия / А.А. Ржевский. – М.: Худож. литература,

1991. – С. 213–266.

54. Салтыков-Щедрин 1986 – Салтыков-Щедрин, М.Е. Наша

общественная жизнь / М.Е. Салтыков-Щедрин // М.Е. Салтыков-Щедрин.

164

Собр. соч.: В 20 т. / М.Е. Салтыков-Щедрин. – М.: Худ. лит., 1968. – Т. 6. –

738 с.

55. Теккерей 1976 – Теккерей, У.М. Ярмарка тщеславия /

У.М. Теккерей // У.М. Теккерей. Собр. соч.: В 12 т. / У.М. Теккерей; ред. пер.

Р. Гальпериной, М. Лорие. – М.: Худож. литер., 1974–1980. – Т. 4. – 832 с.

56. Толстой 1883 – Толстой, А.К. Былины и стихотворения /

А.К. Толстой; рис. Н.Н. Каразина. – СПб.: С-Петерб. ком. грамотности, сост.

при Имп. вольн. экон. о-ве, 1883. – 62 с.

57. Толстой 1884 – Толстой, Л.Н. Рассказы о Севастопольской

обороне / Л.Н. Толстой: рис. Н.Н. Каразина. – СПб.: С-Петерб. ком.

грамотности, сост. при Имп. Вольн. Экон. о-ве, 1884. – 120 с.

58. Толстой 1934 – Толстой, Л.Н. Анна Каренина: Роман в 8 ч. /

Л.Н. Толстой // Л.Н. Толстой. Полн. собр. соч.: В 90 т. / Л.Н. Толстой. – М.:

Гос. изд-во худ. лит., 1928–1957. – Т. 18. – 571 с.

59. Толстой 1953 – Толстой, Л.Н. Письма 1891 (июль–декабрь) –

1893 / Л.Н. Толстой // Л.Н. Толстой. Полн. собр. соч.: В 90 т. / Л.Н. Толстой –

М.: Гос. изд-во худ. лит., 1928–1957. – Т. 66. – 529 с.

60. Тынянов 1988 – Тынянов, Ю.Н. Смерть Вазир-Мухтара: Роман /

Ю.Н. Тынянов. – М.: Худож. лит., 1988. – 447 с.

61. Херасков 1789 – Херасков, М.М. Золотой прут: Восточная

повесть. – М., 1782. – 145 с.

62. Хьюарт 2008 – Хьюарт, Б. Мост птиц: Роман / Б. Хьюарт. – СПб.:

Астрель, 2008. – 320 с.

63. Хьюарт 2013 – Хьюарт, Б. История камня / Б. Хьюарт //

Б. Хьюарт. Хроники мастера Ли и десятого быка / Б. Хьюарт. – Харьков:

Проект Самиздат, 2013. – С. 6–212.

64. Хьюарт 2013а – Хьюарт, Б. Восемь умелых мужчин / Б. Хьюарт //

Б. Хьюарт. Хроники мастера Ли и десятого быка / Б. Хьюарт. – Харьков:

Проект Самиздат, 2013. – С. 213–391.

165

65. Чехов 1984 – Чехов, А.П. Полн. собр. соч. и писем: В 30 т. /

А.П. Чехов. – М.: Наука, 1974–1988. – Т. 1. Письма 1875–1886. – 584 с.

Исследования: диссертации и авторефераты

66. Белкин 1970 – Белкин, Д.И. Концепция Востока в творчестве

А.С. Пушкина: Автореф. дис. … канд. филол. наук / Д.И. Белкин. – М., 1970.

– 20 с.

67. Герасимова 2002 – Герасимова, Д.С. Творческие проблемы и

специфика художественно-графического жанра детской «авторской» книги:

Дис. … канд. искусствовед. наук / Д.С. Герасимова. – М., 2002. – 233 с.

68. Грачева 2004 – Грачева, О.А. Вклад российских офицеров в

развитие отечественной художественной культуры XIX века: исторический

аспект: Дис. … канд. ист. наук / О.А. Грачева. – М., 2004. – 209 с.

69. Данильченко 1999 – Данильченко, Г.А. Романтический

ориентализм в русской литературе первой половины XIX века: Дис. … канд.

филол. наук / Г.А. Данильченко. – Бишкек, 1999. – 146 с.

70. Егоренко 2008 – Егоренко, О.А. Бухарский эмират в период

протектората России (1868–1920 гг.). Историография проблемы: Дис. …

канд. ист. наук / О.А. Егоренко. – М., 2008. – 267 с.

71. Ибрагимова 2008 – Ибрагимова, Е.Д. Ориенталистские мотивы в

творчестве Генри Райдера Хаггарда: Автореф. дис. … канд. филол. наук /

Е.Д. Ибрагимова. – Самара, 2008. – 19 с.

72. Каримиан 2015 – Каримиан, Ф.Э. Восточные мотивы и образы в

русской прозе и драматургии 2-й половины XVIII века: Автореф. дис …канд.

филол. наук / Ф.Э. Каримиан. – М., 2015. – 18 с.

73. Корнилова 2002 – Корнилова, В.В. Детские иллюстрированные

журналы в художественной жизни Петербурга XIX – первой половины

XX в.: Типология и эволюция: Дис. … канд. искусствовед. наук /

В.В. Корнилова. – СПб., 2002. – 286 с.

166

74. Сухих 2007 – Сухих, О.Е. Образ казаха-кочевника в русской

общественно-политической мысли в конце XVIII – первой половине XIX в:

Дис. … канд. ист. наук / О.Е. Сухих. – Омск, 2007. – 258 с.

75. Хон 1995 – Хон, К.-С. Восточные мотивы в творчестве русских

символистов и других поэтов Серебряного века: Автореф. дис. … канд.

филол. наук / К.-С. Хон. – СПб., 1995. – 16 с.

76. Чач 2012 – Чач, Е.А. Ориентализм в общественном и

художественном сознании Серебряного века: Дис. … канд. ист. наук /

Е.А. Чач. – СПб., 2012. – 338 с.

77. Шафранская 2008 – Шафранская, Э.Ф. Мифопоэтика

иноэтнокультурного текста в русской прозе XX – XXI вв.: Дис. … докт.

филол. наук / Э.Ф. Шафранская. – Волгоград, 2008. – 482 с.

78. Юдина 2009 – Юдина, Т.А. Концепт «Оренбург» в произведениях

русских писателей XIX – XX вв.: Дис. … канд. филол. наук / Т.А. Юдина. –

Оренбург, 2009. – 358 с.

79. Medvedev 2009 – Medvedev, N. The contradictions in Vereshchagin’s

Turkestan Series: Visualizing the Russian empire and its others: Dis. … doctor of

philosophy in art history / N Medvedev. – LA., 2009. – 25 p.

Исследования: монографии, статьи

80. Арипова 2005 – Арипова, Л.П. Преодолеем стену забвения: о

Каразине Николае Николаевиче / Л.П. Арипова. – М.: Фонд «Нар. Память»,

2005. – 151 с.

81. Барт 1989 – Барт, Р. Риторика образа / Р. Барт // Избранные

работы: Семиотика. Поэтика / Сост., общ. ред. и вступ. ст. Г.К. Косикова. –

М.: Прогресс, 1989. – 616 с.

82. Бартольд 1966 – Бартольд, В.В. Сочинения: В 9 т. /

В.В. Бартольд. – М.: Изд-во вост. литер., 1966. – Т. 6. – 112 с.

83. Бассин 2005 – Бассин, М. Россия между Европой и Азией:

идеологическое конструирование географического пространства / М. Бассин

// Российская империя в зарубежной историографии. Работы последних лет:

167

Антология / Сост. П. Верт, П.С. Кабытов, А.И. Миллер. – М.: Новое

издательство, 2005. – С. 277–310.

84. Басханов 2005 – Басханов, М.К. Каразин Николай Николаевич /

М.К. Басханов // Русские военные востоковеды до 1917 года:

Библиографический словарь / М.К. Басханов. – М.: Вост. литер., 2005. –

С. 102–104.

85. Бахтин 1979 – Бахтин, М. Проблемы поэтики Достоевского /

М. Бахтин. – М.: Сов. Россия, 1979. – 320 с.

86. Бахтин 1986 – Бахтин, М. Литературно-критические статьи /

М. Бахтин; сост. С. Бочаров, В. Кожинов. – М.: Худож. литература, 1986. –

543 с.

87. Бахтин 2000 – Бахтин, М. Автор и герой: к философским основам

гуманитарных наук / М. Бахтин. – СПб.: Азбука, 2000. – 336 с.

88. Бахтин 2000 – Бахтин, М. Фрейдизм. Формальный метод в

литературоведении. Марксизм и философия языка. Статьи / М. Бахтин. – М.:

Лабиринт, 2000. – 640 с.

89. Бентам 2012 – Бентам, И. Избр. соч. Иеремии Бентама /

И. Бентам. – М.: Книга по требованию, 2012. – 748 с.

90. Березюк 2009 – Березюк, Н.М. Каразин – внук Каразина /

Н.М. Березюк // Университеты. – 2009. – № 2. – С. 48–55.

91. Берк 2001 – Берк, Э. Правление, политика и общество / Э. Берк. –

М.: Канон-пресс-Ц, Кучково поле, 2001. – 480 с.

92. Бонналь 2013 – Бонналь, Н. Жюль Верн – защитник русского

Туркестана / Н. Бонналь // Pravda.ru. – 2013. – [Электронный ресурс.] – URL:

http://www.pravda.ru/culture/culturalhistory/personality/11-10-2013/1177794-

julvern-0/

93. Боровская 2013 – Боровская, Е.А Живописец Б.П. Виллевальде

(1818–1903) и его полотна военно-бытового жанра / Е.А. Боровская //

Вестник СПбГУКИ. – 2013. – № 1 (14). – С. 122–126.

168

94. Борхес 1994 – Борхес, Х.Л. Четыре цикла / Х.Л. Борхес //

Х.Л. Борхес. Собр. соч.: В 3 т. / Х.Л. Борхес. – Рига: Полярис, 1994. – Т. 2. –

511 с.

95. Брагинский 1965 – Брагинский, И.С. Заметки о западно-

восточном синтезе в лирике Пушкина / И.С. Брагинский // Народы Азии и

Африки. – 1965. – № 4. – С. 117–126.

96. Брагинский 1974 – Брагинский, И.С. Проблемы востоковедения.

Актуальные вопросы восточного литературоведения / И.С. Брагинский. – М.:

Наука, 1974. – 434 с.

97. Бубер 1995 – Бубер, М. Диалог / М. Бубер // М. Бубер. Два образа

веры / Пер. с нем. М.И. Левиной; под ред. П.С. Гуревича, С.Я. Левит,

С.В. Лезова / М. Бубер. – М.: Республика, 1995. – С. 93–124.

98. Валиханов 1869 – Валиханов, Ч.Ч. Поездка Ч.Ч. Валиханова в

Кашгар / Ч.Ч. Валиханов // Известия Императорского Русского

географического общества за 1868 г. – СПб., 1869. – С. 264–287.

99. Валиханов 1904 – Валиханов, Ч. Сочинения / Ч. Валиханов //

Записки Императорского Русского географического общества по отд.

этнографии. – СПб.: Тип. гл. управл. уделов, 1904. – Т. 29. – 532 с.

100. Вамбери 2003 – Вамбери, А. Путешествие по Средней Азии /

А. Вамбери; пер. с нем. З.Д. Голубевой; под ред. В.А. Ромодина; предисл.

В.А. Ромодина. – М.: Вост. лит., 2003. – 320 с.

101. Варенцов 2011 – Варенцов, Н.А. Слышанное. Виденное.

Передуманное. Пережитое / Н.А. Варенцов; вступ. статья, сост., подг. текста

и коммент. В.А. Любартовича и Е.М. Юхименко; изд. 2-е. – М.: НЛО, 2011. –

848 с.

102. Васильев 1998 – Васильев, Л.С. История Востока: В 2 т. /

Л.С. Васильев. – М.: Высш. школа, 1998.– Т. 1. – 609 с.

103. Васильева, Васильев 2014 – Васильева, И.В., Васильев Д.В.

Русский Туркестан в литературных произведениях Н.Н. Каразина /

169

И.В. Васильева, Д.В. Васильев // Интернет-журнал «Науковедение». – 2014. –

№ 4 (23). – С. 1–12.

104. Верещагин 1981 – Верещагин, В.В. Письмо В.В. Стасову от 1874 /

В.В. Верещагин // В.В. Верещагин. Избранные письма; сост., авт. предисл. и

примеч. А.К. Лебедев. – М.: Изобраз. искусство, 1981. – С. 30–32.

105. Веселовский 1989 – Веселовский, А.Н. Историческая поэтика /

А.Н. Веселовский; вступ. ст. И.К. Горского; сост., коммент. В.В. Мочаловой.

– М.: Высш. школа, 1989. – 406 с.

106. Виноградов 1971 – Виноградов, В.В. О теории художественной

речи / В.В. Виноградов. – М.: Высш. школа, 1971. – 240 с.

107. Виноградов 1976 – Виноградов, В.В. Поэтика русской литературы

/ В.В. Виноградов // В.В. Виноградов. Избранные произведения /

В.В. Виноградов. – М.: Наука, 1976. – 511 с.

108. Восточная поэтика 1983 – Восточная поэтика. Специфика

художественного образа / Ред. П.А. Гринцер. – М.: Наука, 1983. – 265 с.

109. Вульф 2003 – Вульф, Л. Изобретая Восточную Европу: Карта

цивилизации в сознании эпохи Просвещения / Л. Вульф. – М.: НЛО, 2003. –

560 с.

110. Выготский 1998 – Выготский, Л.С. Психология искусства /

Л.С. Выготский. – Ростов-на-Дону: Феникс, 1998. – 480 с.

111. Гартевельд 1914 – Гартевельд, В.Н. Среди сыпучих песков и

отрубленных голов: Путевые очерки Туркестана / В.Н. Гартевельд. – М.: Изд.

И.А. Маевского; тов. тип. А.И. Мамонтова, 1914. – 159 с.

112. Гачев 2002 – Гачев, Г.Д. Национальные образы мира.

Центральная Азия: Казахстан, Киргизия. Космос Ислама: Интеллектуальные

путешествия / Г.Д. Гачев. – М.: Издательский сервис, 2002. – 784 с.

113. Гейер 1893 – Гейер, И.И. По русским селениям Сыр-Дарьинской

области (Письма с дороги) / И.И. Гейер. – [Электронный ресурс.] – URL:

http://rus-turk.livejournal.com/57321.html

170

114. Гейер 1901 – Гейер, И.И. Путеводитель по Туркестану /

И.И. Гейер. – Ташкент: С.Р. Конопка, 1901. – 150 с.

115. Гейер 1908 – Гейер, И.И. Весь русский Туркестан / И.И. Гейер. –

Ташкент: С.Р. Конопка, 1908. – 338 с.

116. Гейнс 1866 – Гейнс, А.К. Дневник 1866 года. Путешествие в

Туркестан / А.К. Гейнс. – [Электронный ресурс.] – URL: http://rus-

turk.livejournal.com/99977.html?thread=400265

117. Геннеп 2002 – Геннеп, А. ван. Обряды перехода: Систематическое

изучение обрядов / А. ван Геннеп; пер. с франц. Ю.В. Ивановой,

Л.В. Покровской, посл. Ю.В. Ивановой. – М.: Вост. лит., 2002. – 198 с.

118. Глущенко 2010 – Глущенко, Е.А. Россия в Средней Азии.

Завоевания и преобразования / Е.А. Глущенко. – М.: Центрополиграф, 2010.

– 575 с.

119. Горшенина 2000 – Горшенина, С.М. Первый французский

археолог в русском Туркестане Жан Шаффанжон / С.М. Горшенина //

Восток. – 2000. –№ 3. – С. 118–127.

120. Горшенина 2008 – Горшенина, С.М. Многоликий Восток русского

художественного ориентализма (XVIII – начало ХХ века) / С.М. Горшенина //

Культурные ценности: Международный ежегодник. – СПб.: Филол. фак-т

СПбУ, 2008. – С. 61–77.

121. Горшенина 2013 – Горшенина, С.М. Закаспийская железная

дорога: стандартизация историко-литературных и иконографических

репрезентаций русского Туркестана / С.М. Горшенина // Культурный

трансфер на перекрестках Центральной Азии: до, во время и после Великого

шелкового пути: Сб. статей / Под. ред. Ш. Мустафаева, М. Эспанье,

С. Горшениной, К. Рапэна, А. Бердимурадова, Ф. Гренэ. – Париж; Самарканд:

МИЦАИ, 2013. – С. 258–274.

122. Гринцер 1991 – Гринцер, П.А. Карна // Мифы народов мира:

Энциклопедия: В 2 т. – М.: Сов. энциклопедия, 1991. – Т. 1. – С. 624.

171

123. Гурвич 1988 – Гурвич, И.А. Поэтика повествования: Пособ. по

спецкурсу / И.А. Гурвич. – Ташкент: Укитувчи, 1988. – 40 с.

124. Гурвич 1991 – Гурвич, И.А. Беллетристика в русской литературе

XIX века: Учеб. пособие / И.А. Гурвич. – М.: Изд. Росс. открытого ун-та,

1991. – 90 с.

125. Джераси 2013 – Джераси, Р. Окно на Восток: Империя,

ориентализм, нация и религия в России / Р. Джераси; пер. с англ.

В. Гончаров. – М.: НЛО, 2013. – 548 с.

126. Дмитриев-Казанский 1894 – Дмитриев-Казанский, Л.Е. По

Средней Азии: Записки художника / Л.Е. Дмитриев-Казанский. – СПб.:

А.Ф. Девриен, 1894. – 118 с.

127. Дудаков 2000 – Дудаков, С.Ю. Парадоксы и причуды

филосемитизма и антисеметизма в России: Очерки / С.Ю. Дудаков. – М.:

РГГУ, 2000. – С. 285–425.

128. Жирмунский 1977 – Жирмунский, В.М. Теория литературы.

Поэтика. Стилистика / В.М. Жирмунский. – М.: Наука, 1977. – 408 с.

129. Жирмунский 1979 – Жирмунский, В.М. Сравнительное

литературоведение. Восток и Запад / В.М. Жирмунский. – Л.: Наука, 1979. –

493 с.

130. Жолковский, Щеглов 1996 – Жолковский, А.К., Щеглов, Ю.К.

Работы по поэтике выразительности: Инварианты – Тема – Приемы – Текст /

А.К. Жолковский, Ю.К. Щеглов. – М.: Прогресс, 1996. – 344 с.

131. Захарьин 1901 – Захарьин, И.Н. Граф В.А. Перовский и его

зимний поход в Хиву: В 2 ч. / И.Н. Захарьин. – СПб.: Тип. Сойкина, 1901. –

206 с.

132. Золотухина 2009 – Золотухина, О.Б. Психологизм в литературе:

Пособие по спецкурсу для студ.-спец. / О.Б. Золотухина. – Гродно: ГрГУ,

2009. – 181 с.

172

133. Иванов 1985 – Иванов, Вяч.Вс. Темы и стили Востока в поэзии

Запада / Вяч. Вс. Иванов // Восточные мотивы. Стихотворения и поэмы. – М.:

Наука, 1985. – С. 424–469.

134. Измайлов 1800 – Измайлов, В.В. Путешествие в полуденную

Россию: В письмах, изданных Владимиром Измайловым: В 3 ч. /

В.В. Измайлов. – М.: В ун-ой тип. у Люби, Гария и Попова, 1800–1802. – Ч. 1.

– 440 с.

135. Имя с открытки… 2012 – Имя с открытки – Николай Николаевич

Каразин (1842–1908) // Труд: Общественно-политическое издание –

[Электронный ресурс.] – URL:

http://blog.trud.ru/users/rodich2007/post203625783/

136. Каганович 1982 – Каганович, С.Л. «Восточный романтизм» и

русская романтическая поэзия / С.Л. Каганович. – М.: Контекст, 1982. –

С. 192–223.

137. Каганович 1984 – Каганович, С.Л. Русский романтизм и Восток:

Специфика межнационального взаимодействия / С.Л. Каганович. – Ташкент:

Фан, 1984. – 113 с.

138. Киселев, Васильева 2012 – Киселев, В., Васильева, Т. «Странное

сонмище» или «народ, поющий и пляшущий»: конструирование образа

Украины в русской словесности к. XVIII – н. XIX в. / В. Киселев,

Т. Васильева // Там, внутри. Практики внутренней колонизации в культурной

истории России: Сб. статей / Под ред. А. Эткинда, Д. Уффельманна,

И. Кукулина. – М.: НЛО, 2012. – С. 508–517.

139. Конрад 1972 – Конрад, Н.И. Запад и Восток: Статьи /

Н.И. Конрад. – М.: Наука, 1972. – 495 с.

140. Кончевский 1881 – Кончевский, Н. Воспоминания невоенного

человека об Ахал-текинской экспедиции / Н. Кончевский // Дело. – 1881. –

№ 7. – С. 79–103.

173

141. Копосов 2014 – Копосов, Н. Индивидуальные собирательные

имена: к теории основных понятий / Н. Копосов // Неприкосновенный запас.

– 2014. – №3. – С. 67–94.

142. Корман 1981 – Корман, Б.О. Целостность литературного

произведения и экспериментальный словарь литературоведческих терминов /

Б.О. Корман // Проблемы истории критики и поэтики реализма: Межвуз. сб. –

Куйбышев, 1981. – С. 39–54.

143. Костенко 1872 – Костенко, Л.Ф. Путешествие в Бухару русской

миссии в 1870 году: с маршрутом от Ташкента до Бухары / Л.Ф. Костенко. –

СПб.: Бортневский, 1871. – 109 с.

144. Кошелев, Чернов 1990 – Кошелев, В.А., Чернов, А.В. «Этот все

может!» / В.А. Кошелев, А.В. Чернов // В.В. Верещагин. Повести. Очерки.

Воспоминания / В.В. Верещагин. – М.: Сов. Россия, 1990. – С. 3–22.

145. Крестовский 1887 – Крестовский, В.В. В гостях у эмира

Бухарского / В.В. Крестовский. – СПб.: А.С. Суворин, 1887. – 92 с.

146. Кудря 2010 – Кудря, А. Верещагин / А. Кудря. – М.: Мол.

Гвардия, 2010. – 428 с.

147. Лебедев 1981 – Лебедев, А.К. Верещагин / А.К. Лебедев //

В.В. Верещагин. Избранные письма; сост., авт. предисл. и примеч.,

А.К. Лебедев. – М.: Изобраз. искусство, 1981. – 320 с.

148. Лебедев, Солодовников 1988 – Лебедев, А.К., Солодовников, А.В.

В.В. Верещагин / А.К. Лебедев, А.В. Солодовников. – М.: Искусство, 1988. –

205 с.

149. Левшин 1816 – Левшин, А.И. Письма из Малороссии /

А.И. Левшин. – Харьков: В ун-ой тип., 1816. – 388 с.

150. Лобикова 1974 – Лобикова, Н.М. Пушкин и Восток: Очерки /

Н.М. Лобикова. – М.: Наука, 1974. – 96 с.

151. Лотман 2002 – Лотман, Ю.М Текст и функция // Ю.М. Лотман.

Статьи по семиотике культуры и искусства. – СПб.: Акад. проект, 2002 –

С. 24–37.

174

152. Лыкошин 1892 – Лыкошин, Н.С. Переселение и переселенцы /

Н.С. Лыкошин. – Самарканд: Тип. лит. Н.В. Полторанова, 1892. – 73 с.

153. Лыкошин 1903 – Лыкошин, Н.С. Результаты сближения русских с

туземцами / Н.С. Лыкошин // Справка по Туркестанскому краю на 1903. –

Ташкент, 1903. – 159 с.

154. Лыкошин 1916 – Лыкошин, Н.С. Полжизни в Туркестане: Очерки

быта туземного населения / Н.С. Лыкошин. – Петроград, 1916. – 415 с.

155. Лыкошин 2005 – Лыкошин, Н.С. Хороший тон на Востоке /

Н.С. Лыкошин. – М.: АСТ, Астрель, 2005. – 223 с.

156. Маев 1872 – Маев, Н.А. Топографический очерк Туркестанского

края: орография и гидрография края / Н.А. Маев // Материалы для статистики

Туркестанского края: Ежегодник / Под ред. Н.А. Маева. – СПб., 1872. –

Вып. I. – 107 с.

157. Макгаан 1877 – Макгаан, Е.Д. Зверства в Болгарии: Письма

специального корреспондента Daily news Е.Д. Макгаана / Е.Д. Макгаан. –

СПб.: Тип. В. Тушнова, 1877. – 214 с.

158. Мак-Гахан 1875 – Мак-Гахан, Е.Д. Военные действия на Оксусе и

падение Хивы. Приложение к Русскому вестнику / Е.Д. Мак-Гахан; пер с

англ. – М.: В унив. тип. Катков и К., 1875. – 304 с.

159. Маколей 2011 – Маколей, Т.Б. Полн. собр. соч.: В 16 т. /

Т.Б. Маколей. – СПб.: Альфарет, 2011. – Т. 13. – 392 с.

160. Марков 1901 – Марков, Е. Россия в Средней Азии: Очерки

путешествия по Закавказью, Туркмении, Бухаре, Семиреченской и

Ферганской областям, Каспийскому морю и Волге / Е. Марков. – СПб., 1901.

– Т. 1. – 541 с.

161. Маркович 1798 – Маркович, Я.В. Записки о Малороссии, ея

жителях и произведениях / Я.В. Маркович. – СПб.: При Губ. правлении,

1798. – 98 с.

175

162. Медовар 1999 – Медовар, Л. Арминий Вамбери: выстраданная

жизнь / Л. Медовар // Лехаим. – 1999. – № 6 (86) . – [Электронный ресурс.] –

URL: http://www.lechaim.ru/ARHIV/86/medovar.htm

163. Мейлах 1992 – Мейлах, М.Б. Нимврод (Нимрод) // Мифы народов

мира: Энциклопедия: В 2 т. – М.: Сов. энциклопедия, 1992. – Т. 2. – С. 218–

219.

164. Мелетинский 1991 – Мелетинский, Е.М. Аналитическая

психология и проблема происхождения архетипических сюжетов /

Е.М. Мелетинский // Вопросы философии. – 1991. – № 10. – С. 41–47.

165. Мережковский 2012 – Мережковский, Д.С. Пушкин /

Д.С. Мережковский // Д.С. Мережковский. Вечные спутники /

Д.С. Мережковский. – СПб.: Азбука, Азбука-Аттикус, 2012. – С. 328–414.

166. Миллер 2001 – Миллер, А.М. Тема Центральной Европы: история,

современные дискурсы и место в них России / А.М. Миллер // НЛО. – 2001. –

№ 52. – [Электронный ресурс.] – URL:

http://magazines.russ.ru/nlo/2001/52/mill.html

167. Миллер 2003 – Миллер, А.М. Предисловие / А.М. Миллер //

Л. Вульф. Изобретая Восточную Европу: Карта цивилизации в сознании

эпохи Просвещения. – М.: НЛО, 2003. – 560 с.

168. Могильнер 2008 – Могильнер, М. Homo imperi. История

физической антропологии в России (конец XIX – начало XX вв.) /

М. Могильнер. – М.: НЛО, 2008. – 512 с.

169. Москвитин 2004 – Москвитин, А.Ю. Восток – Запад: образ и

модель / А.Ю. Москвитин // Россия и АТР. – 2004. – № 2. – С. 125–129.

170. Мышковская 1929 – Мышковская, Л. Чехов и юмористические

журналы 80-х годов / Л. Мышковская. – М.: Московский рабочий, 1929. –

128 с.

171. Нагиев 1987 – Нагиев, Д.Г. Сербский романтизм и Восток /

Д.Г. Нагиев. – Баку: Язычи, 1987. – 136 с.

176

172. Наливкин 2012 – Наливкин, В.П. Туземцы раньше и теперь:

Этнографические очерки о тюрко-монгольском населении Туркестанского

края / В.П. Наливкин; изд. 2-е. – М.: Либроком, 2012. – 146 с.

173. Неминущий 2008 – Неминущий, А.Н. «Я» как «Другой» в

стихотворении В. Ходасевича «An Mariechen» / А.Н. Неминущий // Русская

поэзия: 1922–1924 / Ред. Ф.П. Федоров, А.И. Станкевич. – Даугавпилс:

Сауле, 2008. – С. 69–76.

174. Неминущий 2014 – Неминущий, А.Н. Проблема двойного кода:

подписи А.П. Чехова к журнальным рисункам / А.Н. Неминущий // Вестник

Псковского государственного университета. – 2014. – № 5. – С. 149–158.

175. Немирович-Данченко 1882 – Немирович-Данченко, В.И.

Скобелев. Личные воспоминания и впечатления / В.И. Немирович-Данченко.

– СПб: А.Ф. Девриен, 1882. – 358 с.

176. Нива 1887 – Каразин, Н.Н. Бой под Зарабулаком // Нива. – 1887. –

№ 25. – С. 627–628.

177. Нива 1908 – Нива. – 1908. – № 52. – С. 923–924.

178. Орлицкий 1999 – Орлицкий, Ю.Б. Ориентир – ориенталия /

Ю.Б. Орлицкий // Новое литературное обозрение. – 1999. – № 39. –

[Электронный ресурс.] – URL: http://magazines.russ.ru/nlo/1999/39/orlicky-

pr.html

179. Парникель 1983 – Парникель, Б.Б. Индонезийская интерпретация

образов «Махабхараты» // Восточная поэтика. Специфика художественного

образа / Отв. ред. П.А. Гринцер. – М.: Наука, 1983. – С. 208–222.

180. Пашино 1868 – Пашино, П.И. Туркестанский край в 1866 году:

Путевые заметки / П.И. Пашино. – СПб.: Тип. Тиблена и К° (Неклюдова),

1868. – 176 с.

181. Покровский 1911 – Покровский, М.Н. Русская история с

древнейших времен / М.Н. Покровский; при уч. Н. Никольского и

В. Сторожева. – М.: Изд. тв-в Мир, 1911. – Т. 5. – 297 с.

177

182. Поташова 2011 – Поташова, К.А. Жанр подписи к портрету и его

роль в творческом наследии А.С. Пушкина / К.А. Поташова // Современная

филология: Материалы междунар. науч. конф. – Уфа: Лето, 2011. – С. 114–

117.

183. Путилов 1887 – Путилов, П.В. Из путевых этнографических

наблюдений совместной жизни сарт и русских / П.В. Путилов. – Омск: Изд.

Зап.-Сиб. отд. ИРГО, 1887. – 30 с.

184. Репин 1986 – Репин, И.Е. Далекое близкое / И.Е. Репин; ред. и

авт. предисл. К.И. Чуковский. – Л.: Художник РСФСР, 1986. – 486 с.

185. Садовень 1955 – Садовень, В.В. Русские художники баталисты

XVIII – XIX веков / В.В. Садовень. – М.: Искусство, 1955. – 372 с.

186. Саид 2006 – Саид, Э.В. Ориентализм. Западные концепции

Востока / Э.В. Саид; пер. с анг. А.В. Говорунова. – СПб.: Русский мiръ, 2006.

– 637 с.

187. Саид 2012 – Саид, Э.В. Культура и империализм / Э.В. Саид; пер.

с анг. А.В. Говорунова. – СПб.: Владимир Даль, 2012. – 734 с.

188. Северцов 1860 – Северцов, Н.А. Месяц плена у коканцев /

Н.А. Северцов // Русское слово. – 1860. – № 10. – С. 43–93.

189. Северцов 1873 – Северцов, Н.А. Путешествия по Туркестанскому

краю и исследование горной страны Тянь-Шаня, совершенные по поручению

Императорского Русского географического общества доктором зоологии,

членом Императорского Русского географического и других ученых обществ

Н. Северцовым / Н.А. Северцов. – СПб., 1873. – 473 с.

190. Сенковский 1837 – Сенковский, О.И. Рецензия на

Энциклопедический Лексикон. Т. 9. 1837 / О.И. Сенковский // Библиотека

для чтения – 1837. – Т. XXIII. – Отдел VI. Литературная летопись. – С. 65–69.

191. Схиммельпеннинк ван дер Ойе 2009 – Схиммельпеннинк ван дер

Ойе, Д. Навстречу Восходящему солнцу: Как имперское мифотворчество

привело Россию к войне с Японией / Д. Схиммельпеннинк ван дер Ойе. – М.:

НЛО, 2009. – 424 с.

178

192. Тарле 1965 – Тарле, Е.В. Очерки истории колониальной политики

западноевропейских государств (конец XV – начало XIX в.) / Е.В. Тарле. –

М.; Л.: Наука, 1965. – 427 с.

193. Тартаковский 1975 – Тартаковский, П.И. Русская поэзия и

Восток: 1800–1950: опыт библиографии / П.И. Тартаковский. – М.: Наука,

1975. – 180 с.

194. Тартаковский 1977 – Тартаковский, П.И. Русская советская

поэзия 20-х – начала 30-х гг. и художественное наследие народов Востока /

П.И. Тартаковский. – Ташкент: Фан, 1977. – 333 с.

195. Теоретическая поэтика 2002 – Теоретическая поэтика: Понятия и

определения: Хрестоматия / Авт.-сост. Н.Д. Тамарченко. – М.: РГГУ, 2002. –

467 с.

196. Теория литературы 2004 – Теория литературы: Учеб. пособие для

студ. филол. фак. высш. учеб. заведений: В 2 т. / Под ред. Н.Д. Тамарченко. –

Т. 1: Н.Д. Тамарченко, В.И. Тюпа, С.Н. Бройтман. Теория художественного

дискурса. Теоретическая поэтика. – М.: Академия, 2004. – Т. 1. – 512 с.

197. Тихомиров 1942 – Тихомиров, А.Н. Василий Васильевич

Верещагин. Жизнь и творчество / А.Н. Тихомиров. – М.; Л.: Искусство, 1942.

– 100 с.

198. Тлостанова 2003 – Тлостанова, М.В. Эра Агасфера, или Как

сделать читателей менее счастливыми / М.В. Тлостанова // Иностранная

литература. – 2003. – №1 – [Электронный ресурс.] – URL:

http://magazines.russ.ru/inostran/2003/1/tlost.html

199. Тлостанова 2004 – Тлостанова, М.В. Постсоветская литература и

эстетика транскультурации. Жить никогда, писать ниоткуда /

М.В. Тлостанова. – М.: Едиториал УРСС, 2004. – 416 с.

200. Толмачев 2012 – Толмачев, В.М. Джозеф Конрад и его «русские

романы» / В.М. Толмачев // Д. Конрад. Тайный агент на взгляд Запада. – М.:

Ладомир; Наука, 2012. – С. 477–534.

179

201. Тольц 2013 – Тольц, В. Собственный Восток России: Политика

идентичности и востоковедение в позднеимперский и раннесоветский период

/ В. Тольц; пер. с англ. – М.:НЛО, 2013. – 336 с.

202. Томилова, Шафранская 2012 – Томилова, Н.А., Шафранская, Э.Ф.

Забытое имя русской литературы: Николай Николаевич Каразин. Дервиш –

как все начиналось / Н.А. Томилова, Э.Ф. Шафранская // Русская

словесность. – 2012. – № 6. – С. 23–26.

203. Тынянов 1977 – Тынянов, Ю.Н. Поэтика. История литературы.

Кино / Ю.Н. Тынянов. – М.: Наука, 1977. – 576 с.

204. Тюпа 2001 – Тюпа, В.А. Аналитика художественного: введение в

литературоведческий анализ / В.А. Тюпа. – М.: Лабиринт РГГУ, 2001. –

192 с.

205. Тюпа 2002 – Тюпа, В.А. Мифологема Сибири: к вопросу о

«сибирском тексте» русской литературы / В.А. Тюпа // Сибирский

филологический журнал. – 2002. – №1. – С. 27–35.

206. Уралов 1897 – Уралов, Н. На верблюдах: Воспоминания из жизни

в Средней Азии / Н. Уралов. – СПб., 1897. – 188 с.

207. Успенский 1970 – Успенский, Б.А. Поэтика композиции:

Структура художественного текста и типология композиционной формы /

Б.А. Успенский. – М.: Искусство, 1970. – 223 с.

208. Федченко 1875 – Федченко, А.П. Путешествие в Туркестан члена-

основателя общества А.П. Федченко, совершенное от Императорского

общества любителей естествознания. По поручению туркестанского генерал-

губернатора К.П. фон Кауфмана / А.П. Федченко. – СПб.: Тип.

М. Стасюлевича, 1875. – Т. 11. – Вып 7. – 160 с.

209. Фрейденберг 1997 – Фрейденберг, О.М. Поэтика сюжета и жанра

/ О.М. Фрейденберг. – М.: Лабиринт, 1997. – 448 с.

210. Фуко 2005 – Фуко, М. Нужно защищать общество: Курс лекций,

прочитанных в Коллеж де Франс в 1975–1976 учебном году / М. Фуко; пер. с

франц. Е.А. Самарской. – СПб.: Наука, 2005. – 432 с.

180

211. Халид 2005 – Халид, А. Российская история и спор об

ориентализме / А. Халид // Российская империя в зарубежной

историографии. Работы последних лет: Антология / Сост. П. Верт,

П. Кабытов, А. Миллер. – М.: Новое издательство, 2005. – С. 311–323.

212. Хализев 2002 – Хализев, В.Е. Теория литературы / В.Е. Хализев. –

М.: Высш. шк., 2002. – 437 с.

213. Халфин 1960 – Халфин, Н.А. Политика России в Средней Азии

(1847–1868) / Н.А. Халфин. – М.: Изд. вост. лит., 1960. – 272 с.

214. Цветов 1993 – Цветов, Г. Забытая слава / Г. Цветов //

Н.Н. Каразин. Погоня за наживой. – СПб.: Лениздат, 1993. – С. 3–8.

215. Цилевич 1976 – Цилевич, Л.М. Сюжет чеховского рассказа /

Л.М. Цилевич. – Рига: Звайгзне, 1976. – 238 с.

216. Черняк 2003 – Черняк, М.А. «Романтическое путешествие»: к

проблеме эскапизма массовой литературы / М.А. Черняк // Культурное

пространство путешествий: Тезисы форума. – СПб.: Изд-во центра изучения

культуры, 2003. – С. 134–137.

217. Чхартишвили 1996 – Чхартишвили, Г. Но нет Востока, и Запада

нет (о новом андрогине в мировой литературе) / Г. Чхартишвили //

Иностранная литература. – 1996. – №9. – С. 254–263.

218. Шапинская 2009 – Шапинская, Е.Н. Образ Другого в текстах

культуры: политика репрезентации / Е.Н. Шапинская // Знание. Понимание.

Умение. – 2009. – № 3. – С. 51–56.

219. Шапинская 2014 – Шапинская, Е.Н. Конструкция образа Востока

в текстах культуры: политика репрезентации. – [Электронный ресурс.] –

URL: www.hischool.ru›userfiles/shap-constr-obrazov.doc

220. Шафранская 2010 – Шафранская, Э.Ф. Ташкентский текст в

русской культуре / Э.Ф. Шафранская. – М.: Арт Хаус медиа, 2010. – 304 с.

221. Шафранская 2013 – Шафранская, Э.Ф. Колониальная русская

проза (рубеж XIX – XX вв.) в контексте политики намеренного забвения /

181

Э.Ф. Шафранская // Вестник ТвГУ. Серия «Филология». – 2013. – № 32. –

Вып. 6. – С. 60–69.

222. Шафранская 2014 – Шафранская, Э.Ф. Модель будущего в

русской колониальной литературе / Э.Ф. Шафранская // Будущее как сюжет:

Статьи и материалы. – Тверь: Изд-во Марины Батасовой, 2014. – С. 116–122.

223. Шафранская 2014а – Шафранская, Э.Ф. Каразин и Лесков /

Э.Ф. Шафранская // Вестник Нижегородского университета им.

Н.И. Лобачевского. – 2014. – № 2 (2). – С. 340–344.

224. Шафранская 2014б – Шафранская, Э.Ф. Бачи: из истории одного

навета / Э.Ф. Шафранская // Э.Ф. Шафранская. А.В. Николаев – Усто Мумин:

судьба в истории и культуре. – СПб.: Свое изд-во, 2014. – С. 45–72.

225. Шафранская 2014в – Шафранская, Э.Ф. Резонансный контекст

одной шедринской метафоры / Э.Ф. Шафранская // Вопросы ономастики. –

2014. – № 2 (17). – С. 78–93.

226. Шафранская 2014г – Шафранская, Э.Ф. О туркестанском тексте /

Э.Ф. Шафранская // Сб. материалов по итогам ежегодной методической

мастерской для преподавателей-русистов стран СНГ и Балтии в рамках

федеральной целевой программы «Русский язык» на 2011–2015 годы. – М.:

Открытая русская школа; Россотрудничество, 2014. – С. 261–273.

227. Шенк 2001 – Шенк, Б. Ментальные карты: конструирование

географического пространства в Европе от эпохи Просвещения до наших

дней / Б. Шенк // Новое литературное обозрение. – 2001. – № 6 (52). – С. 42–

61.

228. Шифман 1971 – Шифман, А.И. Лев Толстой и Восток /

А.И. Шифман. – М.: Наука, 1971. – 552 с.

229. Штейнер 2012 – Штейнер, Е.С. Восток, Запад и ориентализм:

Место востоковедения в глобализирующемся мире / Е.С. Штейнер //

Ориентализм / Оксидентализм: Языки культур и языки их описания: Сб.

статей / Ред.-сост. Е. Штейнер. – М.: Совпадение, 2012. – С. 14–24.

182

230. Шумков 1975 – Шумков, В. Жизнь, труды и странствия Николая

Каразина, писателя, художника, путешественника / В. Шумков // Звезда

Востока. – 1975. – № 6. – С. 207–224.

231. Эрие 1840 – Живописное путешествие по Азии, сост. под рук.

Эрие и украшенное гравюрами / Пер. Е.Ф. Корша // Библиотека для чтения. –

1840. – Т. XL. – Отдел V. Критика. – С. 1–46.

232. Эткинд 1999 – Эткинд, Е.Г. Психопоэтика. Внутренний человек

и внешняя речь: очерки психопоэтики русской литературы XVIII – XIX вв. /

Е.Г Эткинд. – М.: Языки русской культуры, 1999. – 448 с.

233. Эткинд 2001 – Эткинд, А. Фуко и тезис внутренней колонизации:

постколониальный взгляд на советское прошлое / А. Эткинд // Новое

литературное обозрение. – 2001. – № 49 – [Электронный ресурс.] – URL:

http://magazines.russ.ru/nlo/2001/49/etkind.html

234. Эткинд 2003 – Эткинд, А. Русская литература, XIX век: Роман

внутренней колонизации / А. Эткинд // Новое литературное обозрение. –

2003. – № 59. – [Электронный ресурс.] – URL:

http://magazines.russ.ru/nlo/2003/59/etk.html

235. Эткинд 2005 – Эткинд, Е.Г. Психопоэтика. Внутренний человек

и внешняя речь: Статьи и исследования / Е.Г Эткинд. – СПб.: Искусство,

2005. – 704 с.

236. Эткинд 2007 – Эткинд, А. Филология, психология и политика

Ефима Эткинда / А. Эткинд // А. Эткинд. Non-fiction по-русски правда. Книга

отзывов. – М.: НЛО, 2007. – С. 9–22.

237. Эткинд 2013 – Эткинд, А. Внутренняя колонизация. Имперский

опыт России / А. Эткинд; авториз. пер. с англ. В. Макарова. – М.: НЛО, 2013.

– 448 с.

238. Явчуновский 1981 – Явчуновский, Я.И. О системном анализе

литературного произведения / Я.И. Явчуновский // Проблемы истории

критики и поэтики реализма: Межвуз. сб. – Куйбышев: Куйбышевский гос.

ун-т, 1981. – С. 4–38.

183

Источники на иностранных языках

239. Adams 2003 – Adams, D. Colonial Odysseys. Empire and Epic in the

Modernist Novel / D. Adams. – Ithaca: Cornwell Univ. Press, 2003. – 249 p.

240. Alexander 2005 – Alexander, A. The Secrets of Jin-Shei /

A. Alexander. – NY: HarperOne, 2005. – 504 p.

241. Azim 1993 – Azim, F. The colonial Rise of the Novel / F .Azim. – L.-

NY.: Routltdge, 1993. – 253 p.

242. Bramah 1922 – Bramah, E. Kai Lung's Golden Hours / E. Bramah. –

London: Grant Richards Ltd., 1922. – 324 p.

243. Bramah 1974 – Bramah, E. Kai Lung Unrolls His Mat / E. Bramah. –

NY.: Ballantine Books, 1974. – 244 p.

244. Bramah 2007 – Bramah, E. Wallet of Kai Lung / E. Bramah. – Sioux

Falls: Nuvision Publications, 2007. – 180 p.

245. Burke 1990 – Burke, E. A Philosophic Enquiry / E. Burke. – Oxford

University Press, 1990. – 260 p.

246. Downs, Stea 1977 – Downs, R.M., Stea, D. Maps in Minds.

Reflections on Cognitive Mapping / R.M. Downs, D. Stea. – NY.: Harper & Row,

1977. – 284 p.

247. Green 1979 – Green, M. Dreams of Adventure, Deeds of Empire \ M.

Green. – NY.: Basic Books, Inc., Publishers, 1979. – 429 p.

248. Hargreaves 1981 – Hargreaves, A.G. The Colonial Experience in

French Fiction. A study of Pierre Loti, Ernest Psichari and Pierre Mille /

A.G. Hargreaves. – L.: The Macmillian Press Ltd., 1981. – 193 p.

249. Hove 1949 – Hove, S. Novels of Empire / S. Hove. – NY: Columbia

Univ. Press, 1949. – 186 p.

250. Jones 2013 – Jones, W.S. The Works of Sir William Jones: With the

Life of the Author by Lord Teignmouth / W.S. Jones. – Cambridge University

Press, 2013. – 466 p.

184

251. Chaffanjon 1978 – Chaffanjon, J. L'Orénoque aux deux visages,

d'après J. Chaffanjon et Jules Verne / J. Chaffanjon. – Paris: еditeur Denys Pierron,

1978. – 580 p.

252. Emerson 1986 – Emerson, С. Boris Godunov: Transpositions of a

Russian Theme / С. Emerson. – Bloomington: Indiana University Press, 1986. –

282 p.

253. Karazin 1879 – Каrazin, N.N. Le Pays ou l’on se battra: voyages dans

l’Asie Centrale / N.N. Karazin; traduit du russe par Tatiana Lvoff et Augustin

Teste. – Paris: M. Drevfous, 1879. – 281 p.

254. Karazin 1880 – Каrazin, N.N. Scènes de la vie terrible dans l'Asie

central / N.N. Karazin; traduit du russe par Tatiana Lvoff et Augustin Teste. –

Paris: M. Dreyfous, 1880. – 302 p.

255. Karazin 1894 – Каrazin, N.N. Two-legged wolf: A romance /

N.N. Karazin; illustrated by the author / Translated from the Russian by Boris

Lanin. – Chicago and NY: Rand, McNally & Company, 1894. – 348 p.

256. Karazin 1899 – Каrazin, N.N. Du Volga au Nil dans les airs.

Souvenirs d'un échassier / N.N. Karazin; traduit du russe par Léon Golschmann et

Ernest Jaubert. – Paris: Firmin-Didot, 1899. – 224 p.

257. Karazin 1890 – Karazine, N.N. Du Volga au Nil dans les airs.

Souvenirs Dun Еchassier / N.N. Karazin; illustre de 72 gravures / Traduit du russe

par Léon Golschmann et Ernest Jaubert. – Paris: 1890. – 224 p.

258. Karazin 1931 – Karazin, N.N. Cranes flying south / N.N. Karazin /

Copyright by Magdalen Pokrovsky. – N.Y.: Country Life Press, 1931. – 244 p.

259. Karazin 2007 – Каrazin, N.N. In the Distant Confines / N.N. Karazin /

Translated with an introduction by Antony W. Sariti. – Bloomington, Indiana:

AuthorHouse, 2007. – 456 p.

260. Katz 1987 – Katz, W.R. Rider Haggard and the Fiction of Empire. A

Critical Study of British Imperial Fiction / W.R. Katz. – Cambridge: Cam. Univ.

Press, 1987. – 171 p.

185

261. Killiam 1968 – Killiam, G.D. Africa in English Fiction. 1874 – 1939 /

G.D. Killiam. – Ibadan: Ibadan Univ. Press, 1968. – 200 p.

262. Leighton 1994 – Leighton, S. Russian Literature and Empire.

Conquest of the Caucasus from Pushkin to Tolstoy / S. Leighton. – Cambridge:

Cambridge University Press, 1994. – 370 p.

263. Martineau 1838 – Martineau, H. Retrospect of Western Travel /

H. Martineau. – NY.: Harper&Brothers, 1836. – 273 p.

264. McClure 1981 – McClure, J. Kipling and Konrad. The colonial

Fiction / J. McClure. – Cambridge, London: Harvard Univ. Press, 1981. – 182 p.

265. McGullough 1962 – McGullough, N.V. The Negro in English

Literature / N.V. McGullough. – Devon: Arthur H. Stockwell Ltd., 1962. – 176 p.

266. Meyers 1973 – Meyers J. Fiction and the Colonial Experience /

J. Meyers. – Ipswich: The Boydell Press, 1973. – 147 p.

267. Mphahlele 1974 – Mphahlele, E. The African Image / E. Mphahlele. –

L.: Faber and Faber, 1974. – 316 p.

268. Salmonson 1984 – Salmonson, J.A. Tomoe Gozen / J.A. Salmonson. –

NY: Ace, 1984. – 274 p.

269. Sandison 1967 – Sandison, A. The Wheel of Empire. A study of

Imperial Idea in Some Late Nineteenth century and Early Twentieth century

Fiction / A. Sandison. – L.: Macmillan, 1967. – 213 p.

270. Sariri 2008 – Sariti, A.W. Introduction / A.W. Sariti // N.N. Karazin.

In the distant confines. – Bloomington, Indiana: AuthorHouse, 2007. – 456 p.

271. Street 1975 – Street, B.V. The Savage in Literature. Representation of

«Primitive» Society in English Fiction.1858–1920 / B.V Street. – L., Boston:

Routledge & Kegan Paul, 1975. – 207 p.

272. Suzuki 2012 – Suzuki, K. When westerners were Chinese: visual

representation of foreigners in the Japanese popular art of Ukiyo-E. Orientalism /

K. Suzuki // Ориентализм / Оксидентализм: Языки культур и языки их

описания. Сборник статей; ред.-сост. Е. Штейнер. – М.: Совпадение, 2012. –

С. 114–129.

186

273. Neumann 1999 – Neumann, I.B. The Uses of the Other. “The East” in

European Identity Formation / I.B. Neumann. – Minneapolis: University of

Minnesota Press, 1999. – 281 p.

274. Norton, Shwartz 1990 – Norton A., Shwartz S. Imperial Lady: A

Fantasy of Han China / A. Norton., S. Shwartz. – NY: TOR, 1990. – 293 p.

275. Todorova 1997 – Todorova, M. Imagining the Balkans / M. Todorova.

– Oxford: Oxford University Press. – 272 р.

276. Tolz 2012 – Tolz, V. Post-colonial scholarship as a ”descendant” of

Russian oriental studies of the early twentieth century / V. Tolz // Ориентализм /

Оксидентализм: Языки культур и языки их описания: Сб. статей; ред.-сост.

Е. Штейнер. – М.: Совпадение, 2012. – С. 372–373.

Справочная литература

277. БАС 2010 – Большой академический словарь русского языка: В

23 т. / Под ред. А. Герда, Л. Кругликова. – М.; СПб.: Наука, 2010. – Т. 14. –

656 с.

278. КБ – Коломенская библиотека. Быть может ты писал с природы.

– [Электронный ресурс.] – URL: http://kolomna-

biblio.narod.ru/TEXT/S/saa6.htm

279. Квятковский 1966 – Квятковский, А.П. Поэтический словарь /

А.П. Квятковский. – М.: Сов. энциклопедия, 1966. – 376 с.

280. ЛФ – Лаборатория фантастики. Барри Хьюарт: биография. –

[Электронный ресурс.] – URL: https://fantlab.ru/autor1061

281. ЛЭ 1931 – Литературная энциклопедия / Ред. коллегия:

П.И. Лебедев-Полянский, И.Л. Маца, И.М. Нусинов и др.; отв. ред.

А.В. Луначарский. – М.: Комакадемия, 1931. – Т. 5. – С. 107–108.

282. ЛЭС 1987 – Литературный энциклопедический словарь / Под ред.

В.М. Кожевникова и П.А Николаева. – М.: Сов. энциклопедия, 1987. – 752 с.

283. ЛЭТП 2003 – Литературная энциклопедия терминов и понятий /

Под ред. А.Н. Николюкина; ИНИОН. – М.: Интелвак, 2003. – 1597 стб.

187

284. МНМ 1992 – Мифы народов мира: Энциклопедия: В 2 т. / Гл. ред.

С.А. Токарев. – М.: Сов. энциклопедия, 1992. – Т. 1. А–К. – 671 с. – Т. 2. К–Я.

– 719 с.

285. МФ – Мировая фантастика. Восток – дело тонкое. Ориентальная

фантастика. – [Электронный ресурс.] – URL:

http://www.mirf.ru/Articles/print1434.html

286. Поэтика 2008 – Поэтика: Словарь актуальных терминов и

понятий / Гл. науч. ред. Н.Д. Тамарченко. – М.: Изд-во Кулагиной, 2008. –

358 с.

287. СЛТ 1974 – Словарь литературоведческих терминов / Ред.-сост.

Л.И. Тимофеев, С.В. Тураев. – М.: Просвещение, 1974. – 509 с.

288. ССРЛЯ 1959 – Словарь современного русского литературного

языка / Под ред. А.М. Бабкина, В.В. Виноградова, В.М. Жирмунского,

Ф.П. Филина и др. – М.; Л.: Изд-во Академии Наук СССР. – Т. 8. – 1840 с.